Текст книги "Ворон"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 47 страниц)
Так и донесли ее до самого города, связанную, а я то все где-то позади плелся, да под ноги себе смотрел.
Прямо в тот же день устроили суд. У нее спрашивают:
– Видели, что у тебя, ведьма, были сообщники. Говори: где они теперь, и как их поймать можно?
Отвечала девушка:
– Со мной был только любимый мой, но его душа уже свободна и дожидается моей души. Остальные – то были лишь тени, близких мне людей, и они уже никогда не вернуться в этот мир.
Тогда обращаются ко мне:
– Правда ли, что у нее были сообщники?
Вот какие мысли у меня тогда в голове бились: «Ежели скажу, что никого не было – так поверят мне. Но мне же позор будет, никакого повышения. Если же скажу, что там, действительно, было много колдунов, так стану героем – еще продвинусь. Но, ведь, ежели скажу – так страшные муки ждут – так-как неприменно должны схватить сообщников!»
И вновь вспомнилась мне березка, чувства мои тогдашние детские. И все в душе моей перемешалось, и уж едва я стон сдерживал, когда боролось во мне это правдивое – человеческое и подлое – орочье. Вновь выкрикнул судья:
– Ну, так что же?
И тогда выпала у кого-то из кошелька монета, зазвенела по полу, и настолько подлое мое сердце слабым оказалось, что одного только этого звона жалкого достаточно было, чтобы победить его, и выкрикнул я:
– Да – много, много их там было! – и какая то уж истерика на меня нашла, и не мог я остановиться; так, совершив одну подлость, хотел уж все во мрак втоптать, чтоб уж и не выбраться из этого мрака потом. Так и кричал я, надрывался. – Много, много у этой ведьмы сообщников! Да! И они уж шипели там, как ваш город загубить! Все какие-то козни строили, и сила у них была тайная. Я слышал – слышал!.. Режьте ее, мучьте, не жалейте – все жилы из нее вытяните, чтобы только рассказала вам все! Вам ведь этого только и надо! Вот вам – получайте! Вот вам – жертва! Ха-ха-ха!
Тут зашелся я безумным хохотом, ну а на душе мне так больно стало, что потемнело все в глазах, и лешился я сознания.
Очнулся я уже в своих покоях с холодной повязкой на лбу, вскочил, как заорал на слугу:
– Что, небось неделя уже прошла?! Небось, казнили уже ведьму то?
Сам надеялся, что неделя уже прошла, и все муки ее позади, что ничего уже не исправишь – сожжена она. Однако, слуга мне ответил:
– Только час прошел, как вас принесли. Ну, а с тех пор, как вы в обморок повалились – не более полутора часов минуло… Ведьму то только через три дня казнят, а не сознается – так и через большее время…
Так, помню, я в эти дни мучался! Ни ел, ни пил ничего – не было мне ни минуты покоя. Ведь, стоило мне только отменить свои показания, и избавил бы я ее до мучений. Но до конца выдержало мое подлое сердце. Когда наступил день казни я, помню, первым вышел на площадь, где и столб с хворостом уже поставлен был….
….
В общем, я испугался – не смог я взглянуть на нее – убежал, когда еще только народ собираться стал…
….
…В тот же день, но уже ближе к вечеру, вбегает мой слуга. Запыхался, бледный, улыбается. Остановился перед столом, где я сидел вино из бочонка – чашу за чашей в себя вливал…. Тут он начал говорить – а я с ужасом слушаю, остановить его хочу, да никак не могу. Знаете, как в кошмарном сне – как от чудища не беги – все одно оно тебя догонит, когтями в спину вцепиться. Так вот и от этого голоса не мог я избавиться. Он с радостью лепетал:
– Зря, что у вас голова болит! Зря, что не видели! Как эту коргу то повезли! Так ей, так! Хи-хи-хи! Все в нее камнями кидают, плюют; а ее хорошо отделали! Хи-хи-хи!.. У нее, знаете: руку одну до локтя отрубили, вторую руку всю над пламенем сожгли, и ноги все до кости выжгли, а на правой – ступни нет! Так здорово! У ней лицо все щипцами поотрывали, но один глаз остался, на всех нас как-то чудно глядел. Да – у нее еще язык был вырван, так-как она палачам своим чудные речи говорила! Ну, так вот, привязали ее к столбу, зачитали приговор, и началось сожжение. Вот тут самая потеха началась – дровишки то специально подмочили, чтобы они не сразу занимались, а так – тлели – да маленькими язычками и выжигали ее! Хи-хи-хи! Так ее жгли, сначала ноги, потом за тело взялось – хи-хи-хи! А она, еще живая, стоит, смотрит на нас, и плачет, дура! Хи-хи-хи! Я в нее тогда камнем запульнул – булыжником по лбу попал! Жалко, что не в глаз, а то бы вышеб, не таращилась бы так!.. Ну, тут пламень вспыхнул, всю ее и поглотил. Тут, знаете ли, и начались самые чудеса: небо вдруг все засияло, из высоты той спускается лебединая стая, впереди всех – лебедица с золотой короной, а за ней – лебедь слепяще белый. Наши люди тут засуетились, толкотня началась – многих передавило, я то едва уцелел. На голову какой-то бабке запрыгнул и все до конца видел: из пламени поднялась навстречу тем лебедям, лебедица, да такая яркая, что я едва не ослеп, на нее глядя. Тут полетели, в них стрелы – все сквозь пролетали. А лебедица, которая из пламени вылетела, подлетела сначала к той, в золотистой короне, склонила пред ней голову; потом же – бросилась к тому лебедю белому, обнялись они крылами… Тогда же, увидел я, что над ними, раскрылись облака, и появился меж ними град… который я не стану описывать, так-как вы меня… Да и нельзя, нельзя такое описывать! Мне чуть колдовство в сердце не кольнуло – то есть – даже и кольнуло, но я его тут же изгнал. Да, да – ничего больше не было – улетели они и все. Темно на площади, хорошо стало. Народ успокоился, а главный судья и кричит: «Видите – колдуны бессильны: они не могли вызволить ее, когда была она в застенке; не смогли освободить и, когда горела она! И, лишь, когда жалкий дух покинул тело, смогли они его подхватить и унести в свой гадкий город!..»
Так говорил мне мой шестнадцатилетний слуга – а я в, конце-концов, вскочил из-за стола, волком завыл, слугу с ног сбил, да и бросился прочь из своего домишки…
Помню, как из города вырвался. Меня то все знали, а то бы – и не выпустили – у нас так просто из города не выйти. Добежал я до той березовой рощи, рухнул к тому стволу; обнял его, целую плачу – а сам то вижу – ожил ствол, пробиваются из него листочки…
Ну, и уж, чтобы суть всего того изъяснить, осмелюсь зачитать я вам стишочки, жалкие то стишочки, конечно. А, все-таки, осмелюсь – потому что подлец:
– Ты легким, последним дыханьем,
Коснулась холодной коры,
Шепнула: «И сердце горит расставаньем,
И в смерти воскреснешь, друг, ты.
Да я умираю в рассвете,
Когда еще жизнь впереди,
Но нет – ведь не кану я в Лете,
О, в сердце, береза, расти!
И я, уходя, воскрешаю,
Из мрака, из тины тебя,
Так, будто плод новый рождаю,
Как будто – тот дуб – это я».
* * *
Стихотворение Сикус проговорил, схватившись за руки Эллиора, упав пред ним на колени, и прерывисто плача. Судя по тому, до какого предела дошел его голос, какая нечеловеческая боль в нем звучало – он сам себя довел до состояния обморочного.
Но вот вскочил Сикус на ноги, и лицом искаженным, со страдающим лицом, стал по очереди подбегать к каждому, и, заглядывая каждому в лицо выкрикивать:
– Вот вы думаете, я этот стишок то недавно сочинил?! А вот и нет: в тот самый день и сочинил. Точнее – в ночь, ведь я там, всю ночь, обнявшись с березонькой, провел. Мне в ту ночь, и город чудесный приснился, и шел я по улицам, а на встречу она вышла. Я то в страхе пред ней на колени пал, а она мне руку на голову положила, и нежно так говорит: взглянь в очи мои, и пойми, что прощен теперь. Только взглянул, так сразу же и понял, что – действительно прощен… Ну уж об этом городе, о том сне – это самое сокровенное, что у меня есть. И я не стану вам говорить, и непотому что боюсь, а потому что не смогу я, косноязычный, выразить того, что сердцем тогда почувствовал, что и сейчас еще вспомнить могу… Но, вот поймите же каким надо быть подлецом, чтобы на следующее же утро, очнувшись, да со стишком этим в голове, устремиться сразу в город, чтобы продолжать свои мерзкие делишки вершить! И, ведь все судилища – и над поэтами судилище – все это впереди было… И все то я подавлял в себе свет, и все то душу свою комкал, и вот, вырвался наконец, вот и признался вам во всем. Вот! Вот! Вот! Посмотрите вы на подлеца! Посмотрите, посмотрите!..
Тут он, с глухими рыданьями повалился на землю перед девочкой, и принялся целовать эту темную, отмороженную почву. Он еще и шептал:
– Вот – все вам, святым, червь выложил! Теперь топчите червя! Топчите!.. Я знаю! Да! Девочка – ты ненавидь меня, плюй в меня, я, ведь, хотел еще другом твоим стать! Ну, теперь то прорвало – теперь то все! Теперь – презирай! Ну – убей же негодяя!
А девочка уже долгое время плакала, и вот, обняла его за голову, и зашептала:
– А я прощаю вас: да, да – прощаю, потому что, вы искренни теперь были! И вам так больно теперь, что я все прежнее забуду… Я, как родного человека вас любить стану! Да! Слышите, слышите – все то, что прежде было – все забуду!
Тут Сикус дико усмехнулся, вскрикнул с какой-то нестерпимой нечеловеческой мукой, вырвался из этих объятий; попятился; весь бледный, трясущийся, рыдающий – от этого напряжения, от этой пытки, он в каждое мгновенье мог упасть в обморок; однако же не падал. Он продолжал выкрикивать страшное свое признание:
– А вот рано то вы меня жалеть стали! Да – рано! Думаете, я всем вам выложил! А вот и нет! Вот только теперь, когда эта девочка обняла меня, когда любовь ее почувстовал, так и понял, что не смогу более в сердце такой лжи сдерживать! Слушайте же вы меня, и судите уж до конца… Потому сейчас вам во всем сознаюсь, что эти слезы девочки невинной всю душу мне прошибли; всего меня наизнанку выворотили! Потому что, как копьем раскаленным меня всего, до самого сердца, пронзило! Слушайте ж вы меня: помните, как еще в городе говорил вам, что хотел вам помочь, и потому их всех увел?! Так потому я тогда их в лес на погибель отправил, что знал, где клад потайной спрятан – пока они живы еще были, некак бы мне тем кладом воспользоваться не удалось! То есть – единственное, что из-за наживы и отправил я их на верную смерть!.. А теперь то слушайте, зачем я с вами пошел: я ж намеривался вас оркам продасть! Да – вот поймите же теперь, какой перед вами негодяй стоит, какая тварь мелочная да корыстная, что ради того только, чтобы к тому кладу еще несколько золотых прибавить, готов я был вас предать!.. То-то же – а врал то я хорошо – искренее врал я, да ведь?!..
– Я сразу все понял, с первого твоего слова. – молвил Эллиор. – Ты был бы мертв, если бы не глаза – по глазам твоим блеклым я понял, что наступит момент раскаяния…
– Да, да! – несколько раз выкрикнул Сикус, и вновь повалился пред ними на колени. – С каждым днем то мне все больнее задуманное осуществить было. А, ведь, иногда такие на меня приступы находили! Вот вы то даже и не ведаете, что в этом хилом теле в иные минуты творилось – такие там бури бушевали!.. Я ж, глядя на вас, сердце свое темное скреплял, и подсчитывал, сколько с каждого из вас можно будет выручить. И еще я такое замыслил: если бы орки самого меня задумали в рабство заковать, так я бы пред ними на колени повалился; ну, вот, как пред вами сейчас, и так же, со слезами на глазах, стал бы молить, чтобы было дозволено мне вести промысел на дорогах – уж я то хитер, уж я бы к ним не мало путников смог бы привести! Такое выгодное, подлое дело задумал я, стало быть, устроить!.. И это-то, глядя на вас, и это-то, такие примилые речи вам высказывая! Вот какой я подлый!.. А теперь то знайте, что давешней то ночью самые жестокий у меня приступ был: вот наступила минута благодатная – Эллиор убежал, все остальные спят, а до орочьего лагеря за несколько минут можно добежать! Знали бы вы, что на душонке моей тогда вытворялось! Как все перемешалось – и орочье, и человечье… Да – вон он, Сильнэм то, этот эльф-орк, ну а я человек-орк; такое, по правде, чаще встречается; таковым и не удивишь!.. Еще сердце то у меня какое хитрое – ведь, мучаясь так, и притворно храпеть не забывал, так-какчувствовал, что один из вас не спит. Ну, вот и поднялась эта девочка – и только то я на нее из прикрытых век взглянул, только увидел, что она, худенькая, наклонилась к Мьеру за ножом, так до того мне тошно стало – что из-за меня, гада, этот ребенок так страдает, да, что вы, дорогие вы мои, милые… друзья… о коих и мечтать я прежде не мог – что вы все в заблужденье введены, так, ведь, мне от этого так тягостно на сердце стало, что решил я: коли зарежет, так и пускай режит! До того мне тогда тошно от собственной подлости стало!.. А при этом (вы заметьте, заметьте, какое у меня сердце то лживое) – не забывал еще и похрапывать. Ну, а в самое то последнее мгновенье, не выдержал я, единственно только из-за страха за жизнь свою подлую, перед ней проснулся; да в таком состоянии находился, что и про нож забыл. Ну, вот и обнял ее; вот и стоял так пред нею, на коленях, рыдал, шептал уж сам не знаю что; а потом – совсем забылся, дернулся, ну и на этот нож напоролся – как почувствовал это лезвие, так и решил: «Ну и хорошо, раз зарезался, вот и бесславный конец твой, ничтожество!» Однако, только царапинка вышла… И взбрело мне в голову тогда, что девочку неприменно должны схватить, а иначе – она про меня может что-то такое рассказать, отчего все и выйдет на чистую воду!.. И вот… – тут Сикус долгое время не мог ничего вымолвить, но вжался лицом в отмороженную, жесткую землю; и, весь передергиваясь, болезненно стонал; наконец он собрался, и захлебываясь, каким-то бредовым, вырванным из забытья голосом, смог закончить. – …И в те минуты, только и помышлял я, чтобы тебя, девочка, убили!.. А утром то сегодня: помнишь ли с какой искренностью речи говорил? Помнишь ли?! А, ведь, и тогда подлость меня мучала; я, ведь, недаром с Мьером в дозор напросился; я, ведь, на лагерь орочий взглянуть хотел; представить, как выдам вас всех!.. Ну, а сейчас поглядел я, как она к этим цветам приникла, как обнимала их – так и стало во мне все переворачиваться! Вот и все – вот и во всем сознался, вот и стихи вам! Вот и судите теперь меня!.. Ну и поделом… Только вы уж позвольте мне высказаться; пред самой то смертью последний стишок зачитать – вдруг, запомните – вот и останется от мерзкого Сикуса один маленький стишок:
На улице зима колдует,
Но я в темнице, я один.
Еще одна зима минует,
Ах, сколько их – тоскливых зим!
И этот чуждый темный город,
И сердца слабого тоска,
Ах, этот сердца, страшный голод,
Ах, одиночества века!..
И кто же запер дух мой в клети,
И кто я, и зачем живу?
Да и зачем признанья эти,
Так лезут в тяжкую главу!
И тут Сикус, весь бледный, качающийся из стороны в сторону, с выпученными глазами, из которых струились слезы, похожий на призрака, который веками выдерживал страшную, мучительную пытку; с темной, испускающей пар кровью, которая струилась не только из носа, но и из уголка рта его, но и из ушей – он стоял, покачиваясь, пред ними, и выкрикивал:
– А вот и теперь солгал!.. Нет во мне совсем совести! Ха-ха-ха! Я ничтожество, вообще меня нет!.. Вы понимаете, что вот в эту минуту, когда всю душу вам выкладывал, когда до исступления в искренности себя довел – так в эту самую минуту, все равно лгать то стал! Ха-ха-ха! Осмелился эти стихи за свои выдавать! Это ж были стихи одного из поэтов мною к сожженнию приговоренных! Вы позвольте мне еще стихотворение зачитать? А?! Теперь уж сразу сознаюсь, что не мое – одного из них! Вот вам:
– В чудесный миг, при расставаньи,
Я знал, что не увижу вновь,
И знал, что не умрут воспоминанья,
Пока пылает в жилах кровь.
Тебя ждут дивные причалы,
Лазурный берег и прибой,
Меня: во хладе темном скалы,
И стаи волчий злобный вой.
Но я во мраке буду помнить,
Ведь память – теплая свеча,
А вам, в свету… зачем там помнить,
Где все в свету, где все мечта!
Последние слова он вырывал из себя с превеликим трудом, и, кашляя кровью, повалился на землю, забился там в судорогах, которые постепенно слабели…
Надо сказать, что вся эта история, начавшаяся совершенно не к месту, когда они, продуваемые ветром, замерзали, когда Хэм торопился пожертвовать собою ради Фалко, когда появилась эта новая беда – как расколодовать Сильнэма, и, с его помощью – Мьера – в эту мучительную минуту, когда и останавливаться то, казалось, было совершенно не мыслимо – все обратили свое внимание на Сикуса; все поглощены были страданием этого неприметного человечка с такой силой, что на время даже и позабыли об иных бедах, позабыли об времени – ибо чувствовали, что должен он высказаться; и поняли, что его годами тянувшееся, выкручивавшее его душу страдание, было страшнее их собственных, недавно начавшихся страданий. В какие-то мгновенья рассказа, все, кроме, всегда спокойного Эллиора, то плакали от жалости к Сикусу, то сжимали от негодования к нему кулаки. А, когда, он признался, что хотел смерти девочки, то Хэм посмотрел на него с ненавистью, а через несколько минут, когда от так мучился при стихах; когда он так, в судорогах раскаивался – проникся к нему уже жалостью; и, едва сдерживался, чтобы тут же ни броситься к нему, ни обнять за эти худые, трясущиеся плечи.
Слушая несчастного, они даже и об холоде позабыли: хотя он, все-таки, и сотрясал их тела – особенно замерз Хэм и Ичук, что же касается девочки, то она согрелась под эльфийским плащом…
И вот с начала рассказа прошло не менее полутора часов. Сикус умирал, но и умираючи еще страдал, и среди этих, все затухающих конвульсий можно было разобрать его шепот: «Вот и выложил!.. Не щадите!..»
И вот девочка, все это время плакавшая, бросилась к нему – ее личико, страшно бледное, с пылающими глазами, могло вызвать ужас, она сама выглядела так, будто была неизлечимо, смертно больна. Вот повалилась она перед Сикусом на колени, и, рыдая, выкрикивала ему:
– Я прощаю – слышишь?! Я тебя теперь любить буду! Знаешь почему?! Потому что ты, все-таки, нашел силы!.. Только не умирай – слышишь, слышишь?!
От ее жарких слез, Сикус вздрогнул, перевернулся на спину – он больше не дергался, не кричал, но, с каждым мгновеньем, его, так ярко пылавшие глаза покрывались темною пеленою. Слабая, блаженная улыбка тронула его посиневшие губы.
– Ну, что же вы?! – выкрикнула девочка. – Разве же не видите – умирает он!
А Эллиор был рядом – он опустился на колени; приложил руку сначала к обтянотому посеревшей кожей черепу; затем – к его сердцу; при этом эльф шептал какие-то заклятья, и вот вокруг Сикуса появилась такая же солнечная дымка, как и возле цветов.
Но лицо эльфа было мрачным:
– Плохо дело. – проговорил он. – Все эти дни, проведенные в дороге, он почти ничего не ел – ссылался, на то что «привык», а на самом то деле – от мук своих душевных не мог об еде думать. А теперь, на этом холоде – такой рывок страстный. В такие мгновенья, люди совсем о себе забывают, тело свое сжигают…. Вот – сделал, что смог, но его сердце едва-едва бьется.
Тут Ячук спрыгнул с хоббитского плеча, подбежал к Сикусу, и зашептал ему что-то на ухо. Сикус, слегка пошевелися; блаженная улыбка разлилась по лицу его, и все черты его, так мучительно до этого напряженные, расслабились. Ячук, словно мышонок, пропищал тоненьким своим голосочком:
– Теперь он блаженный сон видит – хорошо ему.
Тут Хэм хлопнул себя ладонью по лбу:
– Надо же – сколько времени потерял! Ну, все; теперь – прощайте! Побегу…
Он отбежал было шагов на десять, но там остановился; повернулся.
– …Только вот не знаю, в какую сторону! Эллиор, ты мне покажешь?!..
Эльф молвил:
– Нет – пока укрытия не найдем, никуда я с тобой не побегу. Ты что ж думаешь – на кого я их оставлю…
– Ну – хорошо, хорошо! Только вот где же мы здесь такое убежище найдем? Здесь, кажется, все этим светом промороженно…
– А вот навстречу этому свету и пойдем.
Тут Эллиор кивнул на поворот, этого лесного тракта, из-за которого вышел Сильнэм, и за которым, судя по всему, и был источник хлада. На недоуменный взгляд хоббита, он отвечал:
– За этим поворотом сердце холода; однако, верно говорят, что в каждом живом сердце, каким бы холодным оно не было, кроется искра пламени – ибо все сущее было создано из пламени, и всему когда-то суждено вновь в этот пламень обратиться. Впрочем – сейчас не до рассуждений – даже меня этот мороз пробирает…
Эльф подхватил на руки Сикуса – и только тут, все заметили, насколько же, на самом деле, тощий этот человек. Казалось – стоит этот скелет уронить, и он рассыпится на сотни маленьких острых обломков. Тем не менее, на вытянутом его лице можно было прочесть умиротворение, а созданная словами эльфа солнечная пелена по прежнему окружала его, и, в этом холоде, даже и смотреть на этот свет было приятно. Девочка шла рядом – она взяла тоненькую ручку Сикуса, целовала ее, роняла жаркие слезы…
– А как же Мьер? А как же этот… орк или… эльф?! – крикнул, поспешая за ними Хэм.
– Они, зачарованные, теперь будут стоять здесь ходь год, хоть век, хоть тысячу лет – ничего с ними не случиться. – отвечал Эллиор. – Они даже и не заметят, сколько времени прошло…
Синеватый, овевающий их свет становился все более ярким – нестерпимо жег холодом лица, тяжело было дышать, глаза слепли.
В эту минуту, девочка, стала трясти за рукав Эллиора, шептать со слезами:
– Как же мы могли забыть?! Вернемся! Скорее же!.. Вы же про цветы забыли… как же вы могли…
Тут она закашлялась, а эльф, согревая ее своим теплым дыханьем, спокойно говорил:
– Им теперь хорошо. Они согрелись… А чтобы и вы согрелись, спою-ка я вам одну песенку:
– Весна в лесу, весна в полях,
В летящих в небе журавлях,
И в свете молодой листвы,
Ее красу поймете вы.
В напевах перелетных птиц,
И в ласке солнца златых спиц,
В лазури неба и воды,
И в свете ласковой звезды.
В твоих, любимая, очах,
И в опьянительных ночах.
И в сердце радостном моем —
Пылает творческим огнем!
Все же, когда они прошли шагов сто, идти стало совершенно невыносимо: дышать надо было осторожно – мороз рвал грудь. В этом морозном воздухе, словно тоненькая иголка переломилась – пропищал Ячук:
– Давайте отойдем в сторону! Давайте среди деревьев пройдем!
– С радостью бы! – отозвался Эллиор. – Да тут даже и ты, между стволов не пролезешь!
Действительно – черные стволы, с силой вжимались друг в друга, могучие их ветви переплетались в вековой борьбе; а висячее между ними черное марево передвигалось судорожными рывками.
– Плохая эта затея! – прохрипел Хэм. – Мы точно в пасть ледяному чудищу идем!
Однако, не успел он еще договорить, как тракт плавно и сразу, как раскрывающиеся в театре партеры, открыл терем. Причем, свет из него льющийся был столь ярок, что пришлось прикрыть глаза – Хэм не удержался – вскрикнул от прокалывающих до костей игол холода.
Терем, и все, что примыкало к нему напоминало исполинскую лакомую выпечку; этакую мечту ребенка: огромную сладость, в которой можно прогрызать туннели, выедать пещеры. Окружено это «угощенье» было забором, метров в пять высотою, который тоже имел вид лакомый: ворота стояли распахнутыми. Деревья образовывали вокруг этой постойки довольно широкий, метров в тридцать круг, причем могучие стволы были изогнуты дугами, будто это «угощенье» давило на них незримыми и плавными руками все века их роста.
– Идем, идем! – подбаривал всех Эллиор. – Теперь я ясно чувствую, что под этой леденящей оболочкой кроется уютное жилище! Вперед же!
– Вперед на конях белогривых,
К восходу, к огнистой заре —
Летим средь колосьев игривых,
К сияющей в небе горе.
Навстречу пылающим скатам,
Навстречу рожденному дню,
О, друг, назови меня братом,
Мы мчимся к созданья огню!
Эллиор бегом, едва ли касаясь земли, устремился к этому терему; при этом фигура его разраслась в стороны, загораживала бегущих следом от леденящего света. Но, когда до ворот оставалось шагов двадцать, эльф уже не мог спасти их от холода – это была терзающая стихия, она врезалась со всех сторон, она рвала тела – от этого мороза кровь леденела в жилах, и двигалась с трудом, упругими, мучительными рывкам.
– Ничего! – подбадривал Эллиор. – …Главное – пробежать ворота!
Синий свет, казалось, выжег глаза – Хэм сделал еще несколько шагов, чувствуя, что сейчас промерзнет насквозь, и, удивляясь такой нелепой гибели, услышал неожиданно уверенный глас Эллиора:
– Эй – отойди, злодей мороз,
И спрячь свой длинный, красный нос!
У нас в сердцах горит огонь,
И, если ты не веришь – тронь!
Тебе сердец не затушить,
Любовь, как льдышку, не разбить!
Тут Хэм рухнул и тяжело задышал, ожидая, что мороз закует его сердце.
Но воздух был теплый…
Прошло немного времени, и вот раздался голос Эллиора:
– Что же, так и будешь во дворе лежать? Поднимись-ка и посмотри на наше новое жилище!
Хэм, хоть и вскочил на ноги, хоть и огляделся с интересом; прежде всего воскликнул:
– Ваше жилище, а меня не остановите. Я – за Фалко!..
– Довольно безрассудства. – повелительно говорил Эллиор. – Помоги-ка сначала внести девочку, а потом я тебе еще кое-что скажу.
Терем возвышался прямо над ними, и оказался совсем не таким слепяще ярким, каким увиделся вначале – оказывается, самый яркий свет исходил из окружающей его стены – что же касается самого терема, то из его глубин тоже исходило свечение, которое, хоть и не леденило, но и тепла тоже не несло.
Хэм взял на руки девочку, которая в последнем, отчаянном рывке лешилась таки сил; Ячук, как всегда, сидел у него на плече, ну а Эллиор, с Сикусом на руках вышагивал впереди всех.
По лестнице, на которой было тринадцать ступеней, взошли они на крыльцо, и остановились перед высокой, из толстой глыбы синего льда созданной двери; с обоих створок взирал на незванных гостей печальный лик Луны, и видно было, что в этом лике была жизнь, и жутко становилось под ее отчаянным, пронзительным взглядом.
Эллиор шепнул несколько слов на эльфийском, и вот створки дрожа, с тяжелым скрипом, от которого девочка на руках Хэма застонала, стали раскрываться вглубь. Засвистел воздух, и хоббит, чувствуя, что затягивает в этот, наполненный синеватым светом проем, выкрикнул:
– Говорил, ведь, что к чудовищу идем!.. Сейчас поглотит! А-а-А!
Однако, через несколько мгновений ток воздуха прекратился, и они шагнули в довольно просторную залу с округлыми стенами и куполом. Из залы вело множество выходов, причем, к некоторым надо было подниматься по изгибающимся лестницам, так как, они были на стенах, или прямо в куполе; несколько выходов зияло и в полу. Посреди залы плавно поднимались лепестки блекло-синего пламени, а среди них роем вились призрачные светляки.
Эльф уложил Сикуса на рассплычатое стоящее возле пламени ложе. Затем он принял из рук хоббита девочку и ее устроил на ложе, которое стояло против ложа Сикуса, и прошептал:
Ты пылай самой ближней звездою,
Ты из сердца огонь мой черпай,
Ты живи мой светлой мечтою,
Ты и страстью, надеждой пылай!
По полу, потом по стенами, и, наконец, по куполу, до самой его верхней части стали разбегаться язычки золото-весеннего света. Полупрозрачные стены разгорались, и казалось, что сейчас этот пламень вырвется, испепелит их всех. Становилось все теплее.
«Какое же блаженное тепло» – подумалось Хэму, и захотелось улечься возле пламени, который тоже ожил, задвигался живее, уютнее; хорошенько выспаться, позабыть о всех ужасах, которые пришлось им пережить.
Он и потянулся было к одному из этих лож, но тут же и отдернулся, и взглянул на Эллиора с гневом:
– Я знаю – ты хочешь, чтобы я сейчас лег и заснул! Я просплю несколько часов, а, к этому времени, моего друга и след простынет..
Он не договорил – бросился к выходу, но тут в воздухе зазвенела старая хоббитская колыбельная, которую помнил он еще от своей матушки:
– Тихо за рекою нашей,
И потухли все огни,
Сытно ты покушал кашей,
Сон свой мягкий обними.
В теплом воздухе, медовом,
Уж разлился сладкий сон,
Хорошо под нашим кровом —
Слышен нежный шелест крон.
Сновиденья: дух грибовый,
Зайцы, разные зверьки —
Словно ужин, сон готовый,
Плавно кружат огоньки…
И над теплыми холмами,
Вышла тихая Луна,
И печальными очами,
Шепчет о любви она…
– Чародей! – из последних сил выкрикнул Хэм, но голос его быстро затухал; ноги, с каждым словом эльфа, слабели, и он зашептал. – Зачем, зачем – друг Эллиор… Ты придай мне лучше своим пением сил…
– Выслушай: твой друг сейчас уже у ворот. Я же не хочу, чтобы ты погибал просто так, из-за одного только молодецкого порыва. Побежишь ты сейчас через поле, прямо в их лапы. Нет – отдохнем мы немного, а там и придумаем что-нибудь…
Эллиору пришлось подхватить Хэма, так-как тот погрузился в глубокий сон.
Вот эльф уложил его возле ставшего теплым пламени, и, тоже вздохнул устало:
– Ну, вот, вроде все спят… Ах, нет – где же Ячук?
И тут он увидел, что маленький человечек тоже заснул – он заснул от колыбельной, соскочил с Хэмова плеча, да так и лежал на полу, храпел, а точнее пищал своим тоненьким голоском.
Эльф осторожно подхватил его на ладони и уложил рядом с Хэмом. Еще раз вздохнул устало, и молвил:
– Ну, а мне отдыхать некогда. Ведь, когда проснетесь вы – захочите есть. Что ж – вперед Эллиор…
* * *
Фалко очнулся, увидел над собой низкое, провисающее к самой земле, выплескивающее из себя снег небо. Мириады холодных, темных снежинок без конца, без края все сыпались и сыпались оттуда; били его в лицо, но тут же размягчались и уже теплыми слезами скатывались по щекам.
Временами, ветер завывал волком; впрочем, и настоящие волки начинали подвывать где-то поблизости. Как же сумрачно, темно, безрадостно… Тут он услышал, как закричали младенцы, попытался было подняться, да тут понял, что скован по рукам и по ногам.
Вот склонилось над ним бабушка (Фалко подумалось, что это Феора из Роднива, но, на самом то деле – это была совсем иная бабушка, хоть и похожая на Феору) – участливым, нежным голосом, говорила:
– Ну, что очнулся, сынок? Мы то видели, как эти орки окаянные тебя в грязь выбросили, да бить стали…
– С младенцами все впорядке?! – в нетерпении выкрикнул Фалко.
– Да, все как могла хорошо устроила. Вот – от снега их укрыла; накормила их кое чем… Плачут они – плачут потому, что чувствуют – какое вокруг зло. Ах – да сколько то тут зла. Да ничего – жить будем, еще и свет увидим…
– Мне бы взглянуть на них. – выдохнул через разбитые свои губы хоббит.
– Да лежал бы уж. Говорят тебе – все хорошо с ними.
– Я должен… сам увидеть… – застонал он, пытаясь подняться. – Вы… даже… не представляет, сколько они… сколь они дороги для меня… Пожалуйста – помогите мне.
Старушка подхватила хоббита, и, хоть и сама была стара, хоть и сама исхудала – все-таки, кое-как помогла ему усестся, облокотившись о борт телеги.
Вот она колыбель, ее сокрывал кусок какой-то материей, но, малышам все-равно должно было быть холодно. Хоббита, забыв, что он связан, попытался было протянуть к ним руки, но только покачнулся, и застонал от вспыхнувшей в разбитом теле боли.