Текст книги " В.А. Жуковский в воспоминаниях современников "
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 55 страниц)
воспоминаниям молодости, что игра актрисы Дюшенуа могла и не нравиться
Жуковскому, особенно в роли Меропы, потому что m-lle Georges была
великолепна именно в этой роли.
Хотя и не совсем кстати, а не могу утерпеть не передать здесь одно
предание. Одна московская барыня, восхваляя Жорж, говорила, что особенно
поражена она была вдохновением и величавостью ея, когда в роли Федры сказала
она:
Mérope est à vos pieds.
"Давали «La dame blanche». Музыка Боельдье прелестная, но пиеса
глупая".
"Театр Федо. "L'amant jaloux". Музыка Гретри (представленная в первый
раз в 1778 г.). Музыка еще не устарела".
"В Théâtre Franèais. "Le Cid". Почтенный старик Корнель. Простота и сила
его стихов. Нет характера. Одни отрывки. Все говорят по очереди. Многое
прекрасно, часто не к месту. После комедия "Les trois quartiers". Простодушие
Жоржеты, благородная вежливость графини, пошлость негоцианта,
бесцеремонность банкира (ton dégagé), пошлость и плоскость выскочки (parvenu),
гибкость прихлебателя (la souplesse du parasite), все было выражено в
совершенстве. Смотреть и слушать истинное наслаждение".
Этим заключим мы выдержки из парижского дневника Жуковского.
Разумеется, видел он все, что только достойно внимания: библиотеки, музеи,
картинные галереи: тут он с любовью смотрит и записывает все, что видел, –
здания, храмы, различные учреждения и проч. Дневник его не систематический и
не подробный. Часто отметки его просто колья, которые путешественник втыкает
в землю, чтобы означить пройденный путь, если придется ему на него
возвратиться, или заголовки, которые записывает он для памяти, чтобы после на
досуге развить и пополнить. Может статься, Жуковский имел намерение собрать
когда-нибудь замечания и впечатления свои и составить из них нечто целое.
Нередко встречаются у него отметки такого рода: "У Свечиной: разговор о
Пушкине". "С Гизо о французских мемуарах". Тут же: "Он вызвался помочь мне в
приискании и покупке книг". "Разговор о политических партиях: крайняя левая
сторона под предводительством Лафайета, Лафита, Бенжамен Констана. Крайняя
правая сторона: аристократия согласна сохранить хартию, но с изменениями. За
республику большая часть стряпчих, адвокатов, врачей, особенно в провинции".
Иногда ограничивается он именными списками. Например: "Обед у посла.
Комната с Жераровыми амурами. Портрет государя Доу. Великолепный обед.
Виллель, Дамас, Корбьер, Клермон-Тоннер, Талейран, фельдмаршал Лористон,
папский нунций, весь дипломатический корпус; из русских: Чичагов, Кологривов
(брат князя Александра Николаевича Голицына), князь Лобанов (вероятно,
известный наш библиофил и собиратель разных коллекций), Дивов, князья
Тюфякин, Долгоруков, граф Потоцкий".
Жуковский не ленив был сочинять, но писать был ленив, например
письма. Работа, рукоделье писания были ему в тягость. Сначала вел он дневник
свой довольно охотно и горячо: но позднее этот труд потерял прелесть свою.
Заметки его стали короче, а иногда и однословны. Это очень понятно. Кажется,
надобно иметь особенное сложение, физическое и нравственное, совершенно
особую натуру, чтобы постоянно и аккуратно вести свой дневник, изо дня в день.
Не каждый одарен свойством приятеля Жуковского, Александра Тургенева: этот
прилежно записывал каждый свой шаг, каждую встречу, каждое слово, им
слышанное. К нему также применяется меткое слово Тютчева о другом нашем
любознательном и методическом приятеле: "Подумаешь, что Господь Бог
поручил ему составить инвентарий мироздания"15. В журналах-фолиантах,
оставленных по себе Тургеневым, вероятно, можно было бы отыскать много
пояснений и пополнений к краткому дневнику Жуковского.
Выписываем еще одну заметку, которая не вошла в рамы
вышеприведенных выдержек, но она, кажется, довольно оригинальна.
"Палерояль есть нечто единственное в своем роде. Это образчик всей
французской цивилизации, всего французского характера. Взгляни на афиши и
познакомишься с главными нуждами и сношениями жителей; взгляни на товары
– получишь понятие о промышленности; взгляни на встречающихся женщин и
получишь понятие о нравственной физиономии. Колонны Палерояля, оклеенные
афишами, могут познакомить с Парижем. Удивительное искусство привлекать
внимание размещением товаров и даже наклейкою афиш".
Совершенно верно и поныне. Французы мастера хозяйничать и
устраиваться дома. Они, кажется, ветрены; но порядок у них, часто ими
расстроиваемый, снова и снова восстановляется, по крайней мере в
вещественном, внешнем отношении. После Июльской революции 30-го года
Пушкин говорил: "Странный народ! Сегодня у них революция, а завтра все
столоначальники уже на местах и административная махина в полном ходу"16.
Поговорка: товар лицом продается, выдумана у нас, но обращается в
действительности у французов. В торговле применяется она у нас только к
обману и надувательству, но вообще она мертвая буква. Мы и хорошее не умеем
приладить к лицу. О худом и говорить нечего: мы не только не способны окрасить
его, а еще угораздимся показать его хуже, чем оно есть.
Быть в Париже, посещать маленькие театры и не затвердить несколько
каламбуров – дело несбыточное. Вот и их занес наш путешественник в свой
дневник. Для соблюдения строгой точности и мы впишем их в свои выдержки.
"В комедии "Глухой, или Полная гостиница" актер спрашивает:
Que font les vaches à Paris?
– Des vaudevilles (des veaux de ville).
Quel est l'animal le plus âgé?
– Le mouton, car il est laine (*).
(Laine, шерстистый)".
(* Что делают коровы в Париже? – Городских телят (игра слов: veau de
ville – городской теленок, звучит так же, как слово "водевиль").
Какое животное самое старое? – Баран, потому что он самый шерстистый
(игра слов: l'ainee – старший, lainee – шерстистый) (фр.).)
Жуковский не пренебрегал этими глупостями. И сам бывал в них
искусник.
Теперь заключим переборку нашу выпискою, в которой показывается не
парижский Жуковский, а просто человек. Вся заметка немногословная, но
знаменательная и характеристическая:
"Спор с Тургеневым и моя бессовестная вспыльчивость".
За что был спор, неизвестно: но, по близкому знакомству с обоими, готов
я поручиться, что задирщиком был Тургенев. Жуковский, в увлечении прения,
иногда горячился; но Тургенев, без прямой горячности в споре, позволял себе
сознательно и умышленно быть иногда задорным и колким. Он как будто
признавал эти выходки принадлежностями и обязанностями независимого
характера. Эта стычка между приятелями не могла, разумеется, оставить по себе
злопамятные следы. Но покаяние доброго и мягкосердого Жуковского в
бессовестной вспыльчивости невольно напоминает мне басню Лафонтена в
переводе Крылова "Мор зверей". Смиренный и совестливый Вол кается:
Из стога у попа я клок сенца стянул.
Теперь придется и мне сделать пред читателем маленькую исповедь как
для очистки своей совести, так в особенности для очистки Жуковского.
Некоторые из беглых заметок его писаны на французском языке. Впрочем, их не
много. Не знаю, как и почему в работе моей переводил я их иногда набело по-
русски. Нечего и говорить, что я строго держался смысла подлинника, но,
вероятно, выражал я этот подлинник не так, как бы выразил его сам Жуковский. В
том нижайше каюсь.
Дневник Жуковского кое-где иллюстрирован рисунками или набросками
пера его: так, например, Théâtre Franèais и другие очерки, которые трудно
разобрать. Вообще Жуковский писал хотя и некрасиво, но четко, когда прилагал к
тому старание, но про себя писал он часто до невозможности неразборчиво.
ИЗ СТАТЬИ
"ХАРАКТЕРИСТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ
И ВОСПОМИНАНИЕ О ГРАФЕ РОСТОПЧИНЕ"
<...> Когда в 1842-м году Жуковский поступал в ополчение, Карамзин,
предвидя, что едва ли выйдет из него служивый воин, просил Ростопчина
прикомандировать его к себе. Ростопчин отказал, потому что Жуковский заражен
якобинскими мыслями1. К слову пришлось: скажу, что и я подвергся такому же
подозрению. В одном письме его нашел я следующую заметку о себе:
"Вяземский, стихотворец и якобинец <...>.
ИЗ "ОБЪЯСНЕНИЙ
К ПИСЬМАМ ЖУКОВСКОГО"
На этой почте все в стихах, А низкой прозою ни слова1, –
говорит Жуковский. Впрочем, поэт здесь отыскивается и в почтовых
стихах. Вместе с поэтом отыскивается хладнокровный и дельный прозаик, тонкий
и верный критик, грамматик, педагог, не только ценитель и судия содержания, но
и строгий браковщик каждого выражения, придирчиво-внимательный до мелочи к
каждому отдельному слову. И все это с изумительной легкостию и свободою
облекается в живые стихи, пересыпается острыми и веселыми шутками, а иногда
и блестящими искрами поэзии. Предлагаемые здесь три стихотворения2, конечно,
не вплетут новых листков мирта и лавра в венок "Певца во стане русских воинов", певца "Светланы", переводчика "Одиссеи" и песнопевца "Странствующего Жида", поэмы, по моему мнению занимающей место первенствующее не только между
творениями Жуковского, но едва ли и не во всем цикле русской поэзии. Со мною
не многие согласятся. Надо признаться, что эта поэма, эта прерванная смертью
лебединая песнь великого поэта3 мало обратила на себя внимания литературных
наших судей и читателей, вскормленных на другой пище и лакомых до другой
поэзии. Возвращаясь к упомянутым письмам, нельзя не заметить, что для полной
оценки дарования Жуковского и подобные стихи имеют свое значение и
неминуемо должны входить в общий итог поэта. А таких стихов должно быть
много под спудом, если они временем не растрачены и не истреблены. В них
Жуковский, поэт-мечтатель, поэт-идеалист, явился поэтом реальным, гораздо
ранее эпохи процветания так называемой реальной, или натуральной, школы.
Одно только должно принять здесь в соображение. Он в своей домашней поэзии,
нараспашку, все-таки остается лебедем, играющим на свежем и чистом лоне
светлого озера, а не уткою, которая полощется в луже на грязном дворике корчмы
или харчевни. На днях отыскал я письмо его, без означения месяца и числа, но,
вероятно, относится оно к тому же времени или около того, когда писаны были
предлагаемые здесь стихотворения. Вот что он, между прочим, пишет: "Посылаю
тебе вместо красного яичка начало нашей переписки с Плещеевым4 (к
сожалению, не нахожу ее в бумагах своих). Мы побожились друг с другом не
переписываться иначе как в стихах. Это послание не первое: я уже много намарал
к нему вздору, – но это, кажется, вышло не вздорное. Критиковать его тебе
позволяется, и я за слог его не стою, ибо оно написано в два утра с половиною и
писано как письмо на почту. По этой скорости оно изрядное. Плещеев пишет ко
мне на него ответ, на который, натурально, и с моей стороны должен последовать
ответ же. Из этого выйдет со временем переписка двух соседей на двух языках".
Плещеев писал французские стихи, хотя твердо знал и русский язык и хорошо
знаком был с нашею словесностию. Карамзин еще в молодости писал ему
известное послание5.
Было время, что Жуковский живал у Плещеева в орловской деревне6. Тут,
вероятно, стихам и разным литературным проказам и шуткам был весенний и
полный разлив. В деревне был домашний театр: на нем разыгрывались
произведения двух приятелей. Помню, что Жуковский говорил мне о какой-то
драме своей: содержанием ее были несчастные любовные похождения
влюбленного и обманутого Импрезарио. Ему изменила любовница его. Режиссер
труппы приходит к нему и предлагает репертуар для назначения пиесы к
следующему представлению. Сердитый и грустный содержатель все отвергает.
Наконец, именуется известная в то время драма Ильина "Лиза, или Торжество
благодарности". На это Импрезарио восклицает в порыве отчаяния:
Нет благодарности! нет торжества! нет Лизы!
Все женщины одни надутые капризы – и пр., и пр.7
Тогда же разыграно было тут же драматическое представление его под
заглавием "Скачет груздочек по ельничку" (из старинной русской песни)8. Знаю
об этом произведении только по одному заглавию. Но можно представить себе,
какое открывалось тут раздолье своевольному и юмористическому воображению
Жуковского. Надобно было видеть и слышать, с какою самоуверенностию, с
каким самодовольствием вообще скромный и смиренный Жуковский говорил о
произведениях своих в этом роде и с каким добродушным и ребяческим смехом
певец "Сельского кладбища", меланхолии, всяких ведьм и привидений цитовал
места, которые были особенно ему по сердцу. Жуковский не только любил в часы
досуга и отдыха упражняться иногда в забавном и гениальном вранье, но уважал
эту доблесть и в других. В нашем обществе был молодой человек, который также
превосходно отличался по этой части. При встречах с ним он вызывал его на
импровизацию и на представление в лицах какой-нибудь комической сцены. Он
заслушивался его, любовался им и, в восторге вскрикивая, помирал со смеху: да
ты просто Шекспир! Жаль, если вся эта поэзия безвозвратно утрачена9. Кажется,
в нынешнем году распечатаны будут все ящики, оставшиеся доныне нетронутыми
после кончины его. Может быть, и найдется в них если не все написанное им
(потому что, сколько мне известно, он был не очень бережлив в отношении к
своим письменным и литературным пожиткам), но по крайней мере откроется
хоть что-нибудь еще неизвестное и уцелевшее. <...>
<...> Начну с того, что вы совершенно справедливо замечаете, что полная
по возможности переписка Жуковского, т. е. письма, ему писанные и им
писанные, будут служить прекрасным дополнением к литературным трудам его.
Вместе с тем будет она прекрасным комментарием его жизни. За неимением
особенных событий или резких очерков, которыми могла бы быть
иллюстрирована его биография. Эта переписка близко ознакомит и нас,
современников, и потомство с внутреннею нравственною жизнью его. Эта
внутренняя жизнь, как очаг, разливалась теплым и тихим сиянием на все
окружающее. В самых письмах этих есть уже действие: есть в них несомненные,
живые признаки благорастворения, душевной деятельности, которая никогда не
остывала, никогда не утомлялась. Вы говорите, что печатные творения выразили
далеко не все стороны этой удивительно богатой души. Совершенно так. Но едва
ли не то же самое бывает и со всеми богатыми и чисто-возвышенными натурами.
Полагаю, что ни один из великих писателей, и вместе с тем одаренных, как вы
говорите, общечеловеческим достоинством, не мог выказаться, и высказаться
вполне в сочинениях их. Натура все-таки выше художества. <...>
ИЗ «СТАРОЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ»
<...> В издаваемом им в то время «Вестнике Европы» Жуковский печатал
мастерские и превосходные отчеты о представлениях девицы Жорж, как он
называл ее1. В этих беглых статьях является он тонким и проницательным
критиком, как литературным, так и сценическим; нет в них ни сухости, ни пошлой
журнальной болтовни, ни учительского важничанья. Это просто живая передача
живых и глубоких впечатлений, проверенных образованным и опытным вкусом.
Перечитывая их и читая новейшие оценки театрального искусства и движения,
нельзя не сознаться, что журналы и газеты наши по крайней мере в этом
отношении ушли далеко, но только не вперед. <...>
В приятельском кружке говорили о многих благих мерах,
предпринимаемых правительством, которые, по обстоятельствам и по силе вещей
(как говорят французы), по внутренним причинам, по личным особенностям, не
достигают указанной и желаемой цели. На это Жуковский сказал: "Наш фарватер
годен только пока для мелких судов, а не для больших кораблей. Мы часто
жалуемся, что корабль, пущенный на воду, не подвигается, не замечая, что он
попал на мель". Вот Крылову прекрасная канва для басни. <...>
Тургенев имел прекрасные, глубокие внутренние качества, но, как бывает
вообще и с другими, имел свои слабости. <...> Например, он хотел выдавать себя
за человека, способного сильно чувствовать и предаваться увлечениям могучей
страсти. Ничего этого не было. <...> Однажды, в припадке притязания на таковую
страстность, бесновался он пред Жуковским. "Послушай, любезнейший, – сказал
ему друг его, – ты напоминаешь мне людей, которые расчесывают малейший
пупырышек, вскочивший на их лице, и растравляют его до настоящей болячки.
Так и ты: работал, работал в сердце своем, да и расковырял себе страсть".
Кто-то заметил, что профессор и ректор университета, Антонский, имеет
свойство – полным именем своим составить правильный шестистопный стих:
Антон Антонович Антонский-Прокопович. <...>
Пожалуй, оно и так; но Россия не должна забывать, что Антонский умел
первый угадать и оценить нравственные качества и поэтическое дарование своего
воспитанника в Благородном пансионе при Московском университете. Этот
скромный воспитанник не обращал на себя внимания и особенного благоволения
начальства, какое иногда оказывается по родственным связям и положению в
обществе. Нет, сочувствие к неизвестному еще Жуковскому было со стороны
Антонского совершенно бескорыстное и свободное. Это сочувствие – чистая и
неотъемлемая заслуга, которую литературные предания должны сохранить. Когда
Жуковский вышел из пансиона и был без средств и без особенной опоры,
Антонский, так сказать, призрел его и приютил в двух маленьких комнатках
маленького, принадлежащего университету домика в Газетном переулке2.
Жуковский всегда сохранял к нему сердечную признательность, приверженность
и преданность. <...>
А сам Крылов! Можно ли не помянуть его в застольной летописи?
Однажды приглашен он был на обед к императрице Марии Феодоровне в
Павловске. Гостей за столом было немного. Жуковский сидел возле него. Крылов
не отказывался ни от одного блюда. "Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, –
шепнул ему Жуковский, – дай императрице возможность попотчевать тебя". –
"Ну а как не попотчует!" – отвечал он и продолжал накладывать себе на тарелку.
<...>
<...> выведем еще ученого и не менее благочестивого немца. До имени его
дела нет. Он был однажды за вечерним чаем у Карамзиных в Царском Селе.
Приезжает туда же княгиня Г<олицын>а, которой он не знал. Зашла речь о
Жуковском и сочинениях его. Княгиня говорит, что его обожает. Немец
перебивает ее и спрашивает: "А позвольте узнать, милостивая государыня, вы
девица или замужняя?" – "Замужняя". – "В таком случае осмелюсь заметить, что
замужняя женщина ничего и никого обожать не должна, за исключением мужа".
<...> Нелишним будет притом вспомнить, что княгиня лет пятнадцать и более
жила уже врозь с мужем. Вопрос и нравоучение немца были тем смешнее.
Жуковский в "Певце во стане русских воинов" сказал между прочим:
И мчит грозу ударов
Сквозь дым и огнь, по грудам тел,
В среду врагов Кайсаров.
Батюшков говорил, что эти стихи можно объяснить только стихом из того
же "Певца во стане русских воинов":
Для дружбы – все, что в мире есть.
Жуковский припоминал стихи Мерзлякова из одной оперы италиянской,
которую тот, для бенефиса какого-то актера, перевел в ранней молодости своей:
Пощечину испанцу Титу
Во всю ланиту!
Он, то есть Жуковский (на ловца и зверь бежит), подметил в опере
Керубини следующий стих. Водовоз, во Французской опере, спасает в бочке, во
время парижских смут, несчастного, приговоренного к смерти и прикрывавшего
себя плащом, и поет: "Il est sauvé, l'homme en manteau" {Он спасен, человек в
плаще (фр.).}. В русском переводе отличный и превосходный актер Злов должен
был петь:
Спасен, спасен мой друг в плаще.
Этот стих долго был у нас поговоркой. <...>
А вот еще жемчужина, отысканная Жуковским, который с удивительным
чутьем нападал на след всякой печатной глупости. В романе "Вертер" есть милая
сцена: молодежь забавляется, пляшет, играет в фанты, и между прочими фантами
раздаются легкие пощечины, и Вертер замечает с удовольствием, что Шарлотта
ударила его крепче, нежели других. Между тем на небе и в воздухе гремит
ужасная гроза. Все немножко перепугались. Под впечатлением грозы Шарлотта с
Вертером подходят к окну. Еще слышатся вдали перекаты грома. Испарения
земли, после дождя, благоуханны и упоительны. Шарлотта, со слезами на глазах,
смотрит на небо и на меня, говорит Вертер, и восклицает: "Клопшток!"3 – так
говорит Гете, намекая на одну оду германского поэта4. Но в старом русском
переводе романа5 Клопшток превращается в следующее: "Пойдем играть в
короли" (старая игра). Что же это может значить? Какой тут смысл? –
спрашиваете вы. Послушайте Жуковского. Он вам все разъяснит, а именно:
переводчик никогда не слыхал о Клопштоке и принимает это слово за опечатку. В
начале было говорено о разных играх: Шарлотта, вероятно, предлагает новую
игру. Клапштос выражение известное в игре на биллиарде; переводчик заключает,
что Шарлотта вызывает Вертера сыграть партийку на биллиарде. Но, по понятиям
благовоспитанного переводчика, такая игра не подобает порядочной даме. Вот
изо всего этого и вышло: пойдем играть в короли.
Жуковский очень радовался своему комментарию и гордился им.
К празднику Светлого Воскресения обыкновенно раздаются чины, ленты,
награды лицам, находящимся на службе. В это время происходит оживленная
мена поздравлений. Кто-то из поздравителей подходит к Жуковскому во дворце и
говорит ему: "Нельзя ли поздравить и ваше превосходительство?" – "Как же, –
отвечает он, – и очень можно". – "А с чем именно, позвольте спросить?" – "Да со
днем Святой Пасхи".
Жуковский не имел определенного звания по службе при дворе. Он
говорил, что в торжественно-праздничные дни и дни придворных выходов он был
знатною особою обоего пола (известное выражение в официальных повестках).
<...>
Какой сильный и выразительный язык и какие верные, возвышенные
мысли! Жуковский, за некоторыми невольными руссицизмами, прекрасно
выражался на французском языке. С ним, вероятно, свыкся он и овладел им
прилежным чтением образцовых и классических французских писателей. Не в
Благородном же пансионе при Московском университете, не от Антонского, не из
Белева мог он позаимствовать это знание. Замечательно, что три наши
правильнейшие и лучшие прозаики, Карамзин, Жуковский и Пушкин, писали
почти так же свободно на французском, как и на своем языке. <...>
Жуковский однажды меня очень позабавил. Проездом через Москву жил
он у меня в доме. Утром приходит к нему барин, кажется, товарищ его по школе
или в года первой молодости. По-видимому, барин очень скучный, до
невозможности скучный. Разговор с ним мается, заминается, процеживается
капля за каплею, слово за словом, с длинными промежутками. Я не вытерпел и
выхожу из комнаты. Спустя несколько времени возвращаюсь: барин все еще
сидит, а разговор видимо не подвигается. Бедный Жуковский видимо похудел.
Внутренняя зевота першит в горле его: она давит его и отчеканилась на бледном и
изможденном лице. Наконец барин встает и собирается уйти. Жуковский, по
движению добросердечия, может быть, совестливости за недостаточно дружеский
прием и вообще радости от освобождения, прощаясь с ним, целует его в лоб и
говорит ему: "Прости, душка!"
В этом поцелуе и в этой душке весь Жуковский.
Он же рассказывал Пушкину, что однажды вытолкал он кого-то вон из
кабинета своего. "Ну, а тот что?" – спрашивает Пушкин. – "А он, каналья, еще
вздумал обороняться костылем своим". <...>
У графа Блудова была задорная собачонка, которая кидалась на каждого,
кто входил в кабинет его. Когда, бывало, придешь к нему, первые минуты
свидания, вместо обмена обычных приветствий, проходили в отступлении гостя
на несколько шагов и в беготне хозяина по комнате, чтобы отогнать и усмирить
негостеприимную собачонку. Жуковский не любил этих эволюции и уговаривал
графа Блудова держать забияку на привязи. Как-то долго не видать было его.
Граф пишет ему записочку и пеняет за продолжительное отсутствие. Жуковский
отвечает, что заказанное им платье еще не готово и что без этой одежды с
принадлежностями он явиться не может. При письме собственноручный рисунок:
Жуковский одет рыцарем, в шишаке и с забралом, весь в латах и с большим
копьем в руке. Все это, чтобы защищаться от заносчивого врага. <...>
Жуковский похитил творческий пламень, но творение не свидетельствует
еще земле о похищении с небес. Мы, посвященные, чувствуем в руке еще
творческую силу. Толпа чувствует глазами и убеждается осязанием. Для нее
надобно поставить на ноги и пустить в ход исполина, тогда она поклоняется. К
тому же искра в действии выносится обширным пламенем до небес и освещает
окрестности.
Я не понимаю, как можно в нем не признавать величайшего поэтического
дарования или мерить его у нас клейменым аршином. Ни форма его понятий и
чувствований и самого языка не отлиты по другим нашим образцам. Пожалуй,
говори, что он дурен, но не сравнивай же его с другими или молчи, потому что ты
не знаешь, что такое есть поэзия. Ты сбиваешься, ты слыхал об одном
стихотворстве. Ты поэзию разделяешь на шестистопные, пятистопные и так далее.
Я тебе не мешаю: пожалуй, можно ценить стихи и на вес. Только, сделай милость,
при мне не говори: поэзия, а стихотворство. <...>
"Хотя, с одной стороны, уже одно имя автора ручается за
благонамеренность его сочинения, с другой – результат всех его суждений в
рукописи (за исключением только некоторых отдельных мыслей и выражений)
стремится к тому, чтобы обличить с верою в Бога удалившегося человека от
религии и представить превратность существующего ныне образа дел и понятий
на Западе, тем не менее вопросы его сочинения духовные слишком жизненны и
глубоки, политические слишком развернуты, свежи, нам одновременны, чтобы
можно было без опасения и вреда представить их чтению юной публики. Частое
повторение слов: свобода, равенство, реформа, частое возвращение к понятиям:
движение века вперед, вечные начала, единство народов, собственность есть
кража и тому подобных, останавливают на них внимание читателя и возбуждают
деятельность рассудка. Размышления вызывают размышления: звуки – отголоски,
иногда неверные. Благоразумнее не касаться той струны, которой сотрясение
произвело столько разрушительных переворотов в западном мире и которой
вибрация еще колеблет воздух. Самое верное средство предостеречь от зла –
удалять самое понятие о нем". (Заключение мнения генерала Дубельта, посланное
в Главное правление ценсуры о последних сочинениях Жуковского 23 декабря
1850.)6
ИЗ «ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК»
1830
24-го июня. Вчера был у меня Жуковский, ехавший в Петергоф;
перебирали всякую всячину. Он обедал у меня. Говоря об Алекс<андре>
Тургеневе и об одной любви его, он сказал: да он работал, работал и наконец
расковырял себе страсть. <...>
6-го июля. <...> Жуковский говорит, что у нас фарватер только для
челноков, а не для кораблей. Мы жалуемся, что корабль, пущенный на воду, не
подвигается, не зная, что он на мели. Вот канва басни. Он мне говорил это,
возражая на мнение о бездействии Д.1, которым я недоволен как обманувшим
ожидания2. <...>
18-го августа, Остафьево. <...> У меня были два спора, прежарких, с
Ж<уковским> и П<ушкиным>. С первым за Бордо и Орлеанского. Он говорил,
что должно непременно избрать Бордо королем и что он, верно, избран и будет. Я
возражал, что именно не должно и не будет. Si un dîner rechauffé ne valut jamais
rien, une dynastie rechauffée vaut encore moins... {Если подогретый обед никуда не
годится, то подогретая династия того менее (фр.).}3
1831
14-го сентября. Вот что я написал в письме к П<ушкину> сегодня и чего
не послал: "Попроси Жуковского прислать мне поскорее какую-нибудь новую
сказку свою. Охота ему было писать шинельные стихи (стихотворцы, которые в
Москве ходят в шинели по домам с поздравительными одами) и не совестно ли
"Певцу во стане русских воинов" и "Певцу в Кремле" сравнивать нынешнее
событие с Бородином?" <...>
15-го сентября. Стихи Ж<уковского> навели на меня тоску. Как я ни
старался растосковатъ или растаскать ее и по Немецкому клубу и черт знает где, а
все не мог. Как можно в наше время видеть поэзию в бомбах, в палисадах4.
Может быть поэзия в мысли, которая направляет эти бомбы, и таковы были
бомбы наваринские, но здесь, по совести, где была мысль у нас или против нас.
<...> Как ни говори, а стихи Ж<уковского> – une question de vie et de mort {вопрос
жизни или смерти (фр.).}, между нами. Для меня они такая пакость, что я
предпочел бы им смерть. Разумеется, Ж<уковский> не переломил себя, не кривил
совестью, следовательно, мы с ним не сочувственники, не единомышленники.
Впрочем, Ж<уковский> слишком под игом обстоятельств, слишком под влиянием
лживой атмосферы, чтобы сохранить свои мысли во всей чистоте и девственности
их. Как пьяному мужику жид нашептывал, сколько он пропил, так и в той
атмосфере невидимые силы нашептывают мысли, суждения, вдохновения,
чувства. Будь у нас гласность печати, никогда Ж<уковский> не подумал бы,
Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича5. <...>
1832
20-го мая. <...> Мы на днях говорили у Софии Бобринской о
невозможности перевести немецкое: Heimweb {тоска по родине (нем.).}. После
нескольких попыток дельных начали мы выражать это слово карикатурою.
Жуковский предложил: домогорье. Я сказал: уж лучше зимогорье. <...>
1841
21 июня/3 июля. <...> В одно время с выпискою из письма Ж<уковского>
дошло до меня известие о смерти Лермонтова. Какая противоположность в этих
участях. Тут есть, однако, какой-то отпечаток Провидения. Сравните, из каких
стихий образовалась жизнь и поэзия того и другого, и тогда конец их покажется
натуральным последствием и заключением. Карамзин и Жуковский: в последнем
отразилась жизнь первого, равно как в Лермонтове отразился Пушкин. Это может
подать повод ко многим размышлениям. – Я говорю, что в нашу поэзию стреляют
удачнее, чем в Лудвига-Филиппа: вот второй раз, что не дают промаха. <...>
Для некоторых любить отечество – значит дорожить и гордиться
Карамзиным, Жуковским, Пушкиным и тому подобными и подобным. Для других
любить отечество – значит любить и держаться Бенкендорфа, Чернышева,
Клейнмихеля и прочих и прочего.
1847
15 августа. <...> Наше время, против которого нынешнее протестует, дало,
однако же, России 12-й год, Карамзина, Жуковского, Державина, Пушкина.
Увидим, что даст нынешнее. <...>
1851
29 апреля. <...> Жуковский в письме к Плетневу говорит: "Хвала света
есть русалка, которая щекотаньем своим замучивает хохотом до смерти". <...>
1854
16 октября. Швейцария. Веве. <...> На возвратном пути я зашел в Verne
искать дом, в котором Жуковский провел одну зиму. И эта попытка была удачнее.
Он жил в доме Pillivet, который теперь хозяином того же дома. Первый дом на
левой руке, когда идешь из Веве. Он тут с семейством Рейтерна провел зиму 1831
на 1832 год. Тут делали ему операцию (кажется, лозаннский лекарь), чтобы
остановить его геморроидальное кровотечение, угрожавшее ему водяною
болезнью. Помню, как выехал он больной из Петербурга. Опухший, лицо было