355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » В.А. Жуковский в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 7)
В.А. Жуковский в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:32

Текст книги " В.А. Жуковский в воспоминаниях современников "


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 55 страниц)

он представлял свои картины к императорскому двору. Жуковский обыкновенно

вправлял их в рамы и выставлял у себя. Таким образом, дружба и взаимные

услуги связали семейство Рейтерна с нашим поэтом. Могла ли живая,

чувствительная девушка не сохранить сердечного воспоминания о своем старом

друге и не питать к нему душевного расположения? Дни, проведенные на берегу

Женевского озера, без сомнения, озаряли ее душу такими прекрасными

впечатлениями, каких недоставало ей дома62. Ее мать, урожденная Шварцель,

была знакома с некоторыми представителями мрачно-пиетического круга

католической пропаганды в Касселе, и вообще в тридцатых и сороковых годах

сентиментальный пиетизм был очень распространен преимущественно в женском

обществе многих прирейнских городов, и в том числе Дюссельдорфа.

Тот, кто знаком с этим болезненным настроением души, кто видел, какие

вредные последствия на умственное и физическое развитие детей оказывает

боязливая замкнутость и отчуждение от разумного, мышления в семьях,

беспрестанно вздыхающих о людской греховности, тот легко поймет, что

появление Жуковского в круге Рейтерна в 1840 году должно было произвести

необыкновенное впечатление на Елизавету Алексеевну, которая, несмотря на свое

здоровое сложение, отличалась какою-то нервною подвижностью и

мечтательностью. Со своей стороны и Жуковский, вступая в дом своего

задушевного друга, невольно считал себя как бы помолодевшим; поэтическое

воображение воссоздавало перед ним то время, когда он писал:

И заключен святой союз сердцами:

Душе легко в родной душе читать;

Легко, что сказано очами,

Устами досказать63.

"За четверть часа до решения судьбы моей, – пишет Жуковский к

Екатерине Ивановне Мойер, – у меня и в уме не было почитать возможным, а

потому и желать того, что теперь составляет мое истинное счастие. Оно подошло

ко мне без моего ведома, без моего знания, послано свыше, и я с полною верою в

него, без всякого колебания, подал ему руку".

21-го мая 1841 года совершилась свадьба Жуковского в церкви русского

посольства в Штутгарте, а вслед за тем он поселился в Дюссельдорфе, вместе с

тестем. Вскоре он начал заниматься своими литературными работами и

познакомился с кругом друзей семейства Рейтерна. Друзья, посещавшие его

здесь, и в том числе любимая его племянница, Авдотья Петровна Елагина,

находили его довольным и веселым в его новой обстановке.

В первый год своей супружеской жизни Жуковский написал три сказки

белыми стихами, которые свидетельствуют о довольно веселом настроении его

духа. Первая из них, "Об Иване-царевиче и Сером Волке", заимствована из

собрания немецких сказок, составленного братьями Гримм, но облечена в

русскую народную форму; впрочем, сказка такого же содержания существует у

многих народов, в том числе и у русских. Жуковский любил это свое

произведение. "Если ты не читал "Ивана-царевича", – писал он ко мне, – то

прошу непременно его прочитать: он также принадлежит к моим любимым детям.

С ним я дал себе полную волю и разгулялся нараспашку". И действительно,

Жуковский вложил в эту сказку так много оригинального, что она была

переведена обратно на немецкий язык и вышла в свет с предисловием Юстина

Кернера.

Такою же веселостью отличается и другая сказка, извлеченная нашим

поэтом из сборника Гримм: "Кот в сапогах". Но в то же время он перевел из того

же собрания и третью сказку: "Тюльпанное дерево", содержание которой

отличается грустным характером. Зная, что у Жуковского стихи всегда были

отражением душевного его состояния, мы должны думать, что уже тогда грусть

начала вкрадываться в его душу, несмотря на радость семейной жизни. <...>

Чувства, которые доныне Жуковский выражал радостными и

непринужденными словами и даже гимнами ко Всевышнему, заглушаются пред

каким-то неведомым, таинственным страхом. Весьма разительно для нас

повторение одного и того же слова в приведенном письме: верить, верить, верить!

64 Нас глубоко трогает пламенная вера Жуковского; но нельзя не признать, что в

то время, о котором мы говорим, наш друг стал уже выходить из границ тех

верований, которые он питал прежде, В статье "Нечто о привидениях",

напечатанной после смерти его, он с любовью рассказывает о тех случаях, когда

кому-нибудь грезилось видеть наяву или слышать сверхъестественные вещи. Про

себя и жену он сообщает подобные случаи, доказывающие усиленную в обоих

нервную восприимчивость. <...>

К счастью, Жуковский не вполне предавался подобным странностям. Он

продолжал заниматься своими литературными работами, уединяясь в своем

кабинете, в котором, казалось, переносился в прежнюю атмосферу своей

душевной жизни. Он читал переводы произведений древнеиндийской литературы,

сделанные Рюккертом и Боппом, и задумал переложить на русский язык одну из

индийских повестей для поднесения великой княжне Александре Николаевне. Эту

повесть, называемую "Наль и Дамаянти", он кончил в начале 1842 года. После

того он принялся за перевод "Одиссеи". В ноябре 1842 года у него родилась дочь, и этим событием, действительно, довершилось семейное счастье нашего друга.

Но почти всю осень и часть зимы он, жена его и сам Рейтерн были больны, и это,

конечно, было объяснено некоторыми лицами из их круга как посылаемое свыше

испытание за грехи. Наконец весною 1843 года больные выздоровели, и

Жуковский послал к великой Александре Николаевне переписанную набело и

исправленную рукопись повести "Наль и Дамаянти" с пояснением, в котором он в

ряду сновидений вспоминает все фазисы им пережитой жизни. <...>

Жуковский рассказал индийскую повесть гекзаметром, но не

гомеровским, а сказочным, о котором говорил, что этот гекзаметр, будучи

совершенно отличным от гомеровского, "должен составлять средину между

стихами и прозою, то есть, не быв прозаическими стихами, быть, однако, столь же

простым и ясным, как проза, так, чтобы рассказ, несмотря на затруднение метра,

лился как простая, непринужденная речь. Я теперь с рифмою простился. Она, я

согласен, дает особенную прелесть стихам, но мне она не под лета... Она модница,

нарядница, прелестница, и мне пришлось бы худо от ее причуд. Я угождал ей до

сих пор, как любовник, часто весьма неловкий; около нее толпится теперь

множество обожателей, вдохновенных молодостью; с иными она кокетствует, а

других бешено любит (особенно Языкова). Куда мне за ними?" <...>

На дороге в Эмс, где Жуковскому с женою назначено было пробыть три

недели, он встретился с Гоголем, который и проводил их туда. Из Рима, где

Гоголь провел зиму 1842–1843 года, он пишет опять к Жуковскому: "Где хотите

провести лето? Уведомьте меня об этом, чтоб я мог найти вас и не разминуться с

вами. Мне теперь нужно с вами увидеться: душа моя требует этого". Не получив

ответа на эту просьбу, Гоголь в марте 1843 года повторяет: "Желание вас видеть

стало во мне еще сильнее". Наконец ему удалось поселиться в Дюссельдорфе и

провести осень и часть зимы 1843 года с Жуковским. Из многих писем Гоголя

видно, как сильно занимали его религиозные вопросы. И притом он не

довольствовался тем, что сам питал в себе религиозное направление; он хотел

сообщить его и другим. Около этого времени он поручает С. П. Шевыреву купить

четыре экземпляра "Подражания Христу" Фомы Кемпийского, один для себя, а

другие – для М. П. Погодина, С. Т. Аксакова и H. M. Языкова. Живописцу А. А.

Иванову он пишет: "Вы еще далеко не христианин, хотя и замыслили картину на

прославление Христа и христианства". Одной даме он советует читать "Élévation sur les mystères de la religion chrétienne" и "Traité de la concupiscence"

{"Восхождение к таинствам христианской религии", "Трактат о вожделении"

(фр.).} Боссюэ и т. п. Близость такого тревожно настроенного, самим собою

недовольного человека не могла не иметь влияния на душу Жуковского, в

котором сношения с дюссельдорфскими кружками и без того уже возбудили

желание сделать проверку своим религиозным убеждениям. Притом же жена

Жуковского опять захворала расстройством нервов и для лечения поехала в Эмс.

Вот стечение тех обстоятельств, которые стали тревожить ясную душу

Жуковского. <...>

Гоголь сам предавался чрезвычайной хандре; тревожное, нервическое

беспокойство и разные признаки общего расстройства его организма стали до

того сильны, что доктор Копп посоветовал ему сделать небольшое путешествие –

настоящее средство для таких больных, которые только расстраивали друг друга

взаимными религиозными утешениями. В начале января 1845 года Гоголь поехал

в Париж; здесь в скором времени он получил известие о рождении сына у

Жуковского. В ответ на это уведомление Гоголь поспешил подать счастливому

отцу совет молить у Бога о ниспосланий сил быть ему благодарным. Но радостное

семейное событие и без того наполняло душу Жуковского умилением и теплым

религиозным чувством. Жуковский и без того был благодарен! Он говорил о

своем счастии во всех письмах. <...>

Жуковскому советовали в то время возвратиться с семейством на родину;

он согласился было, обрадовался мысли быть опять вместе со своими и тотчас же,

в июне 1845 года, прислал мне доверенность для того, чтобы получить, по

приложенному реестру, вещи его, хранившиеся в Мраморном дворце. Но вышло

иначе: он остался во Франкфурте, где, как и в Дюссельдорфе, дом его сделался

средоточием всех людей, отличавшихся умом и образованностью, и где часто

навещали его русские путешественники. Жуковский жил открыто, даже

роскошно, и это не очень нравилось некоторым членам семейного круга; но друг

наш имел на то свои причины и слушался советов своего домашнего врача.

Комнаты его двухэтажного дома, согретые русскими печами, были наполнены

мебелью и книжными шкапами и украшены бюстами царского семейства,

антиками и картинами. Он держал экипаж и заботился о туалете своей жены. <...>

Мы часто видели в жизни Жуковского – чем сильнее какая-нибудь мечта

тревожила его душу, тем ярче она олицетворялась в его стихотворениях, а потому

и в настоящем случае мы решаемся на следующее предположение: нам кажется,

что изображенное яркими красками беспокойство капитана Боппа65 указывает на

душевное настроение самого автора. Человек истинно добродетельный и с

детства пламенно преданный вере на старости, под пиетическим влиянием

окружавшей его среды, был доведен до душевного аскетизма и до такой степени

поддался было этому учению, что диалектическими усилиями старался доказать

своим друзьям, которые упрекали его в унылости духа, что его меланхолия не

есть меланхолия и что у христианина "уныние образует животворную скорбь66,

которая есть для души источник самобытной и победоносной деятельности". При

таком настроении и при усиливающихся телесных недугах Жуковскому

становилось все душнее, скучнее и грустнее за границей, тем более что он не мог

еще дать себе ясного отчета о настоящей причине своей душевной скорби, о

разладе в его религиозных понятиях. Вдруг, в конце февраля 1846 года, Гоголь

опять является во Франкфурте, расстроенный телом и духом; он приписывает

поветрию этого года то, что было, может быть, господствующим недугом в

кружке друга его Жуковского. <...>

Можно себе представить, что присутствие больного друга тоже не

развеселило Жуковского. К счастию, к нему явился А. И. Тургенев и немного

разогнал мрачные тучи в доме поэта. В апреле наш друг был бодр духом и

принялся писать кое-какие "Размышления"67. Ему опять было предписано врачом

ехать с женою на лето в Швальбах, куда в июле заехал к нему на несколько дней и

Гоголь. Но Жуковскому эти воды принесли мало пользы; зато по возвращении во

Франкфурт два приятных известия из России расшевелили его немного: одно – о

помолвке Екатерины Ивановны Мойер68 за сына А. П. Елагиной, Василия

Алексеевича, а другое – о пребывании императрицы Александры Федоровны в

Германии на пути ее в Палермо. Он тотчас собрался с женою и дочерью в дорогу

навстречу государыне и ожидал ее в Нюренберге. Узнав, что она не остановилась

в этом городе и пробудет только некоторое время в Берлине, Жуковский отвез

жену и дочь в город Гоф и, оставив их там, отправился в Берлин. Из Нюренберга

он успел 4/16 сентября 1845 года написать к Е. И. Мойер и В. А. Елагину

поздравление их с помолвкой и притом высказал свои мысли о женитьбе. <...>

Остается дополнить эту картину описанием того, как во Франкфурте

праздновали день свадьбы Е. И. Мойер. Перед нами пять писем об этом предмете

на разных языках (на русском, французском и немецком) к разным лицам в

Бунино. Правду сказать, содержание их одно и то же, но это-то более всего и

характеризует настроение духа в доме нашего друга. В то время, когда, как

думали Жуковские, происходило венчание Екатерины Ивановны и Василия

Алексеевича в бунинской церкви, – и Василий Андреевич, и жена его, и дети их

молились на коленях за счастие новобрачных, читали те места из Св. Писания,

которые по церковному обряду произносятся при совершении таинства, и после

того, уже по-немецки, то, что для благочестивых католиков предписано читать на

11/20 января. Еще в шесть часов утра на этот день Жуковский писал Екатерине

Ивановне, благословляя вступление ее на путь супружеской жизни, "ведущий к

Спасителю прямее другого, потому что мы на нем короче узнаем то добро, какое

в душе нашей есть, и то зло, какое надобно из ней истребить; потому что на нем

более, нежели на каком другом, встречаются те испытания, какие наиболее

стремят нас к вере, знакомят нас с упованием на помощь свыше, учат смирению,

наполняют сердце преданностию к воле Божией". К этим словам умиления

Жуковский считает, однако, нужным прибавить:

"Но обманывать себя не надобно! Только начнется для тебя настоящая

работа жизни: семейная жизнь есть беспрестанное самоотвержение, и в этом

самоотвержении заключается ее тайная прелесть, если только знает душа ему

цену и имеет силу предаться ему (и эта сила нужна гораздо более в мелких,

ежедневных обстоятельствах, нежели в высших, редких). Тебя, однако, милая

Катя, такая школа устрашать не может: ты уже с успехом прошла ее нижние

классы и теперь переведена в верхний класс с хорошими предварительными

знаниями, с большою охотою учиться и доучиться ей с большим естественным

для того талантом, так что я могу, не опасаясь ошибиться, тебе предсказать, что

со временем ты будешь весьма порядочным профессором своей науки, в чем,

конечно, мой почтенный крестник тебе не уступит: он поможет тебе заслужить и

получить профессорское звание" – и т. д.

В заключение письма своего Жуковский, уже шутя, приводит несколько

строк из переводимого им Гомера. Гомер, говорит он, "зная, как поэт, все

предвидящий и все знавший, что некогда переведена будет мною его "Одиссея",

зная также и то, что в то время, как я буду ее переводить, должен будет жениться

мой крестник, вот что сказал он, обращаясь мысленно к невесте этого крестника,

которую на всякий случай назвал Навзикаей:

О, да исполнят бессмертные боги твои все желанья,

Давши супруга по сердцу тебе с изобилием в доме.

С миром в семье! Несказанное там водворяется счастье,

Где однодушно живут, сохраняя домашний порядок,

Муж и жена, благомысленным людям – на радость, недобрым

Людям – на зависть и горе, себе – на великую славу".

<...> Хотя Жуковский и остался за границей для окончания перевода

"Одиссеи", но не имел ни охоты, ни сил приняться за эту работу. Из написанных

им в это время вышеупомянутых "Размышлений" видно, что душа его по-

прежнему была занята религиозными и отчасти философскими мыслями, 1846-ой

год был для Жуковского особенно тяжел. А. И. Тургенев, друг его молодости,

провел некоторое время под его кровлею как будто для того только, чтобы

проститься с ними и оставить семейству Жуковского живое воспоминание о себе:

приехавши в Москву, он заболел и внезапно умер. Из круга дюссельдорфского

знакомства Жуковского скончался некто г. Овен, друг Рейтерна, и, кроме того,

Радовиц лишился своей единственной пятнадцатилетней дочери. Кончина ее

глубоко поразила сердце отца и матери и возбудила истинное сожаление во всем

семействе Жуковского. Наконец, в марте месяце, через шесть недель после

свадьбы сына, скончался в Москве муж Авдотьи Петровны, Алексей Андреевич

Елагин; эти утраты в кругу близких вызывают в Жуковском мрачные мысли о

возможности близкой кончины, и он пишет свое завещание. К тому же тревожила

Жуковского и усиливающаяся болезнь Гоголя, жившего в Риме, а многие

выражения его в "Переписке с друзьями" возбудили в Василии Андреевиче

беспокойство о душевном состоянии друга. "Последняя половина 1846 года была,

– как пишет сам Жуковский ко мне, – самая тяжелая не только из двух этих лет,

но из всей жизни! Бедная жена худа, как скелет, и ее страданиям я помочь не в

силах: против черных ее мыслей нет никакой противодействующей силы! Воля

тут ничтожна, рассудок молчит". <...>

Сопровождая Елизавету Алексеевну в Эмс, Жуковский имел удовольствие

прожить здесь под одною кровлею с А. С. Хомяковым. "Хомяков – живая,

разнообразная, поэтическая библиотека, добродушный, приятный собеседник, –

пишет Жуковский к князю Вяземскому. – Он мне всегда был по нутру; теперь я

впился в него, как паук голодный в муху: навалил на него чтение вслух моих

стихов; это самое лучшее средство видеть их скрытые недостатки; явные все

мною самим были замечены, и, сколько я мог, я с ними сладил. К нам подъехал и

Гоголь на пути своем в Остенде, и мы на досуге триумвиратствуем".

Жуковский занялся в это же время подготовлением нового издания своих

стихотворений, и среди этих занятий душа его как будто помолодела на несколько

десятков лет. После окончания лечебного курса в Эмсе, который имел

благотворное влияние на Елизавету Алексеевну, Жуковский снова переехал на

свою зимнюю квартиру во Франкфурт; около этого времени он послал несколько

повестей и первые двенадцать песен "Одиссеи" в Петербург для цензурования и

длинное письмо к Гоголю для помещения в "Москвитянине"69. Граф Уваров

предполагал тогда праздновать 50-летний юбилей литературной деятельности

Жуковского, но так как Жуковский не приехал в Россию, то и юбилей его не

состоялся70, а маститый поэт препроводил к Уварову рукопись своей "Одиссеи" с

письмом71 и с благодарностью за такую заботливость "о старом своем

сослуживце под знаменами "Арзамаса".

Кроме "Одиссеи" Жуковский возобновил свои труды и над начатою им

обработкою "Рустема и Зораба". Повесть эта заимствована Рюккертом из

царственной книги Ирана "Шах-Намэ"; Жуковский воспользовался Рюккертовым

переложением. Его, видимо, занимал образ Зораба, сына иранца от матери-

туранки. В жилах нашего поэта тоже текла туранская кровь.

"Эта поэма не есть чисто персидская, – писал он ко мне. – Все лучшее в

поэме принадлежит Рюккерту. Мой перевод не только вольный, но своевольный:

я много выбросил и многое прибавил. Прибавил именно то, что тебя ввело в

недоумение: явление девы ночью к телу Зораба. Но ты ошибся, приняв эту деву

телесную за дух бесплотный. Это не умершая Темина, а живая Гурдаферид,

которая пророчила Зорабу его безвременную смерть и обещала плакать по нем, и

исполнила свое обещание. Он, умирая, на это надеялся, а она, как будто

почувствовала вдали его желание, принесла ему свои слезы: сердце сердцу весть

подает.

И эпизод прощания с конем принадлежит мне. Я очень рад, что тебе

пришлась эта поэма по сердцу; это была для меня усладительная работа".

И действительно, приятно было слышать в этой поэме отголосок прежнего

романтизма Жуковского. Как будто украдкою взял он из прежних своих

произведений вышеупомянутые два эпизода, из которых первый напоминает

сходный эпизод в "Песни барда над гробом славян-победителей", а другой – в

балладе "Ахилл". Но в последней повести Жуковского явление таинственной

девы у гроба и прощание старика отца с конем умершего сына делают особенно

трогательное впечатление на читателя, знающего, в каком смущении сердца поэт

писал эти стихи.

Как тяжелые стихи немецкого "Наля" превратились под рукою

Жуковского в плавно текущие гекзаметры, так и вместо вялого шестистопного

стиха Рюккертова "Рустема" русский поэт избрал для своей повести

четырехстопный ямб без рифмы, а в иных местах, смотря по содержанию поэмы

(например, в письме оторопевшего от приближения туранских войск к Белому

Замку защитника крепости Гездехема), употреблял и живой трехстопный ямб.

Вообще изложение у Жуковского сокращеннее, события следуют быстрее одно за

другим, выключены некоторые эпизоды, ничего не прибавлявшие к развитию

действия. <...>

В прежнее время Жуковский был поэтом совершенно по влечению сердца

и высказывал в стихах лишь то, что занимало его душу:

Мне рок судил –

Творца, друзей, любовь и счастье воспевать.

Так! Петь есть мой удел72.

Но при переводе «Одиссеи» перед глазами его мерцала совсем другая

цель. Он употребил для ее достижения целые годы и достиг ее счастливо. Ни о

каком своем труде не говорил и не переписывался он так пространно и со

столькими лицами, как об "Одиссее". Он не знал греческого языка, по крайней

мере в такой степени, чтобы читать свободно самый подлинник. Гомер был ему

известен по немецким, французским и английским переводам. По русскому

переложению Гнедича познакомился он с "Илиадою", а некоторые эпизоды ее

переводил и сам уже прежде 1829 года73. На перевод "Одиссеи" смотрел он как

на высшую задачу своей поэтической деятельности и притом хотел потешить себя

на просторе поэтическою болтовней. Дюссельдорфский профессор Грасгоф, по

просьбе Жуковского, переписал "Одиссею" и под каждым греческим словом

поставил немецкое слово, а под каждым немецким грамматический смысл

подлинного. "Таким образом, – пишет Жуковский, – я мог иметь перед собою

весь буквальный смысл "Одиссеи" и иметь перед глазами порядок слов. В этом

хаотически верном переводе, недоступном читателю, были собраны передо мною

все материалы здания: недоставало только красоты, стройности и гармонии. Мне

надлежало из данного нестройного выгадывать скрывающееся в нем стройное,

чутьем поэтическим отыскивать красоту в безобразии и творить гармонию из

звуков, терзающих ухо, и все это не во вред, а с верным сохранением древней

физиономии оригинала. В этом отношении и переводной может назваться

произведением оригинальным"74. На такую обработку, какая обозначена в этих

строках, Жуковский был всего более способен. Везде в переложении "Одиссеи"

он старался сохранить простой сказочный язык, избегая важности славяно-

русских оборотов, и по возможности соглашал обороты русского языка с

выражениями оригинала. При семилетнем заботливом труде над переводом, при

совещаниях со сведущими эллинистами Жуковский значительно освоился с

Гомером; и собственное его поэтическое чутье руководило им в понимании

древнего певца гораздо лучше, нежели одно глубокое знание греческого языка –

многими филологами. Передавая на русский язык девственную поэзию Гомера и

гармонию его речи, наш поэт должен был проникать прямо в самый гений

Гомера, не находя себе посредника в языке его. Само собою разумеется, что он не

имел в виду похвастать перед публикою знанием языка ему чуждого, но этот

совестливый, долговременный и тяжелый труд совершен был с полным

самоотвержением, чисто ради одной прелести труда. Жуковский хотел пересадить

пышный цвет древнего греческого вдохновения на русскую почву, как прежде он

поступал с творчеством Древней Индии, переложив "Наля и Дамаянти". <...> Жуковский был чрезвычайно благодарен всякому, кто хотя немного

интересовался его "Одиссеей". <...>

Пришла весна 1851 года. Жуковский стал приготовляться к переезду в

Россию и, между прочим, поручил мне заказать мебель к его приезду в Дерпт.

"Еще я должен предупредить тебя, – прибавляет он при этом, – что я

скалю зубы на тот высокий стол, который ты купил у меня при отъезде. Если он

существует, то ты должен будешь его мне перепродать; он столько времени

служил мне, столько моих стихов вынес на хребте своем! Потом, перешед в твою

службу, приобрел для меня особенную значительность. Мне будет весело

возвратиться к старому другу, если только он существует. Я начал переводить

"Илиаду" и перевел уже первую песнь и половину второй, и если бы так пошло,

то весьма вероятно, что я кончил бы всю поэму (которую гораздо легче

переводить, нежели "Одиссею") к моему отъезду в Россию. Но я должен был

пожертвовать трудом поэтическим труду должностному. С облаков поэта я

опустился на смиренный стул педагога, и теперь в моих руках не лира, а детская

указка. Я сделался учителем моей девчонки, и это дело усладительнее всякой

поэзии. Но я еще не учу ее порядком, а мы только приготовляемся к учению без

принуждения; еще идет у нас учебная гимнастика. Зато и сам про себя готовлюсь

к будущему систематическому домашнему преподаванию, то есть по особенной,

практической, уморазвивательной методе составляю курс предварительного

учения. Думаю, что эта метода будет иметь желаемый успех, сколько могу судить

уже несколько и по опыту. Но собрать и привести в порядок все материалы, что

необходимо нужно прежде начала курса, стоит большого труда, тем более что уже

мне и глаза, и руки, и ноги служат не по-прежнему. Этот-то труд берет все мое

время. Но я не отказываюсь от "Илиады", и легко может случиться, что

нынешнею зимою ты будешь читать каждую песнь "Илиады", по мере ее

окончания, и мне приготовлять свои на нее замечания, по которым буду с

смиренною покорностию делать свои поправки. Я уверен тоже, что, если Бог

продлит жизни, ты мне поможешь и курс мой учебный привести в большее

совершенство и что он пригодится если не старшим из семи твоих крикунов, то по

крайней мере последним четырем. Об этом поговорим при свидании. Помоги Бог

нам возвратиться на родину!" <...>

Жуковский так торопился возвратиться в Россию, что отложил даже

купание в Остенде и хотел поспешить из Баден-Бадена, через Дрезден,

Кенигсберг, Ригу, скорее в Дерпт, где поручил мне непременно нанять квартиру;

ему особенно нравилось известное Карлово. "Карлово, – пишет он мне в

приписке, – было бы весьма мне по сердцу; я этот дом знаю... но злой дух, злой

дух!" И слова "злой дух" были последними, которые он писал ко мне твердою

рукою, чернилами и пером. Он занемог воспалением глаз, заключившим его на

десять месяцев в темную комнату. Русского Гомера постигла та же судьба, какая

поразила певца Гомера Греции, бюст которого с незрящими очами стоял в

кабинете нашего друга. Правда, с помощью какой-то машинки Жуковский писал

кое-какие коротенькие письма, но вообще с того времени он завел обычай

диктовать своему секретарю. Он жаловался, что все его работы, и поэтические, и

педагогические, как будто разбиты параличом; особенно жаль ему было

педагогических: "Остался бы, – пишет он, – для пользы русских семейств

практический, весьма уморазвивающий курс первоначального учения, который

солидно бы приготовил к переходу в высшую инстанцию ученья. Но план мой

объемлет много, а время между тем летит, работа же по своей натуре тянется

медленно; глаза и силы телесные отказываются служить, и я при самом начале

постройки вижу себя посреди печальных развалин".

При всем том он принялся писать еще свою "лебединую песнь" и избрал

сюжетом известную легенду о "Вечном Жиде". Более десяти лет тому назад ему

пришла в голову первая мысль обработать этот сюжет, и он написал первые

тридцать стихов. Теперь в затворничестве своем он приступил к осуществлению

этого труда. "Предмет имеет гигантский объем, – пишет он к Авдотье Петровне

Елагиной, – дай Бог, чтоб я выразил во всей полноте то, что в некоторые светлые

минуты представляется душе моей: если из моего гиганта выйдет карлик, то я не

пущу его в свет". Осенью 1851 года половина поэмы была написана, и Жуковский

был доволен ею; но вдруг работа остановилась вследствие упадка физических его

сил. Несмотря на то, он не покидал мысли возвратиться в Россию, хотя бы

будущею весною. "В Дерпте, – писал он ко мне, – если Бог позволит туда

переселиться, начнется последний период страннической моей жизни, который,

вероятно, сольется с твоим: мы оба, каждый своею дорогою, пустились в

житейский путь из Дерпта, который и в твоей, и в моей судьбе играет

значительную роль; и вот теперь большим обходом возвращаемся на пункт

отбытия, чтобы на нем до конца остаться. У нас же там запасено и место

бессменной квартиры, налево от большой дороги, когда едешь из Дерпта в

Петербург". <...>

Одиссей Гомера возвратился в свою Итаку после двадцатилетнего

странствования, наш певец "Эоловой арфы", "Людмилы" и "Светланы", наш

вдохновенный певец 1812 года не увидел вновь своей родины: он замолк в краю

чужом 12/24 апреля 1852 года...

Бренные останки Жуковского были сперва поставлены в склепе, на

загородном Баденском кладбище; в августе того же года старый слуга поэта,

Даниил Гольдберг, отвез их, через Любек, на пароходе, в Петербург, и по воле

императора Николая они преданы земле в Александро-Невской Лавре, рядом с

могилою Карамзина. Вдова Жуковского, Елизавета Алексеевна, осталась еще за

границею до июня 1853 года, когда она приехала в Петербург с обоими детьми.

Вскоре после того семья покойного поэта поселилась в Москве, и здесь Елизавета

Алексеевна, приняв православие, скончалась в 1856 году. Единственный сын

поэта, Павел Васильевич Жуковский, посвятивший себя искусству живописи,

долгое время проживал в Париже, откуда переселился в Италию, где и проживает

по настоящее время.

Я обязан одной почтенной особе сообщением копии с прощального

письма Жуковского к жене, писанного или продиктованного им незадолго до

смерти:

"Прежде всего из глубины моей души благодарю тебя за то, что ты

пожелала стать моею женою; время, которое я провел в нашем союзе, было

счастливейшим и лучшим в моей жизни. Несмотря на многие грустные минуты,

происшедшие от внешних причин или от нас самих – и от которых не может быть

свободна ничья жизнь, ибо они служат для нее благодетельным испытанием, – я с

тобою наслаждался жизнью, в полном смысле этого слова; я лучше понял ее цену

и становился все тверже в стремлении к ее цели, которая состоит не в чем ином,

как в том, чтобы научиться повиноваться воле Господней. Этим я обязан тебе,

прими же мою благодарность и вместе с тем уверение, что я любил тебя как

лучшее сокровище души моей. Ты будешь плакать, что лишилась меня, но не

приходи в отчаяние: "любовь так же сильна, как и смерть". Нет разлуки в царстве

Божием. Я верю, что буду связан с тобою теснее, чем до смерти. В этой

уверенности, дабы не смутить мира моей души, не тревожься, сохраняй мир в

душе своей, и ее радости и горе будут принадлежать мне более, чем в земной

жизни.

Полагайся на Бога и заботься о наших детях; в их сердцах я завещаю тебе


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю