Текст книги "Ворон"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц)
Совсем еще маленький Маэглин сидит на полу, в горнице, и со страхом смотрит перед собой: в горнице темно, и даже, окна закрыты ставнями. Но вот открывается дверь, и врывается с улице яркий солнечный свет, оттуда доносятся светлые голоса, смех, радостные крики других детей. А на пороге, окруженная аурой переливчатого света, стоит матушка Маэглина, протягивает ему руки, говорит с любовью:
– Что же ты сидишь здесь, в темноте?..
И Маэглин улыбается, подходит к матушке; и вот вместе, рука об руку, выходят они из мрака – ах, как же прекрасно на улице! Сидя в горнице, Маэглин и представить себе не мог, что его может окружать столько милых, счастливых лиц. Вот пробегает детвора – впереди всех девочка с огнистыми волосами, она катит пред собою колесо с бубенцами, и так то стремительно это колесо катится! И Маэглин побежал за огнистыми волосами.
Остался позади город, выбежали они на сияющее поле между городом и рекою, там, на камне, сидел старик с длинными белыми волосами, белой бородой, в белой рубахе, в лаптях, а в руке он держал березовый посох, когда Маэглин пробегал рядом – старец окликнул его – сказал:
– В твоих глазах – талант; вот к чему – пока ведомо, но талант есть..
А Маэглин уже стоял на восточном берегу Бруиненна, и не было поблизости ни ребятни, ни колеса с бубенцами. Он смотрел в сторону леса, над которым раскрывался ясною кроной мэллорн. В небе, выгибалась над царственным древом радуга, в воздухе еще витала после недавнего дождя водная пыль, а облачные горы г возносились одна выше другой у горизонта. Возле леса, стремительно носился в травах, белогривый конь, а рядом стояла эльфийская дева, и маленький мальчик – Маэглин слышал его звонкий смех, потом этот мальчик стал звать Маэглина:
– Иди к нам! Давай играть вместе!
– Не бойся! – казалось, над самым ухом пропел нежный голос эльфийской девы. – Иди к нам!
И тут Маэглина разбудил какой-то стон – он открыл глаза. По прежнему сладко поют кроны старых сосен.
Маэглин понял, что прошедшие виденья – действительно были в его жизни. И не те мрачные воспоминанья, к которым он привык, но те немногие, светлые, которые забылись под обычной мрачностью…
Она говорила своим звонким, похожим на хрустальный родничок, голоском:
– Вот, сейчас вам эти листья приложу, и боль пройдет, а подождете еще некоторое время – и ходить сможете.
Маэглин попытался улыбнуться, спросил:
– А ты слышала стон?..
– Да. – ответила девочка, стараясь снять ботинок и не причинить Маэглину боль. – Там даже и слова были:
– Какие же? – выдохнул Маэглин, чувствуя, что тревога его все растет.
– А вроде, как пенье – голос красивый, но уж очень мрачный:
– Остановитесь вы, назад
Спешите, во родимый град,
Найдите свет вы во былом,
Спасите свой родимый дом!
Так близко темная беда!
Врагов во мраке череда.
Скорей, минута дорога,
И пламень гложет уж луга!
Маэглин вздрогнул, дернул ногою, и она отдалась такою болью, что тут же нахлынула во глаза его тьма, да и разразилась виденьями пронзительно яркими:
…Теперь он был уже не ребенком – прошли многие мрачные годы, и он поступил к государю на службу. На нем была легкая кольчуга, на поясе поблескивал меч…
Ночь до этого он провел в душной своей келье, погруженный в мрачные думы, и к утру его голова разболелась так сильно, что он, не находя себе места, бросился к Бруиненну, чтобы утопиться. Но, когда он склонился над водами, когда дохнуло от них, принесенной с гор прохладой – в голове у Маэглина прояснилось; он повернулся, и медленно побрел назад. Он смотрел на стены с ненавистью, он считал их тюрьмой, но, каким-то странным своим душевным состоянием не мог не вернуться…
И вот, когда он медленно брел по дороге, представляя еще безысходный, душный день, позади раздалось легкое поскрипыванье колес, а потом его обогнала большой крытый фургон, в которой ехал бродячий цирк. Позади же повозки, свесив ноги сидела, стройная, невысокая девушка, ветерок чуть трепал ее густые пряди, а глаза были такие задумчивые и в то же время такие страстные, что Маэглин сразу то, что никогда раньше не чувствовал – любовь.
– Люблю. – прошептал он тогда совсем тихо, но девушка услышала этот дрожащий шепот – взглянула и… ничего не изменилось – она только мельком заметила Маэглина, и тут же забыла его, как забыла уже многих встреченных ею так вот, на мгновенье, на дорогах Среднеземья…
Ну а Маэглин, чувствуя, как бешено колотится сердце, пошел за повозкой, но вскоре смутился и отстал. Он просто вспомнил, что лицо его ничем не примечательное; даже и некрасивое, безобразное…
В тот же день он присутствовал на представлении: девушка ходила по канату, девушка играла на лютне, а обезьянки водили вокруг нее хоровод, девушка поднималась по невидимым ступеням над толпою. Маэглин, боясь подойти к ней, наблюдал за эти с крыши одного из прилегающих к площади домов. Он наблюдал – и молился, чтобы она не заметила его, не вспомнила дерзостного признанья, не посмеялась над ним…
В тот же день, на закате, циркачи покидали Туманград. По обычаю Туманграда, как и всем отличившимся гостям – подарили им большой ягодный пирог, и бочонок с осетрами. Провожали их до моста через Седонну, но Маэглин еще раньше укрылся у западного берега в кустах.
Когда повозка проехала мимо, он едва сдержался, чтобы не бросится, не похитить любимую свою. Но он даже из кустов не решился взглянуть на Нее…
В кустах он просидел до тех пор, пока не смолкло поскрипывание колес. Тогда он, все-таки, вышел на дорогу, надеясь увидеть ее в последний раз, хоть издали. Но повозка подняла пыль, которая висела над дорогой темно-золотистыми в мягком свете закатного солнца облаками, прятала повозку…
Он простоял недвижимый, до тех пор пока небо не налилось густым бархатным светом, пока не замерцали первые звезды, а пыль не превратилась в серебристый саван. И тогда он повернулся, и медленно побрел к Туманграду.
Маэглин понимал, что она никогда его не полюбит – и от этой обреченности любил ее еще сильнее…
Он возвращался по улочкам – и с любовью смотрел на составляющие их камни, на окна, из которых выливалось теплое дыхание каминов, на камни мостовой, на редкие лица идущих в этот поздний час прохожих. Он всех их любил за то только, что они видели ее, за то, что очи ее хоть на мгновенье касались этих камней, окон, за то, что парили над этими лицами. Он готов был говорить с каждым камнем, с каждым из прохожих часами, днями – о Ней, только о Ней – но уже чувствовал, что и камни, и прохожие едва ли поддержат его беседу. Оттого ему было печально, но он любил Туманград в ту ночь, он готов был расцеловать каждую его подворотню, каждый камушек на мостовой, и он до утра не возвращался домой, но все бродил, а на площади обнимал стены, целовал их, шептал:
– Пред вами сменяемся мы, поколения людей, но и вам не суждено здесь стоять здесь вечно! Настанет время и обратитесь вы в прах, не станет этого города, и никто не вспомнит ни о нем, ни о его правителях. А кто уж вспомнит об этих сценках, которые мелькают пред вашими спокойными ликами!? Наступят иные эпохи, но и они пройдут, все пройдет… Пусть все обратится в прах, но… Пред всеми деяньями, и малыми и большими, но, по сути – одинаково ничтожными – деяньями, которым суждено забыться – единственное, что что-то значит, это Лик, который вы видели сегодня! – тут он зарыдал сильно и счастливо и долго еще целовал эти камни..
Маэглина охватило тогда поэтическое вдохновение. Поэзией был наполнен сам воздух Среднеземья – она жила в западном ветре летящим из Благословенного края. И Маэглину казалось тогда, что, повторяя слово «Люблю» – он поет прекрасную песнь.
А вскоре вновь наступили мрачные дни; он сам себя грыз, вновь ненавидел, презирал…
И вот теперь видение продолжалось. Он вновь возвращался к Туманграду, вороты города были широко раскрыты, и из них выходили люди, выбегала детвора – вот пробежала девочка с огненными волосами – впереди нее восторженно неслось колесо с бубенцами – совсем, как в детстве… А люди все выходили и выходили из ворот, и Маэглин узнавал их – виденных когда-либо мельком. Какие же на самом деле это были красивые, одухотворенные лики! Все смотрели на Маэглина приветливо, звали радоваться ними. И он полюбил всех их, он готов был целовать их, как и камни, которые хранили память о Ней. Вот он шагнул навстречу, и шептал:
– Мне так все эти годы не хватало вас, Людей! Примите же меня!..
Но тут стал нарастать грохот. Смех сменился плачем, по земле метнулась черная тень. Маэглин обернулся и увидел стремительную стену дымного, кровавого пламени, которая катилась с севера, поглощала в себя леса и реки – вот сожгла мэллорн, достигла стен Туманграда.
– Нет! – страшно закричал Маэглин, но было уже поздно.
Он стоял в одиночестве посреди унылой, черной долины, дым вырывался из под бесформенных обломков…
Девочка с золотистыми волосами медленно лила из сложенных ладошек холодную воду на ему лоб, и, светло улыбалась, говорила:
– Теперь я вам ногу перевязала – скоро заживет. Только – не шевелите стопой, а завтра вы уже сможете ходить, как и прежде.
– Завтра?.. – растерянно переспросил Маэглин. – …Скажи-ка сколько я пролежал в беспамятстве? – спрашивал он с тревогой.
– Да вы всего несколько минут в беспамятстве пролежали. Еще и полудня нет.
Маэглин глубоко вздохнул, молвил негромко:
– Не поздно еще, стало быть, да? Ведь… – от волнения он едва мог подобрать нужные слова. – Ведь, стоит еще Туманград… Да?
Девочка кивнула, и замерла, прислушиваясь. Слушал и Маэглин. Среди пения листьев пролетал далекий, праздничный перестук барабанов, веселые голоса дудок, звонкие напевы лютней и сверещалей; а над всем – многие и многие голоса – такие же светлые, какими он слышал их во сне.
– У них праздник, а я своего дома не могу найти. – печально молвила девочка.
Маэглин, попытался подняться, и поплатился тем, что едва вновь не лишился сознания.
– Вам нельзя тревожить ногу до завтра…
– Они уже выходят… – шептал Маэглин и по щекам его катились слезы. – Ах, почему же я испугался тогда, всего то несколько часов назад?! Тогда, ведь, еще не поздно было!.. Но и теперь не поздно. Да!.. Я должен!..
Как ему показалось, ужасающе медленно смог он выбраться из оврага, замер там, тяжело дыша. Девочка стояла рядом, едва не плакала, видя его мученья. А он уставшим голосом обращался к ней:
– Видишь – как медленно я ползу… Ты беги, расскажи им все… Хотя – куда ты побежишь, кому и что расскажешь?!.. Нет – я должен сам…
Цепляясь за корни, рывками подтягиваясь, прополз он еще несколько метров. Прерывистое дыханье вырывалось из его груди – вместе с дыханьем звучали и слова:
– Только не оставляй меня, мне страшно одному. Пожалуйста, не убегай… Мы… вместе… доберемся… все расскажем… Быстрее – вперед… Чувствую – тьма близко…
* * *
Во главе праздничной процессии, на колеснице запряженной тремя белыми лошадьми, выезжал Хаэрон. Колесница неведомо откуда появилась в Туманграде, и вся вылита была из золота, и даже колеса, и оси ее были из золота. Колесница была достаточно просторной и в ней было место и для Элессии и для трех малышей, которые лежали в колыбели – и, взявшись за ручки, улыбались ясному небу, а когда доносился смех – тоже начинали смеяться.
Элессия улыбалась малышам, но тревога сжимала ее сердце – вспоминала она давешнее пророчество гадалки. Ее муж не придавал тому какого-либо значения, но он, ведь и не видел с каким ужасом отшатнулась увидев ладошки малышей та женщина.
А за воротами их ждал король лесных эльфов Бардул, который видел Хаэрона впервые. Он взошел на колесницу, встал рядом с ним, и такой ясный, чарующий свет от него исходил, что последние сомненья покидали сердца шедших следом. И жители Туманграда, а особенно дети смеялись, а навстречу, из леса, лилась музыка – притягивающая как звезды в ночи, как блики солнца на росном лугу.
Когда входили они в лес, то не смеялись громко, не играли на инструментах, но лица их сияли, ибо чувствовали они такое же благоговение, какое чувствует человек, входящий в огромный храм. Они оглядывались вокруг, некоторые восторженно перешептывались; другие шли молча, созерцая… Конечно, они и раньше бывали в лесах, но не в этом – и они уж не могли понять, как еще этим утром некоторые ворчали, что «ельфы, хотят нас в дерева превратить!»
А Эллесия, видя окружающие красоты, слыша восторженные вздохи идущих следом, только больше встревожилась, нагнулась над малышами, каждого поцеловала, и тихо-тихо зашептала:
– Как же я люблю вас, маленькие вы мои… Что ж ваш ждет то впереди? Почему, почему материнское сердце так болью сжимается?..
И тут Эллесия с мольбою взглянула на супруга: как хотела она сказать, что теперь надо поворачивать, и бежать, но не в Туманград, ибо она в минутном озарении чувствовала, что и Туманград обречен, но дальше, на запад. Бежать без остановки, пока хватит сил – и это единственный путь к спасению… Но, разве могла она сказать об этом? Разве послушали бы ее эти правители, уже начавшие беседу о будущем своих народов?
Через некоторое время, так тяжело ей стало, что она все-таки решилась, позвала своего мужа. Он повернулся, и на лице его не было и тени тревоги…
В это же время, они вышли из-под лесных сводов к озеру, и восторженный вздох прокатился по людских рядам, а навстречу им волнами звездного света полились приветственные голоса эльфов. Величественной, плавной волною взвились голоса арф – казалось, что это еще невидимые, прекрасные призраки, кружат в воздухе, приветствуют гостей…
* * *
Под стволом мэллорна открывалась обширная пещера, а от нее отходили извилистые плавные коридоры, которые появились в царственном дереве, конечно сами собою, а не с помощью топоров, о которых эльфы вообще имели только смутное представление.
Если снаружи кора мэллорна отливала мягким янтарным цветом, то здесь цвет этот был настолько ярок, что поначалу приходилось прищуривать глаза. Потом глаза привыкали, и видно было, как в стенах двигался живой пламень.
Один из коридоров заканчивался завесой, сотканной из солнечных трав. Перед завесой этой стояла Эллинэль, а блики движущейся в стенах силы, двигались и по ее лицу. Она говорила:
– Долго ты еще будешь надевать этот наряд? Быть может, ты запутался, тогда я тебе помогу.
– Нет, нет – я справлюсь… – вымолвил из-за солнечных трав Барахир. – Сейчас – я уже иду…
Эллинэль, однако, пришлось прождать еще несколько минут, прежде чем занавесь распахнулось и вышел Барахир. Он еще поправлял эльфийский наряд, цветом сходящийся с этими живыми коридорами, и очень идущий Барахиру. Хотя немалых трудов стоило ему разобраться со всякими пряжками и застежками – многие из них были перекручены и перевязаны между собой…
Он остановился перед Эллинэль, и тихо-тихо, чтобы никто не услышал, молвил:
– Я люблю тебя. Разреши мне полюбоваться на тебя, ибо… я чувствую впереди разлуку!.. Не смейся, прошу тебя – не смейся! Ты, прожившая так долго, улыбаешься над юношеским чувством… Но – не смейся! Ведь, впереди тьма… Подожди, не отворачивайся, дай мне запомнить это мгновенье, как ты стоишь на фоне этой живой, движущейся вверх стены. Подожди еще мгновенье…
Эллинэль сначала, действительно, улыбнулась, но потом лицо ее стало серьезным, и, даже, печальным. А в последних словах Барахира прозвучало такое искреннее горестное чувство, что в очах эльфийской девы заблистали слезы. Она очень тихим, нежным голосом молвила:
– Когда ты сказал: «Подожди еще мгновенье», я вспомнила одну нашу песнь… Почему ты сказал эти слова?.. Мне страшно стало – ты, ведь, сказал эти слова, таким же голосом, каким они были сказаны тогда…
– Спой мне… – шепотом попросил Барахир.
– Я… – она хотела было что-то сказать, но так и не подняла золотистых своих век, и две жемчужные слезы вырвались оттуда. Барахир поймал их на свою ладонь, и они обожгли ее.
Эллинэль запела и от печального чувства заключенного в эти слова, Барахир сам не смог сдержать слез. При первых словах, он осторожно положил руки на ее плечи, а она не отстранилась, даже и не почувствовала этих рук. Так стояли они, слитые печалью, недвижимые:
– Подожди еще мгновенье,
В последний раз шепну, мой друг,
Ах, как же жарко пламени круженье,
Нет – не порвать судьбы мне круг.
Ах, подожди еще мгновенье —
Ах, подожди, во тьму не уходи,
Я в вечность унесу очей твоих свеченье,
Мгновенье перед смертью подожди…
Эллинэль, забыв о том, что она эльфийская княжна, вообще обо всем забыв обо всем, смотрела в глаза Барахира – и она забыла…
А Барахир, чувствуя себя одновременно и самым несчастным и самым счастливым из всех когда-либо живших людей – словно растянувшимся от самой бездны преисподней, и до высочайших сфер небесных, шептал:
– Я с давних пор чувствовал, что могу писать стихи. Но это чувство все теплилось во мне, но вот я встретил тебя, и это было, как… родник, который появился пред цветком долгое время сохшим. Стихи теперь одно за другим появляются предо мною. Какие-то я тут же забываю, ну и не жалко – ведь, на место их тут же приходят новые. И я сердцем чувствую, что каждому из стихов, даже и забывшихся, только промелькнувших – суждено прозвучать, если не здесь, не сейчас, то – в иное время, в ином… мире… Эти созвучия – они летят сквозь времена, сквозь миры – им нет числа. Они, как осенние листья, которые несет ветер – где-то они лишь коснуться земли, лишь прозвучат у грани сознания, а где-то останутся навсегда, выльются прекрасными стихами. Вот летит надо мною лист, а я протяну руку, осторожно поймаю его, и протяну тебе, Любимая. Вот он:
– Как движется в осеннем кружеве земля,
Так живут, Любимая, твои глаза.
И как взмывают к небу пшеничные поля,
Так дышит златом ресниц твоих краса.
Как песню поет восходящему солнцу
Летящий над миром орел,
Так в гласе твоем – к полям запредельным оконцу,
Я в солнечных крыльях расцвел.
– …Ну, вот – поймал два листа. Каждое четверостишие и есть лист. Впрочем, какой здесь может быть счет?..
В это время, издалека долетело пение арф, и Эллинэль молвила:
– Это – приветственный хор. Значит, ваши уже пришли. Пойдем – я должна приветствовать твоего короля.
Барахир все еще, словно в чудесном сне прибывал Стоял недвижимый.
– Пойдем же, нас ждут. – нежно проговорила Эллинэль, и, казалось, легким облачком облачком поплыла по коридору.
Барахир шел за нею, и не мог говорить иначе, чем поэтическими строками – для него обычная речь казалось теперь столь же грубой, как ругань. Среди сияющих ярким янтарем стен слышен был его страстный шепот:
Я вижу начертание судьбы:
Оно темно – сгореть мы все должны,
Ах, может – в этом часть моей вины,
Ведь, вместо сердца – жаркие угли!
Они вышли из коридора в большую залу, где было довольно много эльфов, а гул праздника усилился. И там, когда Эллинэль увидела сородичей своих, когда они, при приближении ее склоняли головы – вспомнила, что она эльфийская княжна. И она, негромким голосом отвечала на его стихи:
– Мы эльфы – словно звезды во ночи,
Но, ведь, на звезды, ты молишься издали,
Не зная, как их души горячи,
В них тело изгорит, как горсть пыли…
А Барахир настолько был поглощен чувством любви, что и грозный рок казался ему незначимым – после тех мгновений, которые простоял он в недрах мэллорна с Нею – он словно бы изгорел изнутри – и, в тоже время, изгорев, полыхал с еще большей силой. И, конечно, он не хотел понимать смысл тех строк, которые она ему проговаривала.
Когда они вышли в свет солнца, лицо Барахира было бледно, зато очи преобразились – беспрерывно полыхали поэтическим жаром. Эллинэль взглянула на него с жалостью, а себя попрекнула за то, что поддалась чувству.
А что вокруг было! Все новые и новые люди подходили по мосту, их встречали эльфы – говорили приветствия, да с таким добрым чувством, что лица людей озарялись улыбками, и они отвечали самыми добрыми словами, которые только знали. От запахов, которые исходили от плотов у многих урчали желудки, и эльфы, помня, что всякую беседу, лучше предложить гостю, после хорошей трапезы – приглашали их к плотам. А при входе на плоты, детям дарили игрушки, да такие замечательные, что дети прыгали от восторга, и, думая, что это сон – все норовили улететь в небо…
А вот и король Бардул; рядом с ним Хаэрон с Элесией – Хаэрон нес колыбель с малышами, которые радовались, иногда поднимали к ветвям мэллорна пухленькие свои ручки.
– Так, вы приглашаете взойти нас на вершину этого дерева? – спрашивала с тревогою Элесия.
– Да. – отвечал Бардул. – И вам не стоит бояться долгого подъема. Мэллорн ждет этой встречи…
– Да, да – конечно. – вздохнула Элесия. – Меня не страшит подъем, но… я волнуюсь за малышей, не хотелось бы брать их наверх, но и здесь не могу их оставить.
– Пусть они поднимутся с нами. Пусть вдохнут тот воздух, которым дышат орлы. Мэллорн не пропустит ветра холодного: он, как заботливый батюшка… А – вот и ваш Барахир – пламенное сердце; его кафтан был порван и мы подарили ему этот. Не правда ли, ему идет? Рядом с ним – моя дочь Эллинэль…
Через несколько минут начался подъем по белой лестнице, которая вилась вокруг ствола мэллорна. Идущие не чувствовали своих ног – как в блаженном сне возносились они все выше и выше, а вокруг открывался все больший простор – мир плавно крутился вокруг них, и все рос. Наверное, если бы не помощь мэллорна, многие из свиты Хаэрона – споткнулись, да пали бы вниз – ведь они теперь только и любовались.
А Барахир чувствовал приближение смерти, но больше не противился ей. Он прибывал в таком состоянии, что и смерть собственная, и гибель целых миров ничего не значили. Лицо его пребывало в неустанном, неуловимом движенье, он тяжело дышал; и больше не глядел на Эллинэль, но, все-таки, видел ее ослепительно ярким облаком… Вот он зашептал:
– Молю я об одном, Вас дева:
Вы пойте, пойте, милая, со мной,
Душе нет ближе ничего того напева,
Что за блаженство – слышать голос твой святой!
Мои слова: «Ах, подожди еще мгновенье»
Зажгли в вас памяти огнистый рой.
О том мне расскажи! – мое моленье,
Ах, дева, ах любовь моя! Ты пой! Ты пой!
И король Бардул, и Хаэрон, и Элесия услышали эти слова, обернулись. Бардул внимательно взглянул на Барахира и, улыбнувшись, молвил:
– Вижу пламень любви разгорелся столь сильно, что в нем и поэт пробудился. Верно говорят: «Любовь бывает разной, но только не напрасной».
Хаэрон кивнул:
– Все-таки ему еще предстоит понести наказание за сегодняшнюю выходку.
– Думаю, стоит его простить… – говорил Барадур.
– Хорошо… – кивнул Хаэрон…
А Барахир чувствовал, что все эти – говорящие у грани его сознания – все они с каждым шагом приближаются к смерти – и вскоре все эти их слова уже совсем ничего не будут значит. Он страстно ждал, когда Эллинэль заговорит, а она чувствовала это, и, понимая, что молчанием его теперь не успокоить, начала рассказывать:
* * *
Это случилось в последние годы Первой эпохи – в те годы, когда Эллендил ушел на поиски Благословенной земли, а Моргот в своем Ангбарде чувствовал себя в безопасности, думая, что Валарам нет дела до его злодейств. Почти все Среднеземье находилось тогда в его власти, и прекраснейшие Дориат и Гондолин, уже лежали в пепле.
Наш народ обитал тогда в лесах у южной оконечности Синих гор. Энты отгоняли от наших пределов ватаги орков, и мирные годы проносились пред нами, как весенняя капель, в благодатных, целующих лучах апрельского солнца.
Лучшим поэтом и певцом среди нас по праву считался Эфэин. С прекрасным его голосом не могла соперничать ни одна из лесных птиц, а, ведь, именно птицы научили его пению, именно от них черпал он вдохновенье. Именно поэтому любимым временем года у Эфэина была весна. А в день двадцать пятого апреля – в праздник Великого Хора; когда все птицы славят возрождение жизни – он сочинял прекрасные песни, которые теперь уж никто не может исполнить как он. Он, вместе с птицами, пел их с самого утра и до заката, и некому было записать слов – никого не было рядом, ведь Эфэин любил уединение.
И вот, когда в очередной раз запел над миром этот великий праздник, Эфэин вышел к озерному берегу, и по обычаю своему запел, а сидевшие на ветвях птицы, подпевали ему, как главному певцу подпевают иные в хоре.
Тут подул на него ветер, но совсем не апрельский, но ледяной, жесткий, словно бич ударил он по лицу певца, и разбилась песнь – птицы с ветвей вспорхнули, да над озером с тревожным кличем закружились.
А на колени Эфэина упало перо. Было оно таким же, каким бывает море в час закатный, когда солнце уже скрылось за гранью мира, но все воды еще дышат его густым небесно-медовым оттенком.
Никогда не видел он ничего более прекрасного, и как первая любовь, вспыхнуло в его сердце жажда птиц со столь дивным опереньем увидеть.
И тут из пера раздался девичий голос, самый мелодичный из всех, какие доводилось слышать Эфэину, но сколько страдания было в том гласе!
– Холодно… как же здесь холодно… Солнышко! Где же ты!..
Жаркие слезы покатились по щекам певца, и он, приложив перо к сердцу, бросился к нам, чтобы узнать, где искать эту дивную птицу. Но никто из нас не знал птицы с такими перьями, тогда побежал Эфэин к энтам, и старейший среди них вот что поведал:
– То было на заре мира, когда и эльфы еще не пробудились, а я не знал еще слов и мог только любоваться той красою, что цвела вокруг. Создавшие ту красоту Валары устроили праздник на острове, а я стоял и слушал их отдаленное пенье, тогда на ветви мои слетела птица с такими вот перьями. У той птиц был девичий лик, и Гамаюном ее звали. Их и тогда то было немного, но огромный лес мог расцвести от голоса только одной… А потом пришел жгучий пламень, и… я думал, что тех птиц больше не осталось, но вот – значит, где-то на севере замерзает последняя из них…
Ах, как быстро забилось сердце Эфэина от тех слов! Он полюбил эту птицу, – полюбил за голос, более прекрасный, нежели его; полюбил за одно перышко в котором жило и дышало целое море.
На закате того дня, он ушел и многие плакали, ибо считали его уже погибшим.
Прошел год, прошло два, и три года – прошло пять и десять лет – и в праздник Великого Хора, среди песен счастливых, звучал и скорбный плач, по певцу, который ушел за своею любовью на север…
Но он вернулся. Вернулся на двенадцатый год, и вместе с ним была любовь его – птица Гамаюн. Сначала его не узнали, приняли за какого-то старого, измученного человека. У него совсем поседели волосы, многие шрамы покрывали его лицо, вместо одного глаза был мрак, а в другом – зияла и боль и счастье. Он шел, опираясь на посох, и плечи его были согнуты, грудь ввалилась.
То было в зимнюю пору, и по недавно выпавшему снегу, он тащил за собою на возу эту птицу. Она не могла летать, ибо у нее были отрублены крылья, черные следы от цепей протягивались по ее телу, не было у нее и лап.
Но весь этот ужас, от которого многие из нас зарыдали, тут же, как последний вздох зимы, пред ласкою весны отступил, когда она запела. Силу того голоса можно было сравнить разве что с мощью солнца над землею восходящего!..
И когда раздалось это пенье зарыдал Эфэин и такая боль и такое счастье в его слезах были, что там, где падали они – тут же понимались из снега нежные подснежники, и огненные тюльпаны.
Мы стали расспрашивать его, и тогда он открыл рот – там не было языка. Как птица Гамаюн лишилась своих крыльев, так наш певец лишился голоса.
Мы так ничего не узнали о его походе. Возлюбленная его пела всем нам, но говорила только с ним. Единственное, что удалось выяснить – птица эта, еще в давние времена была поймана для Моргота. Ее принесли в клети к его трону, и он захотел, чтобы она услаждала его своим пеньем, но гордая птица отвечала, что привыкла петь небу и облакам, а не окровавленным стенам, на которых развешены были орудия пытки. Тогда Враг разъярился, велел ей отрубить крылья, заковать в цепи, и бросить в темницу до тех пор, пока она не одумается. В темнице провела она долгие годы, но палачам не удалось сломить ее гордого духа… Как Эфэин узнал, что ее держат в недрах Ангбарда, как он попал туда, какие муки претерпел, и как выбрался вместе с нею – все это так и осталось тайной…
Теперь они все время были вместе. В праздник Великого Хора, на скованным им самим тележке, отвозил он птицу Гамаюн к тому озеру, где поймал ее перо – и там пела она для него, и для всего мира.
Так минуло еще двенадцать лет. Наступили дни великой битвы – войско Валаров высадилось на севере Среднеземья и двигалось к Ангбарду – сокрушая вражьи орды. Все Среднеземье сотрясалось от той битвы – дошли ее отголоски и до нас. К нам пришли энты и говорили:
– Скоро мир изменится, и туда, и эти земли покроет море. Пора уходить на восток, через перевалы Синих гор…
Вскоре мы собрались, и уходили от своих жилищ. Земля тряслась все сильнее, а с севера поднялась угольно черная пелена, застлало все небо, и стало гораздо темнее, чем ночью, казалось, что мы попали в громадный грот. Трещины на земле все разрастались, из вихрясь кровавыми языками вздымалось пламя.
Не одни мы стремились на восток – орочьи племена тоже спешили к перевалам через Синие горы. Их было несчетное множество, они неслись, сметая все на своем пути, и вопли их покрывали даже рев пламени.
Как мотыльки слетаются на пламень свечи, так устремлялись орки к морскому, закатному сиянию, что жило в перьях птицы Гамаюн. В окружающем, кровавом мраке особенно силен был этот чистый свет – и орки темными, стремительными реками мчались к нему. Их пытались сдержать энты – каждый расшвыривал орков сотнями, но слишком много было врагов… Все сильнее тряслась земля, и, вырывающееся из нее пламя, поглощало и орков, и энтов, и нас…
Мы, все-таки достигли отрогов Синих гор, но где-то среди их перевалов должен был произойти последний бой с орками. Мы не могли двигаться так быстро как они – у нас были раненные, обоженные…
Все это время Эфэин вез Гамаюна на повозке, но вот дева-птица склонилась и негромко шепнула ему что-то. Он согласно кивнул, потом посмотрел на нас единственным своим пронзительным и любящим оком, хотел сказать что-то да один только печальный стон сорвался с его уст…
Мы не успели его остановить. Он развернул повозку и устремился обратно в пылающую долину на юго-запад. Тут, от нового толчка, из сотен трещин хлынула лава, на севере запылала неустанная и яркая бардовая зарница, а с запада стал нарастать величественный гул – близилось море. Теперь орки думали только о том, как спастись, стремительной лавиной неслись на нас. Еще немного, и закипел бы бой кровавый, но тут птица Гамаюн запела…
Орки обезумели от того пения! Так оно было для них ненавистно, что они даже и пламени не боялись – вся их темная лавина с яростным воем развернулась и бросилась туда, где морем сиял Гамаюн.