355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » В.А. Жуковский в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 45)
В.А. Жуковский в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:32

Текст книги " В.А. Жуковский в воспоминаниях современников "


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 55 страниц)

своего наставника насчет того, что такое событие желательно. "Пусть враги

Христа, – говорит он, – оскверняют это священное место своими действиями; это

все-таки сноснее, чем осквернение его интригами и враждою христианских

держав; а это неминуемо при нынешнем положении католичества". Письмо это,

довольно длинное, проникнуто было замечательным здравым практическим

смыслом.

Жуковский с особенным удовольствием сообщал о своих предположениях

насчет устройства своей дальнейшей жизни. Он хотел поселиться в Москве2 и

предпринять разные литературные труды. Он расспрашивал меня о московской

молодежи, об университете, об Обществе любителей российской словесности3 и

высказывал желание и надежду содействовать к оживлению умственной

деятельности в Москве. Мы отпраздновали в Баден-Бадене день рождения (29

января) В. А. Жуковского {Насчет дня рождения В. А. Жуковского возникли в

последнее время недоумения и разногласия. В разрешение их сообщаю письмецо,

мною от него полученное.

"За 68 лет перед сим, т. е. 1783 года января 29, случилось, что я родился.

Нынче я праздную этот день с моими родными. Прошу вас у нас отобедать и быть

за моим семейным столом представителем России. Прошу и вашу супругу. Мы

обедаем в три часа ради моего тестя. Прошу вас отвечать, можете ли быть к нам,

– преданный В. Ж."}, и я, по моим делам, должен был отправиться в Россию. К

великому прискорбию, не суждено было мне более с ним свидеться: он скончался

12 апреля 1852 года.

Комментарии

Александр Иванович Кошелев (1806–1883) – видный деятель

славянофильства, публицист, мемуарист. К петербургскому периоду его жизни

(1826–1831) относится знакомство с Жуковским через семейство Елагиных-

Киреевских. Общение с поэтом возобновляется ненадолго в конце января 1851 г.,

перед смертью поэта. Запись об этой встрече в Баден-Бадене – единственный

относящийся к Жуковскому эпизод в обширных "Записках" Кошелева,

касающихся больше социально-политической, нежели литературной жизни

России 1810–1880-х годов.

ИЗ «ЗАПИСОК»

(Стр. 443)

Кошелев А. И. Записки (1812–1883). Берлин, 1884. С. 31, 79.

1 Указанию мемуариста на пребывание его в Бадене в феврале 1851 г.

противоречат записи в его дневнике и письмо Жуковского к Гоголю от 1/13

февраля 1851 г. В дневнике Кошелева от 20 января 1851 г. читаем: "В 2 часа

пришел к нам Жуковский и просидел до 4-х. Был очень мил, жив и разговорчив.

Позвал меня к себе, обещая сообщить в рукописи свои последние сочинения и

кое-что прочесть у себя только для меня... Я еще более полюбил его: душа

чистейшая, благороднейшая; простота и прямодушие просто детские. Смело

можно сказать, что подлость и неправда никогда не коснулись его души". И еще:

"1 февраля 1851. <...> В дороге я все думал о Жуковском. Очень рад, что я с ним

сошелся: славный человек и по душе, и по уму. Трудолюбие его замечательно:

работает так, что нам надобно у него учиться" (Цит. по кн.: Жуковский В. А. "Все

необъятное в единый вздох теснится..." М., 1986. С. 262–263). Со своей стороны,

Жуковский пишет Гоголю 1 февраля 1851 г.: "Здесь, в Бадене, Кошелев (который,

однако, нынче отъезжает)" (Изд. Семенко, т. 4, с. 554).

2 О планах переселения в Москву см. письма Жуковского к А. П.

Елагиной и А. П. Зонтаг (УС, с. 82, 130–131).

3 Общество любителей российской словесности функционировало при

Московском университете с 1811 по 1826 г. под председательством А. А.

Прокоповича-Антонского. После длительного перерыва возобновило свою работу

в 1858 г. Кошелев некоторое время занимал пост его председателя.

И. И. Базаров

ВОСПОМИНАНИЯ О В. А. ЖУКОВСКОМ

Знакомство мое с В. А. Жуковским началось за границею в 1843 году,

вскоре после того, как он переселился из Дюссельдорфа на житье во Франкфурт-

на-Майне1. Не могу забыть первого впечатления, которое произвел на меня этот и

тогда уже маститый старец. Это было в первый раз в моей жизни, что я

приблизился к человеку, которого мы с раннего детства привыкли уважать как

классического поэта. Признаюсь, авторитет его вначале сильно подавил меня

своим весом, и в первые минуты я боялся за себя, чтобы мне не показаться в

глазах этого великого мужа слишком ничтожным. Но добрая душа Жуковского не

могла не проникнуть настоящей причины моей застенчивости перед ним: он

снисходительно оценил мою скромность и, как отец, снабдил меня добрыми

советами на жизнь и приличную мне деятельность. Я тогда только что вступил в

мою должность.

В это самое время В. А. занимался переводом "Одиссеи". Он радовался

было встретить во мне знатока греческого языка и предлагал мне быть

помощником в труде его. Но когда я отвечал, что в наших духовных школах

изучают преимущественно язык греческих отцов церкви, он обратился снова к

своему убеждению, что ему суждено верно подслушивать Гомера, не слыша его

речей лицом к лицу.

Принимая живое участие во всем отечественном, В. А. равно

интересовался и нашим духовным образованием. Рассказы мои об успехах

образования духовного юношества в России в последнее время радовали его

сердечно. Он справедливо видел в этих успехах новую зарю будущего счастья и

величия России. Для него церковь была святым началом русской жизни. Как при

этом случае, так не раз и после говорил он мне с восторгом о величии нашей

Православной церкви, которая, по его мнению, выражается особенно в ее

искренности. Он любил сравнивать ее с Римско-католическою и был очень

доволен, когда раз в разговоре о сем предмете я выразил ему характеристику этих

двух церквей в коротких словах, сказав, что церковь Римская есть суровая

госпожа для своих поклонников, тогда как церковь Православная есть нежная

мать чад своих. Любимым автором его в этом отношении был Стурдза. Всякий

философский взгляд на православие занимал его чрезвычайно. Так, уже в

последний год своей жизни он обратился ко мне с просьбою перевести для него

на немецкий язык одну рукопись, в которой неизвестный автор с силою самого

глубокого убеждения выставляет всю возвышенность и чистоту учения

Православной церкви. "Рукопись эта, – писал он ко мне от 29 ноября (11 декабря)

1851 года, – по своему содержанию достойна того, чтобы издать ее в свет; но

если в ней заключаются такие места, которые не согласны с учением нашей

церкви, то на такие места нужно сделать возражения, дабы вместе с истиною не

пустить в свет заблуждения". Рукопись эта была мною переведена, но смерть

Жуковского не дала исполниться его желанию видеть оную напечатанною.

Не менее ценил он и все то, что могло бы принести пользу и нашим

соотечественникам по части христианского назидания. В 1848 году занимался он

чтением книги Штира, под заглавием "Die Reden des Herrn Jesu" ("Речи Господа

Иисуса")2. Книга эта написана в самом строгом христианско-консервативном

тоне одним из так называемых в Германии верующих (пиетистов) богословов и

отличается глубоким прозрением в смысл слов Иисуса Христа; но, по общей

участи всех немецких книг, и это хотя более назидательное, нежели ученое,

творение преиспещрено словами еврейскими, греческими и латинскими, так что

для не знающего этих языков смысл этой книги делался решительно

недоступным. Я помог в этом отношении покойному, и вот в каких словах

благодарил он меня за это: "Благодарю вас душевно за труд, который вы на себя

взяли и который так совестливо исполнили. Ваши замечания на Штира тем более

заставляют меня желать, чтобы вы занялись пересадкою этого плодоносного

дерева на нашу русскую почву. Штир – чистый, глубокомысленный и

глубокоученый христианин, что в его словах не сходно с нашим исповеданием, на

то можно указать с надлежащим опровержением; но то, что в нем со всеми

исповеданиями согласно, то будет для нас сокровищем; и вы сделаете большое

дело, сделав это сокровище доступным нашим русским, православно-верующим".

На мои возражения против этого предложения В. А. отвечал мне следующее:

"Благодарю вас за ваше письмо, в котором вы с такою основательностию

выражаете свое мнение о книге Штира. Я с вами во всем совершенно согласен. Но

я и не полагал, чтобы Штира можно было перевести вполне на русский язык. Я

думал только, нельзя ли у него извлечь многое, могущее быть весьма

назидательным для православных читателей. Самое необходимое для сохранения

нашего чистого православия состоит в том, чтобы не вводить никаких

самотолкований в учение нашей церкви: авторитет ее должен быть без апелляции.

В этом отношении должна действовать одна вера, покоряющая разум. С другой

стороны, этот покорный разум должен вводить веру в практическое употребление

жизни; без этого введения веры в жизнь не будет живой веры. Вот чего бы я

желал для большего, действительнейшего распространения чистого православия,

дабы оно, проникнув все действия ежедневной жизни, было источником,

оживлением и хранением нравственности домашней и публичной. Мы видим, что

здесь, в Германии, от Дерзкого самотолкования произошло безверие3, но от

нетолкования происходит мертвая вера – почти то же, что безверие; и едва ли

мертвая вера не хуже самого безверия! Безверие есть бешеный, живой враг: он

дерется, но его можно одолеть и победить убеждением. Мертвая вера есть труп;

что можно сделать из трупа?"

Не раз эта же тема была предметом наших разговоров с покойным.

Жуковский был христианином не столько по убеждению (ибо, как он часто сам

говорил, богословию он не учился), сколько по сродному его сердцу чувству ко

всему духовно-изящному и божественно-высокому. Поздно, быть может, для него

развилось в нем чувство глубокого убеждения в нужде веровать и умом; но его

мягкой душе нетрудно было преклонить разум в послушание веры. Как часто

выражалась эта внутренняя борьба его с естественным человеком в нем самом в

непритворных, искренних вздохах о потерянных годах беспечной молодости! Он

всегда говорил, что жить душою он начал только с той поры, как вступил в

семейный круг. Его прошедшее, столь обильное полезною и высокою

деятельностию, пред взором возродившейся внутреннею жизнию души его было

слишком незначительно для того, чтобы на нем утвердить лестницу к пределам

чистого созерцания духовного, к которому ведет одно христианство. Но зато он

умел и смирять себя. Раз я застал его с катехизисом в руках. "Вот, – говорил он

мне, – к чему мы должны возвращаться почаще. Тут вам говорят, как дитяти:

слушайся того, верь вот этому! и надо слушаться!" "О, авторитет великое дело для

человека! – повторял он нередко. – Что такое церковь на земле? Власть, пред

которой мы должны склонять свою гордую голову. Мы должны быть пред нею

все как дети!" Напрасно иногда я старался наводить его на ту мысль, что для

бытия церкви на земле есть и другие высшие основания, кроме одного испытания

послушания людей. Он всегда останавливал меня словами: "Без послушания

нельзя жить на земле!"

Но так строг он был только для себя. Во всяком другом он уважал

убеждение. С его добрым сердцем несовместно было навязывать другому мнение,

которого тот не имел по внутреннему убеждению в противном. Это доказывалось

столькими опытами из его домашней жизни. Рассказывает же его человек,

служивший при нем до последней минуты4, что он после самого строгого

выговора за ту или другую неисправность подзывал его к себе и с ласкою друга

укорял его за то, что он не возражал ему ничем. "Ведь вот ты, братец, смолчал; а

глядишь, я и не совсем был прав. Зачем же ты не сказал мне ничего в ответ?" Но

еще более ценил он убеждение в других, когда дело касалось внутренних

верований человека. В последние дни его жизни готовилось ему самое радостное

событие5 в его семействе, которым он не успел насладиться, но радость близкого

исполнения оного он взял с собою во гроб. Событие это было следствием долгой

внутренней борьбы любимой им особы. Он страдал вместе этою борьбою, но его

уважение к самому характеру этой священной борьбы, место которой есть

святилище души, не позволяло ему положить на весы колебавшихся мнений

полновесную истину его собственных убеждений, которая одна решила бы участь

избрания. "В деле веры, – писал он мне по этому поводу 3/15 июля 1851 года, –

никто со стороны мешаться не должен: здесь все должно происходить без

посредника между Богом и душою!" Вот каково было убеждение его на этот счет,

и вот как много он умел смирять себя пред священными чувствами души! Но Бог,

возносящий смиренных и уничижающий гордых, увенчал и его смирение,

восполнив своею благодатью оскудение средств к произведению такого великого

события, каково обращение души к Богу в истине!

Быть может, нескромно будет рассказывать пред другими чувства,

глубоко сокрытые в сердце; но чем иногда не готова бывает пожертвовать душа

из благодарности и уважения к лицу, о котором так охотно говорится и слушается

все, что только выставляет в яснейшем свете его характер и тем больше

приближает к нам его образ, сделавшийся теперь уже достоянием потомства! Вот

слова его, незабвенные для меня, стоящие внимания и каждого, кто не имел

случая близко знать доброе сердце Жуковского. "Не могу не выразить вам, –

писал он мне после моей потери от 11/23 июня 1850 г., – того участия, которое

произвело во мне известие о несчастии, вас постигшем6. Так Богу угодно! в этом

слове и единственно возможное изъяснение наших земных бедствий, и

единственное в них утешение. Вы это знаете мыслию, делом и вашим

священническим назначением, с которым так согласна ваша душа и ваша

практическая жизнь. Прошу вас сказать мне о себе слово. Я не опасаюсь, чтобы

исполнение этой просьбы для вас было обременительно; напротив, думаю, что,

говоря о своем горе с людьми, которые понимают и разделяют его, отнимаешь у

него часть его тяжести. Помоги вам Податель креста нести Им поданный крест и

быть перед Ним в минуты его испытания таким, как Он того требует!" Я

повторяю: эти слова незабвенны для меня, но так же многозначительны и для

всякого другого, кто захотел бы вполне оценить мягкое сердце Жуковского,

полное христианского смирения перед Богом и искреннего участия в судьбе

ближнего!

Жуковского как поэта и писателя я знал менее и уверен, что ничего не мог

бы прибавить к оценке его с этой стороны, когда он так вполне оценен всеми

представителями нашего отечественного литературного мира. Только раз я имел

случай быть свидетелем его справедливой скорби насчет холодности большей

части нашей отечественной публики к высоким произведениям литературы. Это

было в 1850 году, перед моим отъездом на побывку в Россию. "Что вы думаете, –

говорил он мне, – мою "Одиссею" так и приняли с радостью в России? Вот

поезжайте и узнаете, что и сотый человек из читающих не брал ее в руки. Ее даже

порядочно не оценили и в журналах. Нашелся один только добрый человек,

который по крайней мере указал мои ошибки7, а то другой поскалил зубы, а иной

наговорил чепухи". Этот горький отзыв автора одного, можно сказать, из

творений своих, которое довершило его славу, невольно тронул меня, особенно

когда я собственным опытом убедился, приехав в Россию, что то была сущая

правда. И потому мне была больше нежели понятна самая шутка покойного, когда

он после, в ответ на мое известие, что один из знакомых мне немцев в Висбадене

для того только решился выучиться русскому языку, чтобы прочитать "Одиссею"

в переводе Жуковского с подлинником в руках, писал ко мне следующее: "Очень

рад, что моя поэтическая слава заглянула в Висбаден и что Винтер (имя этого

немца), хотя и холоден быть должен по своему имени, с таким жаром принял

участие в моей гиперборейской "Одиссее". Что это была не совсем шутка, я имел

случай убедиться в том из многих последующих отзывов его о судьбе его

"Одиссеи"". "Конечно, – говорил он мне раз, – "Одиссея" не пойдет со мною в

вечность; она останется на земле, как все земное; но впечатление ее, но те плоды,

которые она должна принести, со мною неразлучны будут и за гробом".

Если бы я должен был писать панегирик Жуковскому, то я не умолчал бы

здесь преимущественно о делах его милосердия, которых я сам был свидетелем, –

но не о тех делах милосердия, которыми часто отличаются люди достаточные,

уделяя бедному излишнее от себя; нет, дела милосердия Жуковского были не

делами только рук его, но преимущественно делами его души. Хорошо помогать

ближнему не жалея средств, которые мы имеем в руках! Но много ли найдется

таких людей, которые бы за другого протягивали сами руку, преклоняли бы свою

голову, может быть не привыкшую к поклонам, испытывали бы с охотою

неприятное чувство отказа и все это делали бы бескорыстно, из одного только

желания добра ближнему? В. А. Жуковский все это делал и, умирая, жалел еще о

том, что он не успел устроить судьбу человека, ему вовсе чужого. Вот истинная

любовь, какой требовал от нас Спаситель!

Оканчивая здесь мои воспоминания о Жуковском, которые я решился

сохранить для будущего, считаю нелишним сообщить, что у меня в руках

находятся подробности о самой важнейшей эпохе в его жизни – его первом

знакомстве и последовавшем затем вступлении в брак с девицею Рейтерн,

списанные мною со слов самой ныне вдовы Жуковского8. Но как эти

подробности не принадлежат современникам, то они сохранятся у меня для

потомства, которое, конечно, еще долго будет принимать живой интерес во всем,

что касалось жизни знаменитого русского поэта. Тому уже времени будут,

конечно, принадлежать и письма Жуковского к своей невесте, о которых говорила

мне его ныне вдовствующая супруга, что в них-то излилась вся поэтическая душа

Жуковского.

ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ ПРОТОИЕРЕЯ»

<...> Поступив в Висбаден молодым священником, я не имел еще случая

совершать многих треб церковных. Первые крестины, которые мне довелось

совершить, были в семействе В. А. Жуковского и князя А. А. Суворова, которые

оба проживали в это время во Франкфурте. Помню, как князь Суворов боялся за

свою маленькую дочку, чтобы молодой неопытный священник не утопил ее в

купели. <...> Когда вслед за тем были у Жуковского крестины его

новорожденного сына Павла1 и зашла речь об этом страхе присутствовавшего

при этом князя Суворова, Василий Андреевич рассказал очень характерный для

того времени анекдот.

– В одну поездку с наследником по России2 остановились мы в одной

деревне. У священника этого села как раз были крестины, и он просил чрез меня

его высочество быть восприемником его новорожденного. Наследник согласился

и поручил мне быть его представителем при крестинах. Конечно, был приглашен

для этого соседний священник. Наш батюшка, как хозяин, хлопотал вокруг своего

новорожденного и не заметил, как начался обряд крещения. Но вдруг,

опомнившись, он опрометью бросился из комнаты и скрылся. После крестин я

спрашиваю его: "Скажите, батюшка, отчего это отец не может присутствовать при

крещении своего ребенка?" И что ж, вы думаете, он мне ответил? "Совестно, ваше

превосходительство!" – И Жуковский залился при этом своим добрым смехом,

прибавив: – Точно он напакостил тут!

При этом и Суворов, и Жуковский оба обратились ко мне за изъяснением

этого непонятного обычая. Я отвечал, что другого основания для этого нельзя

придумать, как то, чтобы при крещении дать более значения восприемникам,

которые делаются, по выражению нашего народа, крестным отцом и крестною

матерью новокрещенного.

Мне не раз приходилось беседовать с В. А. Жуковским о подобных

предметах. Консервативный в своих верованиях, он любил осмыслить каждое

действие, каждый обычай церковный. Для него авторитет церкви был свят, и он

старался держаться его даже в таких вещах и предметах, которые сами по себе

допускали свободное рассуждение. Помню, как-то раз мы разговорились с ним о

загробной жизни и дошли до мысли о возможности распределения людей по

воскресении по различным планетам, как вдруг он сам остановил себя словами:

"Но об этом не следует рассуждать, когда церковь ничего нам не сказала о том".

Мои воспоминания о Жуковском были напечатаны в "Русском архиве"3, и

потому я не повторяю их здесь. Припомню только одно обстоятельство,

назидательное для меня самого. Как первые крестины были для меня в доме

Жуковского, так и первая исповедь, которую мне пришлось совершать, была

также над ним. Я не забуду, как меня, молодого и неопытного духовника,

подавлял собою авторитет этого тогда уже маститого поэта, которого мы изучали

в школах как одного из важнейших корифеев нашей отечественной литературы.

Выслушав его глубокую, можно сказать высокохристианскую, исповедь, я не мог

ему ничего другого сказать, как сознаться в своей молодости и пастырской

неопытности перед ним. В ответ на это он поцеловал мне руку, сказав: "Лучше

этого урока смирения вы и не могли мне преподать". <...>

В числе знаменитых русских того времени мне случилось встретиться с

графом Блудовым. <...> Блудова я встретил в семействе Жуковского во

Франкфурте. Помню, как он стыдил его за то, что дети его тогда не говорили по-

русски. "Вот посмотрите, – говорил он, обращаясь ко мне, – наш русский бард,

наш Гомер, который читает свою "Одиссею" среди семьи своей, и семья его не

понимает; сам он подслушал Гомера, не понимая ни слова по-гречески. Но тут его

не поймут ни жена, ни дети, как бы звучно он ни читал им эту эпопею".

Бедный Жуковский в ответ на это показывал ему и мне придуманные им

самим таблицы, по которым он собирался учить детей своих по-русски.

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ЖИЗНИ ЖУКОВСКОГО

Конечно, печальная весть о кончине нашего маститого поэта Жуковского

достигла и до вас. Бог судил мне быть свидетелем его предпоследних минут: они

были так христиански назидательны и так поэтически высоки, что я считаю своим

священным долгом поделиться моими собственными впечатлениями, которые я

собрал у смертного одра нашего поэта-христианина, во-первых, с вами, а через

вас1 – и со многими другими, которые уважали в Василии Андреевиче его талант,

его душу, его многополезную жизнь.

Еще в начале Великого поста я получил приглашение от В. А. Жуковского

приехать к нему на шестой неделе2 для приобщения его с детьми Св. Тайн, так

как болезнь его глаза не позволяла ему самому выехать из Бадена. Но в то время,

как я собирался уже отправиться к нему, получаю от него письмо, в котором он

писал ко мне: "Обстоятельства, которых я не ожидал и которых мне переменить

нельзя, принуждают меня обратиться к вам и просить вас переменить наше

распоряжение насчет приезда вашего к нам в Баден. Не можете ли вы приехать в

понедельник на Фоминой неделе и пробыть до четверга, в который день я мог бы

причаститься Св. Тайн вместе с моими детьми?" Добрый старец, пиша эти строки,

не знал того, что это распоряжение было свыше, от премудрой воли Божией,

предназначавшей ему вкусить эту последнюю радость земной веры христианина

за два дня пред переходом его в вечную жизнь, где он должен был "истее

причаститися в невечернем дни Царствия Христова".

7/19 апреля, в понедельник Фоминой недели3, я прибыл в Баден-Баден и

нашел Василия Андреевича в постеле очень больным. Домашние его все были

погружены в печаль; какое-то мрачное предчувствие лежало безотчетно на

сердцах всех. Супруга его наперед предварила меня, что он раздумывает теперь

принять Св. Тайны, надеясь в Петровский пост4 исполнить это святое дело со

всем благоговением и рассчитывая особенно на радость, ожидавшую его тогда в

семейном кругу5. В этот день, так как уже было довольно поздно, я не мог его

видеть.

На другой день, в 11 часу утра, я вошел к нему в спальню. Его первые

слова были: "Ну, теперь нечего делать, надо отложить. Вы видите, в каком я

положении... совсем разбитый... в голове не клеится ни одна мысль... как же таким

явиться перед Ним?" Произнося эти слова, он постоянно хватал себя за голову,

как будто действительно его мысли не клеились в ней. Выслушав его, я отвечал:

"Но что бы вы сказали теперь, если бы сам Господь захотел прийти к вам? Разве

отвечали бы Ему, что вас нет дома?" Вместо ответа он заплакал. "В святом

таинстве, – продолжал я, – надо различать две стороны: раз человек приходит к

И. Христу, ища покаянного душою примирения с ним; в другой раз Он Сам

приходит к человеку и требует только отворить Ему двери сердца". – "Так

приведите мне Его, этого святого Гостя", – проговорил он сквозь слезы. Подошла

его супруга. Он взял ее за руку и значительно, с расстановкою говорил ей: "Вот он

(указывая на меня), как полномоченный от Бога, хочет привести ко мне Господа,

ко мне, недостойному. Как я буду счастлив иметь Его в себе!" Я обещал на другой

день приготовить его детей исповедью и причастить их вместе с ним у его

кровати. Здесь он начал мне говорить, как он учил детей своих по изобретенным

им таблицам. Потребовал самые таблицы; но руки его были слабы, напряжение

мысли затрудняло его. Я успел уговорить его оставить это до будущего времени.

"Да, – говорил он, – вы должны будете приехать ко мне. Мне очень нужно видеть

вас у себя недели две-три". В это время вошла снова его супруга и стала его

упрашивать, чтобы он успокоился и не говорил так много. Но он с приметною

досадою отвечал: "Ах, мой друг, что ты так заботишься об этом (указывая на тело

свое) бренном трупе? Душа наша важнее всего". Однако я поспешил его оставить

и, осведомившись вечером, узнал, что он был потом в бреду и забытьи.

9/21 апреля, в среду, после исповеди детей, я являюсь к нему, чтобы

приготовить его к принятию Св. Тайн. Он встретил меня словами: "Вчера меня

мучила мысль: как чудовище, не хочет отойти от моей кровати; точно дубиной

разбивает душу. Это – дьявольское искушение, idée fixe {навязчивая идея (фр.).},

которая нас сводит с ума, – мысль: что будет с детьми моими, с женою моею

после меня!" Я напомнил ему веру в Промысел Божий, милость к нему государя,

его заслуги престолу и отечеству. "Да, – отвечал он, – это убеждение есть".

Слезы докончили его исповедь. "Жизнь, все жизнь, – продолжал он как бы про

себя, – исполненная пустоты". Наконец я ввел к нему детей его. Он вместе с ними

прочитал Молитву Господню и исповедание перед причащением. Причастились

дети, принял и он причащение. Тотчас же в нем заметна стала перемена. Он

умилился, подозвал детей и сквозь слезы стал говорить им: "Дети мои, дети! Вот

Бог был с нами! Он Сам пришел к нам! Он в нас теперь! радуйтесь, мои милые!"

Он очень был встревожен умилением; я поспешил его оставить; затем он уснул

спокойно.

10/22 апреля, в четверг, поутру, я вошел к нему, и на вопрос мой о его

здоровье он отвечал: "Вчера и сегодня мне легко на душе. Это блаженство

принять в себе Бога, сделаться членом Бого-семейства... Мысль радостная,

блаженная! Но не станем ею восхищаться. Это не игрушка! Она должна

оставаться, как сокровище, в нас". Потом он просил меня приехать в июне или

даже в мае. Я обещался приехать как можно скорее. Спустя несколько часов я еще

раз зашел к нему. "Вы на пути, – сказал он мне, – какое счастье идти куда

захочешь, ехать куда надо. Не умеешь ценить этого счастия, когда оно есть;

понимаешь его только тогда, когда нет его. Мне бы хотелось (продолжал он),

чтобы вы знали, что после меня останется. Я написал поэму; она еще не кончена;

я писал ее, слепой, нынешнюю зиму. Это "Странствующий жид", в христианском

смысле. В ней заключены последние мысли моей жизни. Это моя лебединая

песнь. Я бы хотел, чтобы она вошла в свет после меня. Пусть она пойдет в казну

детей моих. Я начинал было переводить ее, диктуя сам, по-немецки. Но Кернер6

берется перевести ее по-немецки в стихах. Пусть ее переделывает по-своему,

пусть прибавляет, – но мысль мою он поймет. Я бы желал, чтобы вы знали и мою

методу учения по таблицам. Я испробовал ее над детьми моими. Воображение их

так сильно было приковано к событию, что они плакали, когда я рассказывал им

последнюю вечерю Господа, его Гефсиманскую молитву. Но вы приедьте ко мне,

и тогда я покажу вам эту методу в подробности".

Перед самым отъездом моим он еще раз прислал за мною. Я вошел. Он в

одной руке держал лист бумаги, в другой – карандаш. "Я хочу писать к государю,

– говорил он, обратясь ко мне. – Василий (позвал он человека), мы с тобою будем

работать ночью. Теперь еще рано. Который час?" – "Три часа", – отвечали ему.

"Как идет время!" Потом, обратившись ко мне, он начал говорить: "Я смерти не

боюсь. Я готов схоронить жену, детей. Я знаю, что я их отдал Богу. Но думать,

что ты сам уходишь, а их оставляешь чувствовать одиночество, – вот что

больно!" Потом, помолчав, продолжал: "Но зачем я задерживаю вас такими

скучными мыслями! Мне надо устроить дела мои. У меня все разбросано, в

беспорядке. Верно, оставить все жене, привести в порядок. Мне уже нельзя; вы

видите, в каком я положении!" При прощанье он пожал мне руку и сказал:

"Прощайте!.. Бог знает, увидимся ли еще". Я было возразил против этого

надеждою, но он отвечал: "Ах! Как часто и я отходил так от одра друзей моих и

уже больше их не видал!.. Бог с вами! Благодарю вас за эти три дня, в которые вы

мне принесли столько радости". Я вышел.

12/24 апреля я был в Карлсруэ у И. П. Озерова. По причащении детей его,

я готовился уже отправиться обратно в Стутгардт, как приходит известие, что В.

А. Жуковский скончался в ночь с пятницы на субботу в 1 ч. и 37 минут

пополуночи. Вслед за тем получил и я письмо от человека, находившегося

неотлучно при покойнике до самой последней минуты. Он извещал меня, что еще

в пятницу вечером никто не мог думать, что наш почтенный старец так скоро

кончит жизнь свою. В час пополудни мы отправились вместе с г. Озеровым в

Баден; с нами вместе прибыл из Франкфурта старик Рейтерн, безрукий воин

русской службы, которому не суждено было принять последний вздох своего

друга и зятя. Вошед в комнату, где лежал представльшийся еще в кровати,

обставленный кругом цветами и обвитый большою гирляндою из неувядаемой

зелени, я думал видеть более усталого певца, тихим сном покоившегося на

лаврах, нежели обыкновенного мертвеца. Кротость и спокойствие, сиявшие на

лице его, ясно свидетельствовали о той тихой кончине, какую ему послал Бог. Из

рассказов того же человека я узнал, что он с пятницы на субботу к вечеру был

больше в забытьи; однако узнал и жену, и детей своих; к ночи же уснул и спал

самым покойным сном, пока в половине второго часа пополуночи два последние

вздоха, отличавшиеся от обыкновенного дыхания спящего человека только тем,

что они следовали реже один за другим, не окончили его телесного

существования на земле... Мы начали литию. Продолжение пасхального

попразднества как нельзя лучше шло к настоящему случаю; и когда я, стоя лицом

к лицу умершего, возгласил: "Христос воскресе из мертвых, смертию смерть

поправ и сущим во гробех живот даровав"7, – то мне казалось, что он сам еще

внимает сему торжественному гимну сквозь охладевшие черты еще жившего


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю