355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » В.А. Жуковский в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 6)
В.А. Жуковский в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:32

Текст книги " В.А. Жуковский в воспоминаниях современников "


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 55 страниц)

прошедшее как будто ожило и пристало к сердцу с новой силой. Она с нами на

все то время, пока здесь еще пробудем, не видя глазами ее; но знаю, что она с

нами и более наша – наша спокойная, радостная, товарищ души, прекрасный,

удаленный от всякого страдания! Дуняша, друг, дайте мне руку во имя Маши,

которая для нас существует. Не будем говорить: ее нет! C'est un blasphème {Это

богохульство (фр.).}. Слезы льются, когда мы вместе и не видим ее между нами;

но эти слезы по себе. Прошу вас ее именем помнить о нас. Это должность, это

завещание. Вы были ее лучший друг; пусть ее смерть будет для нас – таинством:

где два будут во имя Мое, с ними буду и Я. Вот все! Исполним это! Подумайте,

что это говорю вам я, и дайте мне руку с прежнею любовью. Я теперь с ними. Эти

дни кажутся веком, 10-го числа я с ними простился, без всякого предчувствия, с

какою-то непонятною беспечностью. Я привез к ним Сашу и пробыл с ними две

недели, неделю лишнюю против данного мне срока: должно было уехать. Но

Боже мой! Я мог бы остаться еще десять дней: эти дни были последние здешние

дни для Маши! Боюсь остановиться на этой мысли. Бывают предчувствия для

того, чтобы мучить душу: для чего же здесь не было никакого милосердного

предчувствия! Было поздно, когда я выехал из Дерпта, долго ждал лошадей, всех

клонил сон. Я сказал им, чтобы разошлись, что я засну сам. Маша пошла наверх с

мужем. Сашу я проводил до ее дома; услышал еще голос ее, когда готов был

опять войти в дверь, услышал в темноте: "Прости". Возвращаясь, проводил Машу

до ее горницы; она взяла с меня слово разбудить их в минуту отъезда. И я заснул.

Через полчаса все готово к отъезду, встаю, подхожу к ее лестнице, думаю – идти

ли, хотел даже не идти, но пошел. Она спала, но мой приход ее разбудил; хотела

встать, но я ее удержал. Мы простились; она просила, чтоб я ее перекрестил, и

спрятала лицо в подушку, и это было последнее в этом свете!.."

Долго, долго не мог Жуковский забыть образ Маши. Вновь и вновь она

являлась перед ним. Это чувство вылито в стихотворении, которое мы считаем

едва ли не лучшим из его субъективно-лирических произведений...

Ты предо мною

Стояла тихо,

Твой взор унылый

Был полон чувства,

Он мне напомнил

О милом прошлом;

Он был последний

На здешнем свете.

Ты удалилась,

Как тихий ангел;

Твоя могила,

Как рай, спокойна,

Там все земные

Воспоминанья,

Там все святые

О небе мысли.

Звезды небес!

Тихая ночь!..44

Летние месяцы Жуковский обыкновенно проводил вместе с двором либо в

Павловске, либо в Царском Селе, а зиму – в столице. Всякий раз, когда только он

мог отлучиться от своих занятий при дворе, он спешил уехать на могилу Марии

Андреевны, к своему "алтарю", в котором воздвигнул чугунный крест с

бронзовым распятием. На бронзовой же доске вылиты были любимые

покойницею слова Евангелия: "Да не смущается сердце ваше" – и проч. (Иоанн,

гл. 14, ст. 1) и "Приидите ко Мне, вси труждающиися" – и проч. (Матв., гл. 11, ст.

28). Всякий раз, когда он приезжал из Петербурга в Дерпт, он прежде всего

отправлялся поклониться этой могиле, которая находится на русском кладбище,

вправо от почтовой дороги; возвращаясь из Дерпта в Петербург, он

останавливался тут на прощание с могилою. Во все время пребывания своего в

Дерпте он каждый день, один или в сопровождении родных и детей, посещал это

для него святое место; даже зимою. Из всех картин, представляющих эту могилу,

– он же много и сам их нарисовал и заказывал писать – преимущественно любил

он одну, представляющую могильный холм в зимней обстановке: на свежем снегу

видны следы; мужская фигура в плаще сидит у памятника. Сколько раз, в течение

семнадцати лет, пока не оставил он Россию, побывал он на этом кладбище! И в

последние годы жизни, когда он жил за границею, сердце влекло его сюда более,

чем когда-либо. Здесь он надеялся устроить и свое последнее земное жилище, но

его надежда не сбылась! В особенности грустен был для него один приезд (летом

1824 года), когда он провожал до Дерпта несчастного друга своего Батюшкова

для излечения от душевной болезни. "Я еще раз был в Дерпте, – пишет он к

Авдотье Петровне, – эта дорога обратилась для меня в дорогу печали. Зачем я

ездил? Возить сумасшедшего Батюшкова, чтоб отдать его в Дерпте на руки

докторские. Но в Дерпте это не удалось, и я отправил его оттуда в Дрезден, в

зонненштейнскую больницу. Уже получил оттуда письмо. Он, слава Богу, на

месте! Но будет ли спасен его рассудок? Это уже дело Провидения. В ту минуту,

когда он отправился в один конец, а я в другой, то есть назад в Петербург, я

остановился на могиле Маши: чувство, с каким я взглянул на ее тихий, цветущий

гроб, тогда было утешительным, усмиряющим чувством. Над ее могилою

небесная тишина! Мы провели с Мойером усладительный час на этом райском

месте. Когда-то повидаться на нем с вами? Посылаю вам его рисунок; все, что мы

посадили, цветы и деревья, принялось, цветет и благоухает".

Кроме собственного своего горя, Жуковский начал в это время встречать

и другие огорчения. Уже с 1819 года стала заметна перемена в направлении

действий правительства. Интриги Шишкова против Дашкова, Голенищева-

Кутузова против Карамзина стали отражаться и на арзамасских друзьях.

Император Александр I стал недоверчивым и подозрительным. Граф Аракчеев

сумел сделаться главным двигателем государственного управления и устранять от

близости к особе государя даже таких лиц, которые пользовались прежде полным

его расположением и доверием. Так, даже князь А. Н. Голицын, министр

духовных дел и народного просвещения, любимец императора Александра,

пиетист и мистик, но человек благородных, честных правил, в 1824 году был

удален со своего поста. Под его начальством служил один из друзей Жуковского,

А. И. Тургенев, и пользовался большою доверенностию князя; он тоже должен

был оставить службу. Другой приятель Жуковского, Д. Н. Блудов, ввиду

совершавшихся событий, тоже решился выйти в отставку и хотел переехать на

житье в Дерпт, чтобы там спокойно заниматься воспитанием детей своих и

литературными работами. Вообще, весь кружок арзамасцев приходил в

расстройство. Арзамасцы, и в том числе Жуковский, вполне разделяли убеждения

Карамзина, что в самодержавии хранится для России самый надежный залог

могущества и что все противное тому может иметь вредные и даже гибельные для

нее последствия. Но при всем том они ясно видели ошибки правительственных

лиц и с горьким чувством встречали особенно цензурные стеснения. <...>

По вступлении на престол императора Николая Павловича, Жуковский

был избран в наставники великого князя наследника и предполагал ехать вместе

со двором на коронацию в Москву.

Между тем личные неприятные обстоятельства, а равно и сидячая жизнь

мало-помалу так расстроили здоровье Жуковского, что жалко было смотреть на

желтоватое, вздутое лицо его, на слабость и одышку, препятствовавшие ему

взбираться на высокую лестницу новой его квартиры в Зимнем дворце. У

Жуковского обнаружились большие завалы в печени и водянистые опухоли ног;

явилась необходимость лечиться водами за границей. Ему назначено было

употребление эмсских вод и покойная жизнь в Германии, с тем чтобы в 1827 году

повторить еще раз курс лечения в Эмсе. Он надеялся отдохнуть нравственно и

физически. Но жаль было ему отказаться от радостного свидания с родными в

Москве и вместе расставаться на целый год с любимым своим питомцем. "Но не

поехать за границу нельзя, – писал он, – чувствую, что могу навсегда потерять

здоровье; теперь оно только пошатнулось. Если пренебречь и не взять нужных

мер, то жизнь сделается хуже смерти. Прошу вас полюбоваться на моего

ученика... Дай Бог ему долгой жизни и счастия! Это желание имеет великий

смысл!"

В начале мая 1826 г. Жуковский пустился в дорогу. В Берлине он получил

горестное известие о кончине Карамзина45, к которому питал почти сыновнее

уважение. В Эмсе и я провел вместе с Василием Андреевичем шесть недель. Воды

принесли ему большую пользу. Там находился и Рейтерн, с которым он коротко

сошелся, будучи еще в Дерпте46. В 1813 году, в сражении под Лейпцигом,

Рейтерну оторвало ядром правую руку; тогда он стал рисовать левою рукой, и так

удачно, что охотно посвящал все свое время живописи. <...>

Жилище Жуковского не только представляло мастерскую просвещенного

художника, но и было убрано с изящною простотой. Большие кресла, диванчики,

письменные столы, библиотека – все было установлено так, что тут он мог

писать, там читать, а там беседовать с друзьями. На большом письменном столе, у

которого он писал стоя, возвышались бюсты царской фамилии, в углах комнаты

стояли гипсовые слепки с античных голов, на стенах висели картины и портреты,

которые напоминали ему его любимое прошедшее и отсутствующих друзей.

Всякая вещь имела свое назначение, даже для будущего времени, которое он

надеялся провести на родине, в кругу родных. В комнатах господствовал такой

порядок, что их можно было принять за жилище какого-нибудь педанта, если бы

любезный юмор самого хозяина не противоречил такому впечатлению.

Жуковский, конечно, вступал уже в возраст старых холостяков; но сердце его,

исполненное жаром любви и дружбы, было чуждо черствости, столь часто

делающей жизнь несносною как для самих холостяков, так и для окружающих.

Тихая меланхолия, наполнявшая душу Жуковского со смерти Марии Андреевны,

только изредка выказывалась наружу в беседах с некоторыми друзьями, в

обществе же он казался веселым и внимательным. Сидя в турецком халате на

диване, с поджатыми под себя ногами, покуривая табак из длинного чубука с

янтарным мундштуком, он походил на турецкого пашу, к чему много

способствовало сложение его головы и несколько желтоватое лицо его. Широкий,

короткий череп с высоким лбом, прямой профиль, квадратный оклад лица, не

очень большие глаза, тучное телосложение, наклонность к неге, басовый голос –

вот признаки, обнаруживавшие турецкую кровь в организме Жуковского.

Между тем судьба не переставала омрачать горизонт нашего друга

густыми облаками, которые наконец собрались в страшную громовую тучу,

разразившуюся над его сердцем. Племянница его Александра Андреевна

Воейкова, опять переселившаяся из Дерпта в Петербург, начала сильнее прежнего

страдать кровохарканием, так что врачи присоветовали ей отправиться в Южную

Францию, в Гиер. Это было осенью 1827 года. Жуковский, снабдил ее всеми

средствами переехать туда с детьми и прислугою. Но ни климат, ни врачи не

помогли болезни, развившейся уже до высокой степени, а отдаление от друзей и

родных еще более развило чахотку как бы осиротевшей на чужбине больной.

Узнав в Монпелье о горестном положении Александры Андреевны, я поехал в

апреле 1828 года в Гиер и вывез больную из скучной стороны на лето в Женеву;

здесь она очень поправилась силами и оживилась духом в обществе образованных

и любезных людей, каковы Бонштеттен, Эйнар и другие. Оставив сына

Александры Андреевны, Андрея, в женевском пансионе, мы на зиму поехали в

Пизу, где встретилось несколько русских семейств. Но к весне 1829 года у

больной возобновились кровохаркания, и в феврале бедная страдалица

скончалась. Мне было суждено быть на ее похоронах единственным

представителем близких к ней людей и поставить на ее гробе, на старом

греческом кладбище в Ливорно, такой же крест, какой шесть лет тому назад

Жуковский поставил на могиле Марии Андреевны47. <...>

Несмотря на оказанное друзьями и даже царским семейством участие в

горести Жуковского, с этой поры чувство осиротелости вкралось в сердце его.

Тщетно старались развлекать его в семействах Виельгорских, Блудовых,

Карамзиных, Дашковых, Вяземских; нежная скорбь о потере постоянно

подтачивала душу, и телесные силы его видимо ослабели – не только от

подавленного сердечного страдания, но и оттого, что он усиленными работами

старался преодолеть свою внутреннюю боль. <...>

Благоприятное влияние имело на душу Жуковского появление в это время

новых поэтических талантов, и между ними он давно уже отличал Пушкина.

Пушкин в это время (в 1831 году) прибыл из Москвы в Царское Село и решился

провести там осенние месяцы. И Жуковский по причине холеры остался здесь с

двором долее обыкновенного. <...>

Жуковскому стало веселее в обществе Пушкина; врожденный в нем юмор

снова стал проявляться, и тогда написал он три шуточные пьесы: "Спящая

царевна", "Война мышей и лягушек" и "Сказка о царе Берендее", напоминающие

несколько счастливые времена арзамасских литературных шалостей. В последних

двух мы узнаем некоторые намеки на известные литературные личности, которые

в ту пору вели перестрелку в разных журналах. Рукопись этих произведений, как

и в старое время, была отдана на суждение А. П. Елагиной, и при этом Жуковский

писал ей: "Перекрестить Кота-Мурлыку из Фаддея в Федота, ибо могут подумать,

что я имел намерение изобразить в нем Фаддея Булгарина"48. <...>

По желанию императрицы Александры Федоровны Жуковский

предпринял переложение в русских стихах повести Ламот-Фуке "Ундина"49,

писанной в подлиннике прозою. Уже в 1817 году он начал было обрабатывать эту

самую повесть для своего альманаха50, но, дав ей только форму сказки в прозе, не

докончил ее. "Ундина" есть одно из лучших произведений Фуке и одно из самых

характеристических созданий немецкого романтизма. Еще при первом посещении

Берлина Жуковский отыскал и полюбил Фуке51. <...>

Тому, кто коротко знаком с характером и жизнью Жуковского, многие

места поэмы кажутся как бы прямо списанными с обстоятельств собственной

жизни поэта; таково, например, начало V главы:

Может быть, добрый читатель, тебе случалося в жизни,

Долго скитавшись туда и сюда, попадать на такое

Место, где было тебе хорошо, где живущая в каждом

Сердце любовь к домашнему быту, к семейному миру

С новою силой в тебе пробуждалась –

и т.д.

Говоря так, Жуковский прибавляет к описанию старого рыбака и молодой

Ундины такие черты, которых нет у Фуке. Они явно взяты из кружка родственных

ему лиц; таково, например, описание и самой Ундины:

...Но мирной сей жизни была душою Ундина.

В этом жилище, куда суеты не входили, каким-то

Райским виденьем сияла она: чистота херувима,

Резвость младенца, застенчивость девы, причудливость никсы,

Свежесть цветка, порхливость сильфиды, изменчивость струйки...

Словом, Ундина была несравненным, мучительно-милым,

Чудным созданьем; и прелесть ее проницала, томила

Душу Гульбранда, как прелесть весны, как волшебство

Звуков, когда мы так полны болезненно-сладкою думой. <...> –

и т.д.

1837 год начался для Жуковского и для целой России под несчастным

созвездием: 29-го января (в день рождения Жуковского) скончался Пушкин от

смертельной раны, полученной на дуэли. Жуковский без соревнования уважал в

нем поэта, одаренного гением выше его собственного, любил и оплакивал его, как

своего сына. Последние минуты страдальца описаны им с трогательною

подробностью в письме отцу великого поэта, Сергею Львовичу Пушкину. На

Жуковского была возложена обязанность пересмотреть оставшиеся по смерти

Пушкина рукописи и приготовить полное издание его сочинений. <...>

Следующий год и начало 1839 года он находился в свите его высочества,

предпринимавшего путешествие по Европе. Некоторые отрывки из писем и

описания этого путешествия были напечатаны по смерти Жуковского. В Риме

наш друг нашел Гоголя и вместе с ним проводил целые дни, посещая хранилища

изящных сокровищ Вечного города или рисуя виды прелестных окрестностей

его52.

Драматическая поэма Фр. Гальма (бар. Мюнх-Беллингаузен) "Камоэнс",

только что вышедшая тогда в свет и, может быть, виденная им на Бургтеатре в

Вене53, сделала на него глубокое впечатление, так что поэт тотчас же начал

перевод ее на русский язык. Мысли, высказанные в драме Камоэнсом, и

некоторые обстоятельства жизни этого знаменитого поэта побудили Жуковского

вести работу поспешно, как знамение собственного mémento mori {Помни о

смерти (лат.).}. Действительно, он чувствовал себя не совсем здоровым и был в

очень мрачном расположении духа. Портрет, снятый с него в то время в Венеции

и присланный мне в подарок, представляет его сидящим в скорбном раздумье у

письменного стола54. Он подписал под этим портретом последние слова

умирающего Камоэнса:

Поэзия есть Бог в святых мечтах земли!

Даже в переводе видно, как много изменилось настроение его духа.

Начало драмы по большей части прямой перевод с немецкого; но под конец

Жуковский прибавил к подлиннику так много своего, что явно намекал на самого

себя. В рассказах Камоэнса он выпустил обстоятельства, которые не

соответствовали событиям его собственной жизни: так, вместо слов Камоэнса,

описывающего счастие первой любви к знатной особе при португальском дворе,

Жуковский заставляет его говорить так:

О, святая

Пора любви! Твое воспоминанье

И здесь, в моей темнице, на краю

Могилы, как дыхание весны,

Мне освежило душу! Как тогда

Все было в мире отголоском звучным

Моей любви! Каким сияньем райским

Блистала предо мной вся жизнь с своим

Страданием, блаженством, с настоящим,

Прошедшим, будущим! О Боже, Боже! <...>

Соображая все обстоятельства последнего периода жизни Жуковского с

этой исповедью Васко Квеведы, мы замечаем, что в то время, когда писан

"Камоэнс", у нашего поэта начала ясно проявляться та религиозная

мечтательность, которая под старость заменила романтизм его молодости. Поэзия

всегда казалась ему даром небесным; но теперь она стала для него прямо "земною

сестрой небесной религии". Поэтому Жуковский совершенно переменил

последнюю минуту кончины Камоэнса, по Гальму. Вместо гения Португалии над

головой умирающего является в образе молодой девы, увенчанной лаврами и с

сияющим крестом на груди, сама Религия. <...>

Из всех знакомств, сделанных Жуковским в Италии, самое приятное

впечатление произвело на него свидание с Манцони в Милане. "Un comme il faut

plein d'attrait, – пишет он к И. И. Козлову, – une finesse, réunie à une cordialité

simple, une noblesse sans parade, réunie à une modestie charmante, qui n'est pas le

résultat d'un principe, mais le signalement d'une âme élevée et pure {Человек

порядочный и привлекательный, – тонкость, соединенная с простою

откровенностью, благородство ненапыщенное, вместе с приятною скромностью,

которая не есть результат принципа, а выражение возвышенной и чистой души

(фр.).}. Таков казался мне Манцони"55. В Турине он познакомился с Сильвио

Пеллико. "C'est l'homme de son livre {Это – человек своей книги (фр.).}. Лучшая

похвала, какую только можно сделать ему"56.

По возвращении в Россию два радостные события ожидали Жуковского:

бородинская годовщина и свидание с родными в Муратове. <...>

Нечаянные события всегда делали на душу Жуковского глубокое

впечатление, и если он, повинуясь такому волнению, наскоро набрасывал свои

мысли на бумагу, то стихи его выходили особенно удачными. Так и новая

"Бородинская годовщина" поражает свежестью картин и верностью передачи

общего настроения. Пусть французские историки приписывают себе победу на

Бородинском поле, но в словах русского певца, как на мраморном памятнике,

изображена истина. <...>

Другая радость, которая ожидала нашего друга в это самое время, была

встреча с дорогими родными в Москву, о которой он извещает Екатерину

Ивановну Мойер письмом из-под Бородина: "Катя, душа моя, и прочие души мои,

теперь живущие в Москве, я к вам буду вслед за этим письмом, и для этого мне

писать к вам более нечего. Ждите меня. После Бородинского праздника все

отправимся вместе восвояси по старому тракту. Мойер, мой добрый Мойер

отправляется один в Дерпт и будет в Москве скоро после моего приезда. Загуляем

вместе! Чистое раздолье!" <...>

Грустное чувство овладевает нами, когда мы перечитываем письма,

писанные нашим другом на родину в течение двенадцати последних лет его

жизни – с берегов Рейна и Майна. Мы не должны вдаваться в обман, читая

некоторые из этих писем. Жуковский, видимо, старался оправдывать любимое

свое изречение: "Все в жизни к прекрасному средство!" Но мы и в то время не

сходились с ним во взгляде на заграничную жизнь его. Счастие, к которому

тщетно он стремился в самую цветущую пору зрелых лет, – мирная, задушевная

жизнь на родине, в кругу родных и детей, – это, казалось, должно было

неожиданно осуществиться для него на чужбине на 58-м году жизни, как награда

за все лишения и труды. Приехав летом 1840 года из Дармштадта в Дюссельдорф

для свидания с Рейтерном, Жуковский, в минуту поэтического воодушевления,

забыл прежние свои мечты, забыл свое прошедшее и обручился с прекрасною

восемнадцатилетнею дочерью своего друга. Таким образом, он составил себе свой

собственный семейный круг из лиц, которым мягкая, восприимчивая душа

Жуковского предалась очень скоро. Но так же скоро почувствовал поэт и разлад с

самим собою. Новая жизнь не вязалась с тем, что выработалось в нем, с чем он

сжился, – она отрывала его от прежних образов, связей и мечтаний. Сколько ни

старался он уверить себя и друзей своих, что именно теперь счастлив и в

семейных заботах умиротворил свой дух, узнал, что такое истинное счастие на

земле, – сквозь подобные уверения всегда слышалось, что счастие, им

достигнутое, не есть вполне то, к которому он стремился в своей молодости, и

невольно вспоминал я слова из его же элегии:

Я счастья ждал – мечтам конец,

Погибло все, умолкла лира:

Скорей, скорей в обитель мира,

Бедный певец!57

Но не будем опережать рассказа.

Воспитание государя наследника и великих княжон было окончено; но

Жуковскому пришлось еще сопровождать государя наследника в Дармштадт, по

случаю обручения его с высокою невестою, принцессою Дармштадтскою. Наш

друг думал после кратковременного пребывания за границею возвратиться в

Россию с тем, чтоб остаток дней своих провести в Муратове с сестрою

Екатериной Афанасьевною Протасовой и с ее внуками. Намерение поселиться

около Дерпта, в купленном им имении, с тем, чтобы жить там с нею и с

семейством Мойера, не могло осуществиться: Мойер, оставив должность

профессора, отправился со своею свекровью в имение своих детей, Бунино. Дерпт

потерял для нашего друга свое прежнее значение, и только могила Марии

Андреевны оставалась там памятником прошедших дней, радостных и горестных.

Владеть далее упомянутым имением не доставляло ему уже никакого

удовольствия и вело за собою только издержки. Он намерен был продать его.

Но вот он обручился с дочерью Рейтерна, родственники которого жили в

Лифляндии, и снова стал подумывать о своем переселении на мызу Мейерсгоф.

Он поручил управление этим имением дяде своей невесты, заказал одному

архитектору план для перестроек и увеличения и без того уже огромного

мейерегофского дома, но вышло иначе! Краткое пребывание Жуковского в

семейном кругу его невесты в Дюссельдорфе побудило его еще раз изменить свои

намерения: он отказался от мысли поселиться в Дерпте и решился провести

несколько времени за границей, а потом водвориться с молодою супругою в

Москве. <...>

Вместе с имением Жуковского я приобрел и всю его мебель и переместил

ее тотчас в свою квартиру. Его библиотека и драгоценные коллекции картин,

бюстов, рисунков и т. п. должны были до его переселения в Москву перейти на

сохранение в Мраморный дверец. Но он передал мне три небольшие свои

картины с тем, чтоб они висели у меня над его большим письменным столом так,

как прежде они висели у него самого. Это были превосходный портрет покойной

Марии Андреевны Мойер, писанный профессором Зенфом в Дерпте; гробница ее

на дерптском кладбище и гробница покойной Александры Андреевны Воейковой

на греческом кладбище в Ливорно.

Приближался день отъезда Жуковского из Петербурга. В последний раз

хотел он отобедать у меня и отведал своего любимого блюда – крутой гречневой

каши. После обеда подошел он, грустный, к своему письменному столу. "Вот, –

сказал он, – место, обожженное свечой, когда я писал пятую главу "Ундины".

Здесь я пролил чернила, именно оканчивая последние слова "Леноры": "Терпи, терпи, хоть ноет грудь!" И в его глазах навернулись слезы. Вынув из бокового

кармана бумагу, он сказал: "Вот, старый друг, подпиши здесь же, на этом месте,

как свидетель мое заявление, что я обязываюсь крестить и воспитывать детей

своих в лоне православной церкви. Детей моих! Странно!""

Пока я подписывал эту бумагу, Жуковский, опершись на руку, задумчиво

смотрел на три упомянутые картины. Вдруг он воскликнул: "Нет, я с вами не

расстанусь!" И с этими словами вынул их из рам, сложил вместе и велел отнести в

свою карету. При прощании он подарил мне рельефный свой портрет, который

был сделан в 1833 году в Риме58. "Береги его, – сказал он, – и поверь словам,

которые я вырезал на нем:

Для сердца прошедшее вечно!"59

Таким образом, Жуковский оставил Петербург – навсегда!

5-го мая он приехал в Дерпт. Там находился сын Александры Андреевны

Воейковой в пансионе – девятнадцатилетний юноша, красивый и здоровый, но

оставшийся слабоумным вследствие скарлатины, выдержанной им еще в детстве в

Женеве. Жуковский распорядился, чтоб отправить его в Бунино к Мойеру и

Екатерине Афанасьевне. После этого Василий Андреевич посетил в последний

раз могилу Марии Андреевны и – расстался с милым прошедшим.

С глубокою раною в сердце покинул он Россию. На берегах Рейна он

надеялся найти целительный бальзам в кругу нового семейства. Наперед, однако

ж, он хотел обеспечить будущность трех дочерей покойной Александры

Андреевны Воейковой. Разделив полученные от продажи имения 115 000 руб. асс.

на три равные части, он назначил их им в приданое. От материнского состояния

досталось Воейковым очень мало, так как имение принадлежало слабоумному

брату, который находился под опекой дяди, Ивана Федоровича Воейкова.

Впоследствии, в 1846 г., вспоминая дни, проведенные с девицами Воейковыми на

мызе Эллистфер, близ Дерпта, еще в 1836 г., Жуковский писал ко мне: "В

эллистферском доме родилась у меня сумасбродная мысль купить расстроенный

Мейерсгоф", из чего, по милости Божией (которая из человеческого безумства

творит благо), составился единственный капитал своим внучкам в ту именно

пору, когда он сам надеялся иметь детей, было поступком, вполне изображающим

доброе сердце нашего друга. <...>

Еще прежде того, в 1821 году, он впервые посетил Швейцарию, в цвете

сил и здоровья. Любопытно сравнить между собою путевые записки этих двух

эпох по отношению к тому впечатлению, какое Швейцария произвела на него в

обе эти поездки. В 1821 году изящная природа поражает его, не вызывая

особенных размышлений; напротив того, во второе посещение Швейцарии, в 1833

году, зрелище величественной природы пробуждает в Жуковском уже более

строгие помышления о мироздании; в промежуток между этими двумя эпохами

ему удалось несколько расширить круг своих положительных знаний о природе, и

это вызвало в нем несколько философских размышлений о ней, хотя, впрочем,

отвлеченная работа мысли мало соответствовала складу его ума, как он и сам

сознался в этом. <...>

В прекрасной долине между Цюрихским и Люцернским озерами

Жуковский посетил одну местность, в которой горные обвалы завалили несколько

деревень и обратили прелестный уголок Гольдау в пустыню, покрытую грудою

камней. По словам предания, за несколько веков пред сим рядом с этою

местностью также обвалилась гора и также уничтожила несколько селений.

Нужно было пройти сотням лет, чтобы развалины могли покрыться слоем

плодородной земли, на которой поселилось новое поколение, совершенно чуждое

погибшему.

"Вот история всех революций60, – рассуждает Жуковский, – всех

насильственных переворотов, кем бы они производимы ни были, бурным ли

бешенством толпы, дерзкою ли властию одного! Разрушать существующее,

жертвуя справедливостию, жертвуя настоящим для возможного будущего блага,

есть опрокидывать гору на человеческие жилища с безумною мыслию, что можно

вдруг бесплодную землю, на которой стоят они, заменить другою, более

плодоносного. И правда, будет земля плодоносна; но для кого и когда? Время

возьмет свое, и новая жизнь начнется на развалинах; но это дело его, а не наше;

мы только произвели гибель, а произведенное временем из созданных нами

развалин нимало не соответствует тому, что мы хотели вначале. Время –

истинный создатель, мы же в свою пору были только преступные губители; и

отдаленные благие следствия, загладив следы погибели, не оправдывают

губителей. На этих развалинах Гольдау ярко написана истина: средство не

оправдывается целью; что вредно в настоящем – то есть истинное зло, хотя бы и

было благодетельно в своих последствиях; никто не имеет права жертвовать

будущему настоящим и нарушать верную справедливость для неверного

возможного блага... Иди шаг за шагом за временем, вслушивайся в его голос и

исполняй то, чего он требует. Отставать от него столь же бедственно, как и

перегонять его. Не толкай горы с места, но и не стой перед нею, когда она падает;

в первом случае сам произведешь разрушение, в последнем не отвратишь

разрушения; в обоих же неминуемо погибнешь. Но, работая беспрестанно,

неутомимо, наряду со временем, отделяя от живого то, что уже умерло, питая то,

в чем еще таится зародыш жизни, и храня то, что зрело и полно жизни, ты

безопасно, без всякого гибельного потрясения, произведешь или новое

необходимое, или уничтожишь старое, уже бесплодное или вредное. Одним

словом, живи и давай жить, а паче всего: блюди Божию правду... Но довольно о

моей горной философии".

Эти мысли Жуковского любопытны не только потому, что определяют

взгляды его на исторические события в мире, но и потому еще, что указывают на

то, в какое время и при каких условиях они развились в нем; больной, среди

семейства Рейтерна, при поэтических работах, он не терял из виду и главной

задачи своей внешней и внутренней жизни.

Таково было настроение его духа еще в 1833 году, когда он впервые

познакомился с Елизаветою Алексеевною. Он смотрел на нее тогда то взглядом

поэта, который писал первые главы "Ундины", то взглядом отца или деда,

приятеля ее отца. Молоденькая девушка видела в почтенном, радушном старике

как бы члена своего семейства, уважаемого ее родителями; она прислушивалась к

важным беседам обоих стариков; она видела, как ее отец сочувствовал

поэтическим произведениям Жуковского; она слышала, как Жуковский хвалил и

обсуживал картины ее отца61. Все эти впечатления она и перенесла в

Дюссельдорф, куда переехали ее родители и где тоже часто упоминалось имя

вернейского друга, так как и после пребывания в Швейцарии Жуковский и

Рейтерн не прерывали обмена мыслей в переписке. По ходатайству поэта, Рейтерн

был назначен придворным живописцем, с дозволением жить за границей, откуда


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю