Текст книги "Ворон"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 47 страниц)
И несмотря на то, что предстояла всем им уже через несколько часов страшная казнь, совсем не было страшно – напротив, мысли все текли светлые, как прозрачная глубина хрустальных ручьев; и, стоило только закрыть глаза, как представлялся высокий и пышный, заполненный птицами лес.
Тут чья-то широкая ладонь легла Барахиру на лицо. Он сразу понял – это не Маэглин! Ладонь была жесткая как камень, и из под этой тверди исходил жар. На ухо зашептал ему жарким дыханьем, старческий голос – и была-то в этом голосе такая доброта, что сразу Барахир ему доверился:
– Не бойся, я не чудовище. Хотя… лицом теперь, наверное, и на чудовище похож… Но я помогу тебе…
Барахир почувствовал, что путы спадают с его тела, и тут же развернулся, пытаясь разглядеть своего освободителя, однако виделся только расплывчатый, неясный контур.
– Кто вы? – спросил Барахир.
Старец вздохнул, и в это время туманную вуалью полетел шепот – такой печальный, что слезы выступили из очей юноши:
– Прощай, милый брат, Эллиан. Твой дух уже стал свободным…
Барахир обернулся, и увидел, что те эльфы, которые еще могли, склонили головы, и ярким звездопадом падали их слезы. Они плакали по молодому эльфу, который не выдержал голода, и побоев – тело его, оставленное духом, лежало, окруженное светлой аурой; и лик его сиял и веял теплом, каким веют цветы и травы в ночи, храня память об оставившем их Солнце.
И эльфы пели на родном своем языке; и уже потом, разговаривая со старцем, Барахир попросил у него те строки перевести. Старец перевел, сказав при этом, что перевод с эльфийского сотканного из света звезд языка, на язык земной, человеческий – дело не благодатное, ибо не дает оно представления об истиной красе тех песен, но лишь отблеском в воде замутненной смутно пробегает:
– Когда последние темные листья,
На ветках в печали шуршат,
Холодные строки, во власти наитья,
Из губ моих бледных летят:
«Вот солнце из туч прорывается светом,
Коснулось холодной земли…
И я вспоминаю, как давним уж летом,
Мы вместе со смехом здесь шли.
И так это явно, в недолгом сиянье,
Что имя твое я шепчу.
Последние листья падут в увядание —
Тебя я увидеть хочу».
Эльфы еще говорили, прощаясь со своим другом, и голоса их тоже были похожи на пенье.
И тогда Барахир вскочил на ноги, метнулся к решетке, вцепился в нее – со всех сил дернул – решетка слабо дрогнула – уж она-то была скована с усердием.
– Оставь. – молвил старец, когда Барахир, с рычаньем, дернул ее еще раз. – Если бы это было так легко, так, думаешь, хоть один из пленников здесь остался? Ну а свобода – она в каждом, кто борется за нее живет. Иного-то и на поля, да в леса весенние выведи, а он будет, как в темнице томится своими желаньями – золотом ли иль еще чем. А иной, истинно мудрый, и в темнице будет чувствовать себя свободным. Ибо скажи, какие стены, кроме возводимых нашей глупостью, да слабостью могут остановить свободный творческий дух? Что может остановить мечты? Ведь, и среди стен слагают песни звездному небу, ведь и в разлуке посвящают стихи возлюбленной – а, значит, дух-то в это время свободный, со звездами, да в любви. И все что могут эти несчастные палачи – ограничивать передвижения наших тел…
Пока старец говорил, Барахир успокоился. Он повернулся и старался разглядеть лик говорившего. Слишком мало было света, и виделись только выступы, слишком корявые, чтобы принадлежать человеческому лицу.
– Расскажите про себя. – попросил он трепетным голосом, волнуясь.
– Ну что ж – почему бы и не рассказать? Быть может, описание моей жизни, которая нерасторжимо с этим городом связана, покажется тебе занимательной, а то и поучительной…
– Город в которой вам не посчастливилось попасть, был основан три столетия назад, неким Урадом, о котором в нынешней истории больше вымысла, чем правды..
По всей видимости, Урад этот был человеком очень умным, и, по-видимому, он пережил рабство. Он пришел сюда с горсткой людей, таких же как он – свободолюбивых, желающих для всех равенства, да любви братской. Иначе – задумали они жить, как и следует человеку, в том краткой вспышке между вечностями. Стали они строить город, названный Мировом.
Город никогда не был столь прекрасен, как города эльфов, но он выглядел вовсе не таким уродцем, каким стал ныне.
Урад говорил много мудрого своим друзьям, а в старости, и им детям, но уж в последствии, слова его переделали в сущее безумие, в потакание тому, что сейчас творится. С великим трудом удалось узнать хоть некоторые из его истинных слов. Вот, например: «Кто правит вами сейчас, когда вы так счастливы, когда в любви, не знаете голода, когда, деля необходимый физический труд поровну, оставляете большую часть времени, для творчества, для развития того пламени, который в душе каждого? Кто же правит вами, добрые люди? А совесть ваша, и понимание того, что так вы приближаетесь к истинному человеческому счастью. Понимая, что коли заживете вы по-иному, не по совести, не по сердцу, не по любви; но по корысти, да по грязному вожделенью, и сами же первыми почувствуете боль, напряжение, разобщенность. А начнется все с того, что в одном возгорится идея, жажда управлять всеми, и сделать все лучше. Скажите же ему: „Ты ничем нас не лучше, но ничем и не хуже, каждый из нас может стать управителем, но не становится, потому что тогда будет уже идол, а там и приближенные к этому идолу появятся, а там и льстецы. А там еще какой-нибудь правитель скажет: „А я-то чем этого идола хуже?!“ – и дальше уж не остановишь – начнется безумие“. Так говорите ему, а, если не послушает, так не жалейте – гоните прочь».
Как и предвещал мудрый Урад, появлялись некие желающие власти. Кого-то удавалось переубедить, кого-то приходилось изгонять, что было самой страшной, да и, кажется, единственной карой.
По кой-каким слабым отголоскам, можно предположить, что лет сто назад, один из таких опьяненных жаждой власти, смог подговорить еще нескольких человек. Вместе подстроили они что-то, быть может, убийства – и вывели виновными мудрейших людей. Не знаю уж, как им это удалось, но такие умишки могут подстроить все так подленько, чтобы по их вышло. Был «раскрыт» заговор, но объявлено, что не все преступники еще найдены.
Появились пришлые, которые составили армию; появились законы, появилась тюрьма.
Люди и сами не заметили, как постепенно изменялась их жизнь – превращалась в существование. Объявленное вначале «временное чрезвычайное положение», не только не прекращалось, но и становилось все более жестким. Выявлялись все новые «враги». Вокруг первого правителя все больше скапливалось людишек слабых, жаждущих богатств, безделья, всякого разврата, и, чтобы достичь своих вожделений, они делали всякие подлости….
Казалось бы мир остался прежним: так же сменялись времена года, так же по весне, пели, радуясь, любя и птицы, и звери. А вот люди теперь трудились в поте лица. Целыми днями должны они были исполнять тупой физический труд, а все потому, что кормили в основном не себя, а всяких павших… Не для творчества, не для познания мира и себя жили, или, скорее, существовали они теперь; но только ради этих серых, однообразных дней – в которых им говорили, что где-то впереди – счастье. Только вот счастье то не спешило наступать, даже напротив – и недоверие появилось, и злоба, и отчаянье. Появились и преступления, а тут уж и больше люди разъединились – двери на ночь на все замки закрывались.
Уж и забыли, как раньше жили счастливо, и никаких врагов не было, а тут-то народилось сколько, этих самых «Врагов»!..
Надо было держать людей в животном состоянии, чтобы не было время на размышления, чтобы только тупо работали они; а мозги надобно было держать в мути, чтобы разрушались они. Тогда появилось это пойло – его выдавали за благость, за добрый жест правителей, и все работники, в окончании дня стали бегать на питейной двор. Вижу, как содрогнулся, значит – видел ту мерзость, которая там творится. Так вот каждый день, чтобы боль свою унять они туда все, как черви и ползают. Затуманивают все человеческое в себе, бранятся, тупеют… На следующей день все повторяется, и так – до конца их короткой, бессмысленной жизни, с которой они уж смирились. Они – частицы массы, и кто вспомнит о них безликих, впустую израсходовавших свои силы! Жалкие рабы, они утешают себя семьями, утешают, что нашли себе жирных коров, с которыми бранятся, которых бьют со злости; а потом, в жалких тесных коморках спариваются потные, смрадные, и считают себя еще хорошими от того, что растут деток – таких же как они, тоже их бьют от тупой злости, но это, по их, все хорошо – так все и надо.
И вот одна несчастная, безликая масса, набивает желудки, другой, еще более несчастной массе. Те то хоть тупо верят, что впереди построят какое-то счастье, эти же все знают, и довольно своим свиным положением. Нажраться, сидеть перебирая золото, до самой мучительной старости – вот и все, о большем то они и не мечтают. У них же все человеческое жиром заплыло, они ж куски сала. Однако ж, все в подленьком напряжении, в желании выслужиться – придвинуться к правителю, урвать себе кусок побольше.
Вот в этом-то Городе, которым его обитатели считали центром мира, а все окружающее – хаосом, полным врагов, я и родился.
Детство прошло безрадостно – в боли и нужде. Не стану останавливаться на этом. Скажу только, что отец, возвращаясь изможденный, в пьяном бреду начинал рыдать – страшно, громко. Боль, протест – они рвались из его замутненного сознания, но он не мог выразить их словами, не мог понять, что это за чувства. Он был слишком слаб, чтобы бороться. Эти рыданья были единственным, что отличало мое детство, от детства тысяч таких же детей. Но то, что так и не смогло выразиться у отца, ярко проявилось во мне.
Все окружающее, которое я описал, которое вы и сами видели возмущало меня. Я не мог с этим смирится, не мог делать тоже, что и они. Однажды, я сочинил песнь, описывая красу звездного небо – довольно коряво вышло, но все-таки там был хоть какой-то смысл.
И вот представьте себе такую картину. Ночь, небо черное, ярко-звездное, и Млечный путь в этой красе пролег. Иногда падучие звезды у этой бездны проносятся, да такая то красота, что дух захватывает! И вот под этой красою, исходит грязью, копошится Питейный двор. Я туда пришел – помню плачу и кричу:
– Люди! Что ж вы делаете с душой своей?! Что ж вы губите себя, когда каждый из вас может стать творцом!..
Тут я и прокричал свою песнь о звездном небе. И все-то время, пока кричал, уверен был, что остановятся они, да поднимут головы к бездне, и раз ее увидев, уже не смогут к прежнему безумию возвратится.
Но никто меня слушать не стал. Что им звезды, когда тут можно боль свою затуманить?
Следившие за «порядком» служаки схватили меня, поволокли.
Тогда впервые в этой тюрьме оказался, просидел здесь несколько дней, а потом, при стечении народа высекли меня, за «распевание вражеских песен, ведущих к растлению».
Потом меня, как они выразились «милостью выпустили», на самом же деле заставили выполнять самую грязную работу. Я был рабом, за мной, и за некоторыми другими следили надсмотрщики. Однажды, разгребая остатки старого строения, я наткнулся на истлевшие рукописи – кое-что мне удалось спасти, большая же часть была замечена ими и уничтожена. Именно из сохранившихся обрывков, мне удалось частично восстановить, историю нашего города.
Через несколько месяцев, когда надзор надо мной стал менее строгим – у меня появилась возможность бежать. Я знал, как прекрасен, окружающий наш жалкий городок, мир. Но, все-таки, я остался. Не смотря ни на что, я любил этих несчастных, опустившихся до скотского состояния. Любил потому, что видел дремлющую в них силу. Знал и сердцем чувствовал, что они несчастные, заблудшие – на самом-то деле, внутри себя ничем не хуже предков своих, что в каждом из них есть частица мудрого Урада. Да – все это глубоко-глубоко под всякой грязью погребено, но ведь есть же, все-таки; и можно, ведь, эту грязь очистить. Ведь стоит их только научить, как надобно жить, только заставить их вслушаться. Так я и остался.
Был я еще молод, а стремление дать им людям свободу придавало мне стольких сил, что я почти и не спал. Осторожно выискивал я себе друзей, разъяснял им то, что знал – не сразу, конечно; не как на питейном дворе – «песней грянув»… Чем больше становилось «посвященных», тем опаснее становилось. Лишь немногим удалось мне придать убеждение столь же сильное, как у меня – остальные верили, но как-то еще вяло, не осознавая всей важности, не понимая в какой строжайшей тайне надо это хранить.
А, ведь, большинство знало пока только идею; цель же знали только самые близкие: мы должны были свергнуть диктора, изгнать его окружение, а потом постараться вернуть старое. Сейчас я понимаю, что на какое-то время, чтобы утихомирить все, понадобились бы железные порядки, вот тогда бы и выделился Он. Мой замысел был обречен…
Бэли – так звали девушку, в которую я был влюблен. У нее были густые, темные волосы, прекрасные, дугами изгибающиеся ресницы. И очи – жгучие темные очи! Она была стройна, а голос ее звонкий и нежный, никогда не говорил, но всегда, казалось, пел – и, чтобы она не говорила, казалось мне чудным откровением.
Едва ли Бэли, дочь богатого лицемера, стала бы общаться со мною, жалкой рванью, бедняком; если бы не мои речи умные и стройные, которых ей не доводилось слушать от иных – ведь я, прочитав обрывки древних рукописей, и сам научился мыслить в таком стиле; подбирая слова красивые, а не ту словесную грязь которой развращали себя и бедные и богатые…
Бэли принимала меня в прихожей своего дома, и там, стоя перед ней на коленях, взявши ее ручку, я шептал все свои мысли – шептал с таким искренним чувством, что слезы катились. Бэли улыбалась, слушала, иногда вставляла какое-нибудь слово…
Теперь я понимаю, что был ослеплен внешней красотой, и убеждал себя в том, что внутренний ее мир, такое же прекрасный, как и внешний. Да – она говорила иногда какие-то словечки, и они мне казались прекрасными, но уже потом, вспоминая эти разговоры, понял, что говорила она все неуместное, глупое – кричащее о том, что ничем она не лучше иных обитательниц Города – та же тупость, та же развращенность – только вот внешние черты были красивыми…
Глупец! Я рассказывал ей все, что задумал. Рассказывал даже и то, что ближайшим своим друзьям не говорил. Она, правда, почти ничего и не понимала…
Конечно, у такой красавицы было не мало поклонников. Одному из них – конечно самому богатому, она отдала предпочтенье еще до знакомства со мной. И вот на очередную их встречу она прибежала бледная, и разразясь истеричным хохотом, разболтала все про меня. Избранник пришел в гнев, но она спешила его заверить, что, конечно же, никогда не придавала «этому грязному кому» никакого значения, кроме как игрушки, которая забавно и связно бормочет что-то. Бледной же она прибежала потому, что в тот день, я, жаждя, чтобы ответила она наконец на мое чувство, поведал, что переворот уже на днях.
Сам я плохо помню, что говорил тогда… был словно в каком-то бреду, как пьяный. Я и не думал, что выдаю тайну – я сам, воображением своим, создал ее как лучшего своего, самого надежного друга.
Она же поведала ему все с нервным смехом, видя во всем этом какую-то забавную игру. Недалекая умом, она даже не могла сообразить то, что тут же понял тот богатей, опьяненный ее внешней красотой. Так он то сразу понял, что, раскрывши такой заговор, получит множество благ и высокий пост.
Конечно же он доложил, и в тот же день за мной стали следить. На ночь у нас было назначено собрание, где должны мы были в последний раз обсудить все детали готовящегося переворота.
Там нас и схватили; сразу же притащили в темницу.
Тогда начались пытки – ведь, некие умишки, верно полагали, что были и иные заговорщики. Нужно было больше жертв, чтобы показать, как много кругом Врагов, чтобы сделать людей еще более недоверчивыми, ненавистными ко всякому проявлению инакомыслия. Многие из моих друзей умирали от полученных увечий прямо в этих камерах, некоторое сходили с ума. И я, среди воплей, полюбил жизнь с той силой, которая помогла мне и в дальнейшие годы.
Когда палачи поняли, что от нас ничего не добиться, были выхвачены просто какие-то частицы массы, и казнены вместе со всеми. В тот день, помню, было казнено несколько сот человек – казнены самыми страшными способами; ведь, отупевшее от праздности человеческое сознание, гораздо на всякие чудовищные фантазии…
Дошла очередь и до меня – главный судья задал вопрос:
– Чего ты хотел?
– Свободы!.. – выкрикнул было я, но тут мне заткнули рот, а судья, уже предвидевший этот мой ответ, продолжал читать записанное ранее:
– И в наказание за то, что хотел внести вместо порядка «хаос» именуемый им свободой, проведет до скончания своих дней в темнице, но перед этим будет наказан в пример иным.
Не стану описывать и то, что сделали тогда со мною. Скажу лишь, что ни на мгновенье не потерял веры в своих мучителей – любил ту искорку, что в них погребена – но жива, жива искорка то!
Меня бросили в темницу, и сказали, что, когда я отрекусь перед людьми от своих убеждений, то в виде величайшей милости, получу их «свободу» – смогу ютится в одной развалюхе. Я остался здесь, в темноте на многие годы.
Мои глаза выжжены, все тело и лицо изуродовано так, что я похож на отвратительнейшее из чудовищ. Но у меня осталась память, воображение, песни, любовь ко всем людям. И от этого мне было легко; я прожил эти годы в мечтах, в воспоминаньях. Знали бы, как дороги мне воспоминанья о звездном небе – через годы прошли они, и я знаю, что небо осталось таким же, каким видел я его и в юности. А грядущей ночью я увижу его вновь…
Многие мои песни посвящены звездному небу. Вот одна из них:
– Свои творенья созерцая,
Красу полей, журчанье вод;
Былое часто вспоминая,
Нас больше тянет неба свод.
Не здесь, не здесь предначертанье,
Не здесь душе спокойные свет,
Но там, где звезд святых мерцанье,
Не ведает суетных лет.
Лишь там, лишь там в пустом просторе,
Мы видим смерти глубину,
Лишь там, лишь там в печальном взоре,
Увидишь ты любовь чыою.
* * *
– Ну, теперь-то и день занялся. Еще несколько часов у нас есть, поспать бы надо на дорожку… – прошептал старец.
– Да, да. Конечно. – с готовностью подтвердил Барахир, хотя он то и не чувствовал никакой усталости. Тут же порывисто, спросил. – А эльфы то… эльфы то как сюда попали?..
Но тут из коридора, загремели тяжелые шаги, и, сразу вслед за тем – отчетливо прорезался свет факела, и Барахир увидел своего собеседника…
Бесформенный обрубок – настолько противный естеству, что легче было предположить, что обломок чего-то неживого. И вот тогда-то ярость, от которой в глазах все потемнело, взвилась в Барахире. Да как они могли совершить такое, над человеком?! Как их можно после этого любить?!..
Старец, должно быть, все почувствовал, и зашептал:
– Не надо…
– Да они… да они… – пытался сказать Барахир, но не мог – задыхался от ярости.
Тем временем, из коридора раздался усталый, напряженный голос:
– А – издох один, все-таки!.. И кто же его выгребать будет?! Вот, когда вас поведут, вы его с собой потащите, а то я вас!.. Тьфу!.. А, ну, принимай еду…
Тут Барахира ударил резкий запах – такая вонь могла исходить от чего-то насквозь прогнившего; она билась в воздухе сильными, наизнанку выворачивающими волнами, и трудно было поверить, что вонь эта исходила от того, что должны были поглощать заключенные.
Надсмотрщик представлял из себя огромную тушу, в которой было больше жира, чем мускул. Одежда на нем была грязная, промасленная, испускающую вонь не меньшую, чем еда, которую он притащил в ржавом, кривом горшке; и которую плескал в миски и подталкивал к клетках с эльфами.
Вот он подошел к клети с Барахиром – и тени тут расположились так, что он мог видеть только старца.
Он скривился, и проскрежетал:
– Сколько я вынужден был глядеть на тебя, уродец! Меня мучили из-за тебя кошмары! Слышишь ты?! – надсмотрщик сам себя распылял, и уже выкрикивал, брызжа слюной. – Ну ничего – сегодня последний день! Уж поверь, твоя казнь будет мучительной, и ты окончательно двинешься, перед тем, как издохнуть!.. А сегодня – последний пересчет гнилых костей!
Он достал жирными своими пальцами большую связку ржавых ключей; стал выискивать нужный. Он все скрежетал проклятья, и, даже не знал, что из тьмы смотрят на него два пылающих ненавистью глаза.
Да – он слышал про новых заключенных; но, конечно, не мог предположить, что «румяные», действуя в панике, запихнули пленников ни в одну из многочисленных пустующих клеток, но в ближайшую, показавшуюся им тогда свободной. Он рассчитывал избить этого слабое, мало похожее на человека создание – избить, как делал он уже много раз до этого, пытаясь избавиться от какой-то давящей в груди боли, да от ночных кошмаров. Только вот боль с каждым разом усиливалась.
– Сейчас ты получишь, уродина! За все, за все я с тобой рассчитаюсь! Ты…
Однако, он не успел договорить, ибо в это мгновенье, со скрипом распахнул дверь, и тут же получил сильнейший удар кулаком в висок. Надсмотрщик рухнул замертво, не успевши издать ни единого звука, однако – был он таким тяжелым, что содрогнулся и железный пол и стены. Со звоном выпали ключи.
– Ну, вот; ну вот. – быстро бормотал Барахир, наклоняясь над ключами. – Выходит, значит, что – это первый. Ну… я то думал, может, орк какой первым-то будет, или не будет вообще этого первого. А тут… но он тварь, он подлец, он худший… он даже не человек… туша гнилая. Зачем он жил – только боль другим приносил. Так, ведь, я говорю? Да… да…
Так он пытался убедить сам себя, однако, ничего кроме боли не было. Он с надеждой обернулся назад, но старец ничего не говорил; более того – он отступил во тьму, и его больше не было видно.
– …Ладно, ладно. – шептал Барахир, перебирая в руке связку с ключами. – Я уж понимаю, конечно, что – это мерзость какая-то. И я понимаю, что не должен был у вас этого спрашивать, потому что Вы то все об ином говорили. И я Вам только больно сделал…
Он ждал ответа, а старец был в своих обычных спокойных, красивых грезах. Потом он, поняв что, все-таки надо что-то тут сказать, потому что он задерживает действие, мягким голосом изрек:
– Идите. Вы молоды, вам это необходимо. Я же стану помехой, да и куда бы вы не бежали, хоть в сам Валинор – мне там не станет лучше, чем здесь. Уж поверьте, здесь лучшее место во все Мироздании…
И такая уверенность была в этих словах, что Барахир не посмел возражать. Он все перебирал эти бесчисленные, похожие ключи; потом, заслышав из коридора шаги, а затем оклики – бросился к одной из клеток, и попытался открыть ее одним из ключей наугад. Конечно же он не угадал, к тому же дернул этот ржавый ключ с такой силой, что он попросту переломился в замке.
Приближались шаги; можно было различить и окрики:
– Эй, Шабкан, ты накормил этих свиней?!.. Эй, поторопись – через два часа будет торжественный вывод преступников!.. Мы должны еще развесить здесь факелы, чтоб не случилось чего в этой темени! Слышишь, Шабкан?! Шабкан, ты где?!..
Кричавших было несколько – пятеро или шестеро.
– Друг… – позвал Барахира из другой клети эльф. – Дай-ка эти ключи мне; сам же беги со своим другом. Быть может, хоть вам удастся вырваться…
Длинные, гибкие пальцы эльфа, подхватили связку еще тогда, когда Барахир только подносил ее к решетке. Эльф даже и не смотрел на них, но музыкальные пальцы, точно по струнам забегали по десяткам этих ржавых кусочков железа, и в несколько мгновений нашли единственный, который отпирал его клеть. Пальцы, ловко изогнувшись просунули ключ в замок, повернули; а эльф, проделывая все это, шептал, точно пел:
– Не задерживайся, они же совсем близко. Беги и не оглядывайся.
Раз эльф так сказал – Барахир послушался его. Он побежал по коридору в сторону противоположную той из которой его принесли. Рядом с ним бежал Маэглин. А за спиною своею бегущие слышали крики:
– Бунт!.. Они выходят!.. Тревога!.. Беги!..
Один из воинов, что было сил бросился назад, с воплями: «Тревога! Бунт!» – остальные же остались; и слышно было, как заскрипели, вынимаемые из ржавых ножен клинки; они напряженно переговаривались:
– Вон, смотри-ка ты – трое, нет – пятеро уже освободилось!
– Они ж без оружия – давайте-ка их перерубим!
– Без оружия говоришь? Вон у Шабкана ножик взяли! Подмоги дождемся!
– Вон слышишь уже бегут! Сейчас мы их…
Дальнейшего Барахир не слышал, так отбежал уже довольно далеко. Вначале, в отблесках крови эльфов, еще можно было различить очертания клеток – дальше был мрак.
Раз Барахир налетел на клетку, и вдруг осознал, что были времена, когда все эти клети были заполнены «Врагами», и ждали их всех и муки, и казни. Понял, что теперь этот народ вымирает, и уж ослабел и отупел настолько, что некому бороться. Все те кто мог, уже прошли через эти подземелья – вырвались из трясины, но какой ценой!
Он пробежал еще с десяток шагов; и тут закричал от ужаса – за ногу его схватила чья-то, похожая на железную, обглоданную ветвь рука. Она перехватила его чуть выше коленки, сжалась там, и не человеческий, очень низкий стон вырвался из мрака. Барахир рванулся, что было сил, но вырваться не смог.
Маэглин отыскал руку Барахира, и теперь тащил его дальше. Из оставленного коридора слышались крики, вопли, звенела сталь – все ближе и ближе.
– Отпусти, отпусти! – выкрикивал Барахир, тщетно пытаясь высвободиться…
Схватился за тот отросток, и почувствовал что-то ссохшееся, холодное, покрытое какими-то острыми выступами… Он отцепилась от ноги, и тут же перехватила руку Барахира у запястья, сжала так, что затрещала кость.
Барахира придвинуло к решетке, он ударился о нее, в кровь разбил губы, и тут, к еще большему ужасу понял, что лица его касается что-то покрытое выступами, холодное.
С какой же жадностью, с каким безумным восторгом стонал теперь этот неведомый, забытый во мраке! Тыкался в его лицо, теребил руку, и все стонал и стонал – вновь и вновь пытаясь сказать что-то…
Крики все приближались, и уж слабые отсветы факелов перебрасывались во мраке. В одном из этих отсветов Барахир смог разглядеть бесформенную, трясущуюся груду, которая приникла к нему через решеку..
– Послушай, послушай… – начал было он, но тут этот узник восторженно взвыл – должно быть, он только и ждал, когда Барахир заговорит, и теперь вот упивался человеческой речью. – …Это за мной гонятся! – выкрикивал Барахир. – Слышишь, как близко?!.. Пожалуйста, отпусти – иначе меня схватят и тоже посадят в клетку. Пойми меня – я не хочу здесь оставаться, я хочу на свободу! Я молод, я жить хочу!
Несчастный не понял, а скорее почувствовал сказанное. И он, оглушительно застонав на ухо, еще раз до треска сжал руку, затем – резко отпустил ее, и Барахир, отдернутый Маэглином, покатился по полу.
Вот они уже на ногах. Теперь отчетливо были видны трясущиеся огоньки факелов, их было много – издали же приближались все новые. Отблески пламени перебегали по решетчатым рядам.
Тут нахлынуло легкое дыханье, и, сразу вслед за тем, прохладную, сияющей волную, белым лебедем из мрака, вылетел эльф. Это был тот самый, которого Барахир освободил первым; теперь несколько глубоких шрамов выпускали свет, а также черными пятнами появилась и человеческая кровь.
Теперь они побежали вместе, в света эльфийской крови было достаточно, чтобы различить очертания клетки. Впрочем, и света факелов было достаточно – преследователи были совсем близко, увидели беглецов, и наперебой закричали:
– Их там много!.. Может – это ловушка?!.. Выпускай псов!..
Последний крик перешел в злобный вой. Этих, со щенячьего возраста, воспитываемых побоями громадных волкодавов, до этого едва сдерживали на цепях, опасаясь, что они перегрызут и своих хозяев, теперь же, решивши, что время пришло – выпустили. Мелькали, отлетали назад клетки, и Барахир уже несколько раз задевал их выпирающие углы, но боли не замечал, зато хорошо слышал скрежет клыков; да вой, похожий на вой изголодавшейся волчьей стаи.
В это же мгновенье раздался вопль:
– А-а-а! Проклятье! Один из них здесь! За ногу меня схватил!
Отсветы факелов заметались, потускнели. Ругательства, точно взрывная волна, опережая беглецов, прокатились по коридору – видно, возле клети с забытым заключенным образовалась свалка.
Но разъяренные псы вырвались вперед; и раз один из них болезненно взвыл, так как, бежавший рядом с ним, в нетерпении хватанул его за бок.
Но вот и окончание коридора: высокие, железные ступени громоздились одна на другую, заманивали в узкий проход.
Эльф остановился и шепнул повелительно:
– Бегите. Я их задержу.
Барахир не смел возражать Эльфу.
Теперь впереди бежал безмолвный Маэглин, он тяжело дышал; часто спотыкался, задевал плечами узкие стены; он согнул спину. Сзади закружились слова мелодичного заклятья; затем отблески яркого синего света плеснулись по стенам – псы жалобно заскулили…
Тем временем, Маэглин достиг последней ступени. Он с разбега налетел на люк, который оказался ветхим, переломился посыпался требухой…
Выбежали они в помещенье мрачное, заброшенное. Бордовый свет проходил в из зарешеченного окошка – где-то там, на улице жгли костер, оттуда же слышался пьяный хохот, ругань, звон железных посудин.
В этих отсветах можно было различить залепленные, ссохшейся кровью стены; прогнившие цепи свисающие с потолка; еще какие-то непонятные шипастые приспособления которые здесь нет надобности описывать. Выход в коридор был замурован, и единственным выходом оставалось окошко.
С оставленной лестницы нарастал топот, и вот, светлую волною выплеснулся эльф. Теперь он выглядел совсем изможденным; едва смог выдохнуть:
– Псов я отогнал… Но эти… Их так не остановить… Помогите мне…
Эльф стал двигать массивный железный ящик, с выемками, шипами и массивными зажимами; в ящике заверещали мыши, вырвавшись из щелей, суетливо метнулись к стенам. Общими усильями ящик удалось передвинуть на место люка как раз в то мгновенье, когда голова первого из преследователей уже мелькнула там, в факельно-ржавом свечении.
Тому «румяному», пришлось отдернуться назад, и бежавшие следом за ним начали падать – с лестницы слышался грохот, страшные ругательства, вопли.
Эльф подбежал к окну, дернул за решетку, и она, прогнившая, жалобно треснула, и полетела в угол, а эльф выглянул во двор и проговорил:
– Я то, положим, пройду, но вот вы. Взгляните сами.
К окну подбежал Барахир, перегнулся и увидел, что вниз, метров на двадцать идет каменная, все испещренная выбоинами и выступами стена. Нечего было и думать за эти выступы уцепиться – они были или слишком острые, или – слишком гладкие, к тому же они вымокли под дождем. Внизу пылал громадный кострище, и вокруг него переползали, похожие на жирных червей фигуры. Единственным путем к бегству был карниз – совсем узенький, неровный, местами едва выступающий, к тому же – со скосом вниз, но все-таки ведущий, до самого угла здания, с которого можно было перепрыгнуть на примыкающую к нему стену…