Текст книги "Ворон"
Автор книги: Дмитрий Щербинин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 47 страниц)
Малыши, почувствовав его боль, закричали сильнее прежнего; вот одна из маленьких ручек протянулась; сдернула загораживающую материю. Открывшись небу, малыши перестали плакать – теперь они смотрели по сторонам. В их личиках можно было увидеть какое-то святое, младенческое вдохновенье – они внимательно, с каким-то огромным, неразрешимым вопросом глядели на окружающий их мир – на этот мир, в который только пришли они, и хотели увидеть что-то прекрасное, научиться чему-то. И в больших их темных глазах было предчувствие уготованного им, словно бы они знали темную свою долю. И как же можно было не сострадать им – как же можно было без слез вглядываться в очи, ищущие света?!..
И, глядя на них, Фалко заплакал; заплакала и бабушка, но вот встрепенулась и молвила: «Что ж они под снегом то мерзнут? Да разве же можно так?»… И вновь накрыла их материей; теперь малыши не плакали, но вот, из под материи раздался мягкий лепет одного из них, вот этот голосок был подхвачен вторым, третьим —, и тогда Фалко смог различить, что в этом лепете, пролетали, словно пушинки, слова: «Светло… город… ворота…»
И тогда Фалко понял, что они вспоминали рассказы Брогтрука, что именно истории этого орка, которые слышали они первыми, когда Фалко еще был в забытьи, и запомнились им, как запоминается голос матери и отца, как эти слова: «мама… папа…» – стали для них откровения того орка…
И вот взгляд хоббита метнулся в сторону, и обнаружил он, что телега, окруженная множеством таких же телег катится не по размытой, грязной дороге, но по тракту выложенному широкими плитами из черного гранита; что на ближайших телегах расположены рабы или награбленное добро, или орки сидят; а еще некоторые орки шли рядом – шли, вглядываясь вперед и, время от времени, грубо ухмыляясь, начинали бормотать что-то на своем, похожем на грохот камней, языке. За этими унылыми, грубыми фигурами, видно было ровное пространство – немного, впрочем, было видно, так-как снег валил совсем уж густой, и все заполнено было этими, похожими на обрывки холодного серого пепла, снежинками.
А среди орков одна фигура тут же превлекла внимание Фалко – этот массивный орк шел, низко опустивши голову, в руках у него не было никакого оружия, вообще, вместо одежды, на нем было рванье. Но Фалко сразу признал его – это был Брогтрук. Раньше то хоббит думал, что все они на одно лицо, но теперь понимал, что они столь же различны как и хоббиты, как и эльфы, как и люди.
И вот Фалко окликнул его:
– Брогтрук! Это ты… подойди! Дети помнят тебя!
Этот орк вскинул свою лысую голову, и хоббита поразили его пустые, ничего не выражающие глаза – это были даже не звериные глаза – это были вкрапления мутной тины, покрытые слизистой оболочкой…
Фалко вспомнил, о том, что случилось в повозке; однако – он не отчаивался, он все еще надеялся, что этот орк поймет, услышит его. И он проникновенным, трепещущим голосом, в котором столько сострадания было, что и камень бы вздрогнул, заговорил:
– Он околдовал тебя, и твой разум, должно быть, спит. Но, он не мог вырвать из тебя то, что было в тебе прежде. Слышишь – не мог! Это никто не в силах сделать; потому что то, что ты вообразил – то от искорки, которая под камнем, в сердце твоем сокрыта!.. Ах, да я знаю, что не понимаешь ты меня совсем – но вот посмотри – эти малыши тебя помнят… – помнят, как ты о городе им рассказывал. Ну, только взглянь на них, и ты тоже вспомнишь – ты воскреснишь! Ну – пожалуйста, посмотри сюда!
Брогтрук замычал, как какой-то несчастный зверь, замотал, своей большой головой; вновь взглянул на Фалко, и на мгновенье в глазах его вспыхнула ненависть – впрочем, только на мгновенье. Потом, там вновь все померкло в прежнем, бессмысленном выражении – и он вновь шел опустив голову…
А Фалко, жалеющий этого орка, так же как младенцев, все тем же проникновенным голосом говорить ему:
– И тогда я стоял на высоком холме
Видел город окутанный светом;
Позабыл я про холод, забыл о зиме —
Все наполнилось сладостным летом…
Но голос Фалко все-таки был услышан одним из орков, который сидел на телеге, ехавшей пред ними. Тот орк взревел; перескочил к ним, и несколько раз сильно ударил хоббита…
– Что ж вы делаете то, окаянные?! – вскричала бабушка – однако, ее голос потонул в пронзительном железном скрипе.
Уже погружаясь в забытье, Фалко глянул таки вперед, и увидел, что пред ними раскрываются многометровые железные врата; а еще он увидел, что далеко-далеко за сворачивающей к юго-западу грядой, лишь на краткое мгновенье мелькнула – частица яркой небесной лазури. Таким свежим небо бывает только в первые дни зимы (хоббит и забыл, что в его родных местах сейчас только сентябрь). Темный, крупный снег, валил все сильнее и сильнее; и, когда телега въехала в ворота, лазурная прядь померкла.
Перекрывая друг-друга, борясь друг с другом, выла то метель, то волки.
Когда створки закрылись – с пронзительным, отчаянным воплем вскричал, в этой снежной круговерти ворон; и на мгновенье, в круженье мириадов снежинок, мелькнуло его око – бесконечно одинокое, чего-то ждущее, бездонное око ворона…
Глава 8
Барахир и Маэглин
В следующие дни погода стояла сумрачная, почти осенняя.
Ни Барахир, ни Маэглин не знали, что темное это, беспрерывно льющее холодным дождем покрывало развесилось до самого Нуменора. Они шли и шли по размытой дороге на север, и несмотря на то, что нигде не было ни единого просвета – каждый грезил, что где-то есть и свет, и счастье.
За три дня проведенных в дороге ни одного путника не повстречалось им, ни один зверь не пробежал по близости, и лишь иногда, задевая крыльями тучи, пролетали какие-то темные птицы.
Питались ягодами и грибами. На ночь, отыскивали под корнями редкие сухие веточки, и с немалыми хлопотами разводили костерок – жадно тянули к нему руки. Тряслись, подбрасывали все новые и новые ветви, и те трещали, выпускали густые клубы дыма, кое-как разгорались, грели их…
За эти дни и следа от былой неприязни не осталось в сердце Барахира. Теперь он чувствовал, насколько же несчастное и одинокое создание его спутник; и ему было порой до слез его жалко.
– Маэглин, а ты любил когда-нибудь? – спросил на одной из ночных стоянок Барахир, который сам вспоминал Эллинэль, и плакал, зная, что среди дождя, все одно – никто этих слез не увидит.
Если бы даже мог, Маэглин не ответил бы – воспоминанье, об улетевшей к западу деве было для него святым, он хранил его, как величайшее свое сокровище, и не собирался с кем-либо им делится. Он даже и не замычал – отвернулся во тьму, но по тому, как сверкнули его глаза, по тому, как сжались плечи, Барахир понял, что любовь была, и несчастная.
Тогда Барахир проникся к нему еще большей симпатией. Он говорил:
– Ну, ничего. Никакая разлука не бывает вечной…
Четвертый день начался ничем не отлично от своих предшественников: те же тучи беспросветные, да мерно опадающая к земле серая водная масса. Барахиру было тоскливо и он, разбрызгивая густую дорожную грязь, ворчал:
– Хоть бы случилось что-нибудь. Ну, хоть что-нибудь. Ведь нельзя же так все время идти да идти, да видеть только этот дождь!
Тут на ходу он стал сочинять стихи, и сочинил их не мало – до тех пор пока его, так опрометчиво высказанное пожелание, к сожалению, не сбылось.
Пред ними открылось широкое, плавно уходящее вниз поле, и на нем, полотнами дождя, виднелась довольно широкая, от Серых гор, и впадающая парой верст западнее в Бруиненн. Река эта разрывалась островом.
Весь остров этот занимал городок, который Барахир видел с вершины мэллорна, но тогда из-за дальности, он представлялся ему лишь пятнышком. Стены были сложены из громадных, но неуклюже обработанных блоков. Вообще город имел такой темно-расплывчатый цвет, что казалось – весь его слепили из грязи дети великанов, да и убежали, оставили размокать под дождем.
Они прошли не более сотни шагов, когда услышали пение. Пели из всех сил, надрывались до хрипоты, и удивительным было, что эти несчастные, сорванные голоса стараются зачем-то петь счастливо:
– В дождик, в холод, в град и снег,
Убирай с полей побег!
Для грядущих, долгих лет,
Жабда примет наш привет!
Соблюдай, законы чти,
Будет Жабда наш цвести.
Будем улицы мести,
И плоды к тебе нести!..
Вскоре стали видны и певшие – то было десятка три погруженных в уродливые мешковатые, серые одежонки маленьких, костлявых людишек. Все они ползали на коленях в грязи, выкапывали картошку, и складывали в здоровенные, ржавые ведра, которые волочили за собой, пристегнутыми к руке. Когда такое ведро набиралось доверху, человечек резко вскакивал, и согнувшись под его тяжестью, но не переставая петь, волочился к телеге, такой дряблой, что, казалось, того и гляди развалится. Он подбегал к ней, с громким кряхтеньем поднимал ведро, высыпал его содержимое за борт, после чего бежал обратно, плюхался в грязь и продолжал петь эту глупую песенку, в которой было еще много куплетов, но в каждом повторялось непонятное слово «Жабда».
Зрелище было настолько удивительным, что и Барахир, и Маэглин остановились, наблюдая за страданиями этих несчастных.
Их окрикнули – голос был усталым, обиженным, глухим и грубым:
– Остановитесь. Стоите там где стоите. Вы кто?
Тут они увидели несколько здоровых мужичин, которые по двое шли к ним со всех сторон. Лица у этих здоровяков были оплывшие, тупые и красноватые, в глазах лениво перетекали напряжение, лень и усталость. Одеты они были в серо-коричневые, уродливые ткани, которые местами плотно облегали их тела, а местами болтались широкими складками, придавая им вид безумный, бредовый. В руке каждый нес окрашенную в ярко-красный цвет палку с железным наконечником…
Барахир и Маэглин все еще разглядывали их, а они уже подошли вплотную. Красные палки с железными наконечниками были приподняты в воздух, и готовы обрушиться на путников. Один из этих широкоплечих крепышей, похожим на грязь голосом, спрашивал:
– Вы кто?.. Если лазутчики – по указу вас надо доставить к Жабде и пытать до тех пор, пока во всем не сознаетесь.
– Нет, нет. – поспешил заверить его Барахир. – Никакие мы не лазутчики. Нам и дела нет до вашего города – дайте нам только пройти.
– Куда пройти?
– У нас у каждого своя дорога.
Глаза здоровяка вытаращились, он взвизгнул:
– Куда?!..
– Видите ли, мы сами не знаем… – начал было Барахир, но был прерван.
– Каждый, если он не служит Врагу, становится гражданином Жабды. Если вы идете, значит идете к Врагу, докладывать о том, что видели…
Проговорив это, здоровяк взглянул на своих дружков – он, видно, повторял слышанные неоднократно слова, и теперь думал, правильно ли их повторил. Судя по одобрительным и напряженным кивкам, повторил он все правильно.
– Нет, что вы – мы не служим Врагу. Мы сами, знаете ли, от него пострадали.
Здоровяк некоторое время помолчал, припоминая что-то, затем заявил:
– Если вы пострадали от врага, значит вы будете бороться против него. Вы пришли бороться. Сейчас мы вас поведет в Город.
Однако, их не повели, а повезли, и не сейчас же, а через целый час, в течении которого Барахир и Маэглин стояли, прикованные цепью к телеге, загружаемой картошкой. Вот когда телега была заполнена доверху, тогда им велели забраться и усесться поверх картошки.
Один из костлявых людишек взобрался на повозку, взмахнул вожжами, и когда тощая лошадка с надрывом сдвинула всю массу вперед – запел измученный, воодушевленный голосом:
– Благодатного труда день окончен!
Ждет теперь нас крепкий спирт, очень сочен!
Жабда дал нам благость – труд,
И я счастлив хоть и худ!..
Его пение подхватили и иные – и видно было, что все они измучились до такой степени, что совсем не петь им хочется, но повалиться хоть в эту грязь под дождем, да спать…
Барахир, все время пока стоял прикованным к телеги, и теперь смотрел в эти лица; и чем больше он смотрел, тем больше ему становилось страшно – никогда еще не доводилось ему видеть таких пустых, доведенных до такого отчаянья лиц. Видно было, что они все-время прибывают в напряжении, и смотрят себе под ноги, чтобы ненароком не увидеть что-нибудь, что дальше двух-трех шагов. Шли они ровными рядами возле телеги, здоровяки же шагали позади, и видно было, что и они тоже напряжены, и несчастны.
На лицах всех их – и здоровяков, и этих человечков, проступало недоумение. Такое выражение приняло бы лицо недалекого умом человека, который почему-то, в силу каких-то непонятных ему обстоятельств, делает то, что делать ему совсем не хочется, что не приносит никому никакой пользы, но, все-таки, делает, потому что уж начал делать и не может остановится, не хватает у него для этого ни воли, ни разума.
И продолжали они петь эти куплеты с «Жабдой», да все громче, да надрывестей, даже и с поддельным восторгом каким-то; словно бы уж и сами себя уверили, что так и надо, что чем громче будут они петь, тем будет лучше. Они пробовали придать своим лицам восторженное выражение, и получалось что-то до жути кривое, уродливое.
Барахир приметил одного из «скрюченных», который шел в колонне ближе остальных к нему – по видимому, он был еще совсем молод. Барахир несколько раз его окрикнул, и не получив никакого ответа, перегнулся, встряхнул юношу за плечо. Тот резким, напряженным рывком дернул к нему шею, да так сильно, что удивительным было, как она еще не переломилась.
– Меня зовут Барахир, а тебя как?
Юноша резко отвернулся и продолжил пение:
– День было создан мудрым Жабдой,
Для того, чтобы работать,
А покой, во тьме ночной,
Чтобы спирт блаженный лопать!..
Тут стала нарастать барабанная совершенно беспорядочная дробь – она колотилась со всех сторон, да еще и двигалась, отчего начинала кружиться голова.
Они приближались к стенам. А на этих стенах, на расстоянии шагов в тридцать друг за другом вышагивали, высоко и прямо поднимая ноги здоровяки в серо-коричневых одеждах, и высоко поднимали в ручищах ярко-желтые знамена. За каждым из таких здоровяков семенил «крючок», и что было сил барабанил в здоровенный, едва ли не больше его самого барабанище. Причем, тяжесть этого орудия была столь высока, что несчастный заваливался из стороны в сторону, но при этом не переставал барабанить.
Они проехали по крытому ржавому листами мосту. Листы при этом выгибались, и издавали гулкий, неприятный звук. Вместе с дождевыми ручейками стекала в реку и ржавчина.
Ворота были закрыты, но, когда телега приблизилась, со скрипом, поползла вниз на цепях здоровенная железная створка – причем, цепи, как и знамена были выкрашены в ярко-желтый цвет.
Железная створка должна была лечь в выемку, но легла она неровно – остался небольшой заступ, за который и задело колесо телеги – раздался треск, и сразу переломилась вся ось. Телега перекосилась – Барахир и Маэглин вывалились на ржавчину, пребольно ударились, но их тут же схватили, вывернули им руки, потащили в сторону.
При крушении телеги множество картофелин плюхнулось в реку, еще многие укатились в грязевой овраг, вырытый вдоль дороги, и заполненный болезненно выгнутыми железками.
Тут началось суета. Мелькали напряженные лица, кто-то начинал собирать картошку, но, не зная, что с ней делать, высыпал, и вновь начинал собирать.
Из ворот выбежало еще с несколько дюжин «румяных», и немереное количество «крючков»… В этой толкотне Барахира и Маэглина ни на мгновенье не оставляли без внимания; более того – каждого из них держало несколько «румяных». Их пинали, гнали к воротам, кричали однообразными глухими, выжатыми голосами:
– Мы их на поле поймали. Они высматривали. Говорят, что не лазутчики.
– Как же не лазутчики, когда они все это подстроили.
– Да – ведь, должен же был кто-то подстроить. Закон: если что-то случилось – это кто-то подстроил. Никто, кроме них не мог.
– Да, да – на суд, к Жадбе!
Они прошли под сводами ворот, которые оказались очень толстыми, и такими же неуклюжими, как и все остальное. С каждым шагом все усиливалась вонь: смесь жира и питейной гадости – которую почувствовал Барахир еще на поле.
Дома были довольно массивные, с частыми, плотно жмущимися друг к другу грязными окошками. В скрипучие двери то и дело суетливо вбегали и выбегали напряженные крючки, и совсем непонятным было для Барахир зачем они так живут, зачем построили такие неудобные, уродливые дома – тогда как, даже, если бы они вырыли простые землянки посреди поля, то было у них и просторней, и воздух, по крайней мере, был бы чистым.
Они шли по улочкам которые в бреду метались из стороны в сторону, то сужались, то раздвигались, Небо становилось все более темным, грязевые ручьи булькали под ногами, и не было то нигде никаких цветов кроме мрачных, да проступающих кой-где среди них ярко-желтых вкраплений флагов.
И прошли они возле серого, с облупленными стенами, и без единого окошка здания, весь широкий двор которого был забит толпою. Там были сотни грязных, тощих тел – выпирающие скулы, распахнутые рты с гниющими зубами, горящие мутным алчным светом глаза. И все они перемешивались, стукались костлявыми, зловонными телами. Тогда Барахир вспомнил, как в жаркий летний день, он, еще мальчик, гулял в окрестностях Туманграда, и вдруг увидел лежащего среди трав бездомного пса. Он звал его, и, так как пес не двигался, то подумал, что он, должно быть заснул. Подбежал, все еще улыбаясь, взял его за лапу, потянул – тогда пес перевернулся, и открылось, что он уже давно умер, от старости, должно быть. Вся его нижняя половина была заполнена копошащимися личинками… Теперь он видел таких же личинок – и так же они копошились под какой-то невидимой тушей. Они вырывались оттуда красные, цепляясь за стены, волочились к своим коморкам, несли железные банки, в которых плескалась что-то. К таким тянулись трясущиеся руки, но они рычали, плевались; и, шатаясь, продвигались дальше.
– Что ж это такое?! – выкрикивал Барахир. – Неужто Враг захватил эти места, неужто здесь все безумием своим перевязал?!
– Запоминайте, что он говорит! – выкрикнул один из «румяных».
Постепенно гул стал умолкать, и вошли они в ту часть города, где дома стояли непроницаемо черные, а навстречу попадались исключительно «румяные», да еще их жирные женушки, с заплывшими глазками, да еще бессмысленно лопочущие что-то детишки.
Вскоре он вышли на площадь над которым нависало высоченное строение, в беспорядке усеянное колоннами, выпирающими углами и прочей дребеденью. По крыше этого уродца, едва видимые на такой высоте прохаживались знаменосцы и барабанщики. Откуда-то вырывались все новые и новые куплеты нескончаемой песни об Жадбе.
Их провели в стальные ворота, а затем, вверх по широкой железной лестнице. Затем они вошли в залу, все стены которой были завешены яркими желтыми полотнами, чуть более яркие места в которых выдавали, окна. У каждого из таких просветов стояло по двое «румяных» – стояли в таком напряжении, что, казалось, дотронься до них, и лопнут.
Дальняя стена залы, вся перетянута была ярко-желтым холстом, а в верхней части, под потолком, проделаны были два отверстия, из которых высовывались чьи-то руки, и это покрывало сильно дергали – так что оно трепыхалось как на сильном ветру. У той же стены выстроились в ряд барабанщики, и быстро, но не сильно барабанили. Стоявший впереди них человек, выводил куплеты во славу Жадбе.
Сам Жадба, сидел на фоне колышущейся стены, на ядовито-желтом троне. Он был очень маленьким, толстым человечком, совершенно лысым; и лоб и щеки и шею его покрывали жировые складки. Цвет кожи имел пепельно-серый, с розовыми болезненными пятнами. Одет был в кафтан, хаотично усыпанный украшеньями.
Когда они вошли в зал, этот Жадба спал. Причем дыхание у него вырывалось с неимоверным трудом, словно бы преодолевало некую преграду – он задыхался в этом спертом, зловонном воздухе, но никто не смел открыть окон. Люди барабанили, и стояли так, без всякой мысли, должно быть, уже не один час; другие также бессмысленно дергали знамена, иные стояли вытянувшись, не зная от чего напрягшись.
Неожиданно, и с ужасом Барахир понял, что и жизнь всех тех, кого он в этом городке видел – не подчиняется законам разума, что ни «румяные», ни «крючки» и не живут, но пребывают в каком-то кошмаре. Ведь, он не видел ни одного счастливого лица (а этот то болезненный Жадба был самым несчастным). И ежели никто не счастлив, но все крутятся и суетятся, делая друг другу еще хуже, не это ли есть безумие?..
А Жадба спал, и надо было стоять и ждать, пока он изволит проснуться. В кошмарном своем, душном сне несчастный этот бредил, иногда начинал стонать, и вдруг, передергиваясь своим жирным телом, мычал какие-то звукосочетания – слов то не было – во сне у него и не хватало разума, чтобы слова произносить, однако, и эти бессмысленные мычанья записывал сидевший рядом с ним писец. Записывал в напряжении, с горящим восторгом, истомленным лицом.
Еще вначале этого стояния Барахир попытался сказать что-то, однако, ему залепили чем-то липким рот, и перетянули ноги, чтобы он ненароком не топнул.
Поначалу он пытался вспоминать встречи свои с Эллинэль. Однако, от спертого воздуха, у него начинала кружилась голова, мысли мутились – перескакивали с одной на другую…
Но, как же мучительно тянулось время!.. Казалось стражники его – застывшие, и напряженные давно уже должны были лишится сил, однако, они по прежнему стояли и барабанили, по прежнему кто-то пел славящие Жадбу куплеты, а чьи-то руки дергали полотно. Если бы у Барахира не были связаны ноги, он бы бросился к окну – выбил его…
А Жадба храпел, стонал, задыхался. Иногда его губы слипались – лицо бледнело еще больше, ярче проступали болезненные розовые пятна, он начинал мычать, дергал своими маленькими ручками – задыхался; но никто не решался прервать его мучений, а писарь все скрипел пером…
Всему приходит окончанье, вот и сон Жадбы оборвался. Он, широко распахнул рот, обнажил ряды гнилостных зубов, и стал вбирать воздух. Он издал звук, какой могла бы издать громадная жаба, и, схватившись за голову, жалобно застонал, согнулся так, что разлились во все стороны его жировые складки. Затем, закричал жалобным голоском; причем казалось, что он все время выталкивает изо ртао жир:
– Голова! Чем вы меня накормили! Ах, вы… на плаху! Всех повешу! Четвертовать! Колесовать! Всех… Лекаря! О-о-о!!! Все вы Враги!
Если бы Барахир мог говорить, он бы крикнул, что надо открыть все окна, да и вообще оставить этот город, выйти на поля, поднять голову к небу, да ловить холодные, живительные капли дождя…
Вбежал лекарь – тощий, бледный, со впавшими щеками, со впавшими глазами – этот лекарь сам, казалось, был при смерти, однако, осмеливался предлагать свое снадобье. Это была болотистая жижа, выпив которую Жадба закашлялся; однако, вскоре пришел в себя, и стал дышать часто.
Очумелыми вытаращенными глазами уставился Жадба сначала на Барахира, затем – на Маэглина. Вот недоверчивым, плаксивым голосом заверещал:
– Это кто такие?
«Румяные» согнулись и залепетали о том, как поймали они Барахира и Маэглина, и добавили, что те подстроили крушение телеги с картошкой.
Жадба морща лоб, запинаясь изрек, вспоминая какую-то запись:
– Подсудимый не может говорить что-либо, так как, что бы он не говорил, все будет ложь, ибо каждый преступник жаждет только одного: избежать наказания за свое преступленье. Если он и хочет что-то сказать, то может отвечать только «да», или «нет». Итак, кивайте головами: Вы вражьи лазутчик?
Барахир, конечно, кивнул отрицательно.
Жадба так и взвизгнул:
– Лжешь! Вы перевернули! Вы! – теперь он походил несчастного, всеми покинутого и слабоумного младенца.
Писец из всех сил чертил пером, а к нему еще присоединились и второй, и третий – эти записывали каждое движенье Жадбы, каждый его вздох; а, так же, гневными эпитетами осуждали поведение «проклятых лазутчиков».
Жадба сморщился, и вновь подбежал к нему умирающий лекарь, протянул слизкое свое питье. Несчастный правитель поглотил его, и, задышав быстрее прежнего, отрывисто взвизгивал:
– Вы пришли от Врага! Вы, по его наветам все делали! Но, хотите ли исправиться?!..
Тут Барахир энергично закивал.
– Но для этого вы должны отдать все силы для нашего блага! – взвизгивал Жадба. – Готовы ли вы следующие три года вычищать канавы?! Вычищать, как делают это наши прекрасные граждане, но не за еду, а во прощенье, и не по двенадцать часов в сутки, а по девятнадцать, готовы ли вы к этому?!
Барахир утвердительно кивнул, надеясь, что потом удастся бежать.
Жадба выпучил глаза, и завопил голосом совсем уж безумным и несчастным:
– Я не вижу благоговения! Ты хитрая свинья! Ты… – тут он, не в силах подобрать нужных слов, замычал что-то невнятное. Затем, отдышавшись немного, смог выдавить:
– Завтра… в полдень… четвертовать!.. Их, и Врагов из леса! Отменить все работы за полчаса до казни!.. На площади Правосудия! Там должны быть все!..
Он еще долго бесновался и Барахир все ждал, когда выйдут лекари, и отнесут в такое место, где птицы поют, да воздух свежий. Однако, Жадбу оставили в этом душном, зале, и даже поднесли какое-то желе, а вот Барахира и Маэглина поволокли прочь.
Их несли по железным, скрипучим лестницам – все вниз, да вниз (так же и стены и потолок были железными и ржавыми). Воздух был душный и холодный – чем глубже они спускались, тем холоднее становилось, тем чернее пролегали тени между редкими факелами.
Потом их несли по коридору – и, казалось, конца этому не будет – даже и терпеливый Маэглин не выдержал – задергался беззвучно. Последний факел отшатнулся назад и наступила непроницаемая темнота…
Барахир почувствовал сильную усталость – да и не мудрено: ведь простояли они, ожидая пробужденья Жадбы, до сумерек, и в это время, где-то высоко над головами город уже чернел, как сгнившая поганка, и ночь перехлестывалась через ржавые стены…
…Летели в этом мраке голоса эльфов. Радугой сияли они во мраке, апрельским березовым ветром веяли, соловьиными трелями звали к себе; и, вместе с голосами, этими пробуждалось сознанье. Вот что пели они:
– В выси небес ночная мгла,
Сияет звездами она.
И среди звезд, как сон светла,
Взошла печальная Луна.
В печали, в светлой тишине,
Там кто-то шепчет обо мне.
А я в беззвездной мертвой мгле,
Пою о звездном корабле…
Тут держащие Барахира руки сжались и нервный голос возопил:
– Прекратить немедленно! Нельзя! Запретные песни!..
Однако, эльфы и не думали умолкать; они даже больше воодушевились, и слышно теперь было, что поет целый хор, голосов в двадцать.
– Не вечен мрак, рассвет грядет,
Заря уж близко – нас зовет,
Навстречу солнечному дню,
Взлетим, шепча: «Люблю, люблю!»
И во мраке стал нарастать свет. Это не был жалкий свет факелов – это был свет звездный, который, казалось, через некое окошко прорывался в подземелье.
Теперь голоса были совсем рядом, и Барахир, выгнувшись, увидел эльфов. Они стояли в клетках, по бокам коридора – в каждой клетке по одному эльфу, но они примкнули как можно ближе друг к другу, и меж ними был этот свет. Он исходил из очей, от кожи; даже из того рванья. У них не было какого-либо музыкального инструмента; однако ж, все-таки, казалось, что музыка играет.
«Румяные» они Барахира и Маэглина на железо, стали на эльфов орать, но крики их звучали ничтожно против пения, да сами они выглядели жалкими безумцами против чего-то вечного и прекрасного.
Один из них, должно быть главный, споткнулся о лежащих, и завопил:
– А этих то что положили?! А, если сбегут?!.. Взять и в камеру!
Видно было, как волнуются «румяные» – они дрожали, и пот по ним катился. Дрожащими руками подхватили они пленников, отволокли их шагов на десять. Там открыли довольно большую, исходящую запахом прелой соломы клеть, и побыстрее вбросили их туда – захлопнули скрипучую дверь, бросились назад…
Маэглин остался лежать недвижимым, а Барахир перевернулся на живот, и, изгибаясь всем телом, пополз к решетке – он хотел видеть все, и был уверен, что эльфы разрушат эти стены.
«Румяные» же, вспомнив правило – как надо поступать с заключенными в случае неповиновения; раскрывали клетки, вытаскивали эльфов, и начинали лежащих бить ногами. Тогда то Барахир и увидел, что эльфы эти связаны так же, как и он, что все они страшно измождены – уж, видно, их много дней совсем не кормили. И они уже были избиты – их рванье было пропитано кровью, и именно потому светились – ведь, кровь то у эльфов светится.
Били эльфов! Эльфов!!! Этих священных для Барахира созданий! Этих, излучающих свет – каждого из которых юноша любил, как старшего, мудрого брата своего, или же, как сестру. Юноша дрожал от натуги, пытаясь разодрать свои путы – содрал кожу у запястий, и чувствовал, как течет там теперь теплая кровь – но все было тщетно, и, даже от того, чем был залеплен его рот, он не смог избавиться.
Все слабели голоса избиваемых, и, наконец, замолкали совсем, тогда их, покрытых светом, забрасывали обратно в клети. Но некоторые еще находили силы – пели – и голоса их все большей силой полнились:
– В темнице, в боли и тоске,
Ты вспомни: где-то вдалеке,
Все так же светится мэллорн,
Все так же мягок шелест волн.
И парус белых кораблей,
Под светом все белей, белей…
И вот один из «румяных» не выдержал – испугался, того что несмотря ни на что, пение все возрастало; почувствовал тоже, что темница может рухнуть. Тогда он побежал прочь. Иные тоже не выдерживали – их охватила паника, и они бросали то страшное, чем занимались, и тяжело дыша убегали.
Главный же из них вопил:
– Хотите чтобы вас, негодяи, завтра четвертовали?!! НЕТ?!! Тогда остановитесь! Кто их будет убирать! Они же расползутся!
Вернулось только трое – и эти всем видом своим показывали, что они настоящие герои. Видно было, как гордятся они своим «отважным» поступком, и уже представляют, как будут хвастаться дружкам, женушкам, да детям…
Они хватали почти бесчувственные тела связанных, избитых эльфов, и забрасывали их в клети – в этом то и заключался их подвиг.
Потом главный проверил все замки, и поскорее пошел вместе с «героями» прочь. Из мрака раздался его нервный вопль:
– Вам всем языке отрежут перед четвертованием! Да, не сможете больше петь свои мерзкие песни! Завтра вас всех четвертуют!
Но эльфы, словно и не слышали его – те, кто мог еще петь – пели; и, теперь, торжественным было их пение:
– Последняя песня восстанет из мглы,
Как лучик надежды – слова те светлы.
Прощай мир любимый, прощай дорогой,
И память за море возьмем мы с собой.
Прощайте поляны, леса и ручьи,
Вы были все с нами, а стали ничьи.
Прощайте рассветы, и радужный скат,
Прощай, нам неведомый, милый наш брат…
Барахир вжался в решетку, протиснул даже часть лица, верил, что эльфы сейчас обратят на него внимание, скажут слова, которые предадут ему еще больше сил. А эльфы поглощены были заботою о своих избитых друзьях, близких – они притягивали их ближе к огражденьям (клетки то стояли вплотную) – проводили по ним руками, шептали слова, похожие на светлокрылых бабочек; и озаренные кровью лики тех эльфов становились спокойными, блаженными, погружались они в целебные грезы.