355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » В.А. Жуковский в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 19)
В.А. Жуковский в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:32

Текст книги " В.А. Жуковский в воспоминаниях современников "


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 55 страниц)

все, относящиеся до комедии "Липецкие воды" и до общества "Арзамас", принадлежит более или менее истории русской литературы. Тут отыщутся

некоторые черты и выражения физиономии ее в известное время. Напечатанное в

"Сыне Отечества" и упоминаемое в страницах 356 и 357 "Письмо к новейшему

Аристофану", то есть к князю Шаховскому, есть тоже произведение арзамасца Чу,

то есть Д. В. Дашкова.

Теперь от чисто литературной стороны повернем к политической, также

по поводу бумаг Жуковского, и поговорим о братьях Тургеневых. Но оставим это

до следующего письма.

II

На странице 318 (Русский архив, 1875, кн. III) сказано: "Три последние

брата (Тургеневы) после 14-го декабря 1825 года принадлежали к числу опальных

людей" – и проч. Это не совсем так. Опалы тут не было. Николай Иванович был

не в опале, а под приговором верховного уголовного суда. Не явясь к суду после

вызова, он должен был, как добровольно не явившийся <...>, нести на себе всю

тяжесть обвинений, которые приписывались ему сочленами его по тайному

обществу, и, между прочими, если не ошибаюсь, – Пестелем и Рылеевым. Братья

Александр и Сергей не принадлежали к обществу. После несчастия брата они

сами добровольно отказались от дальнейшей своей служебной деятельности.

Сергей Тургенев вскоре потом умер, Александр потом сохранил придворное

звание свое. <...>

Император Николай не препятствовал и Жуковскому, человеку,

приближенному ко двору и к самому царскому семейству, быть в сношениях с

другом своим Николаем Тургеневым и упорно и смело ходатайствовать за него

устно и письменно. Тем более не мог он негодовать на двух братьев Тургеневых

за то, что они по связям родства и любви не отреклись от несчастного брата

своего. В то время рассказывали даже следующее. Вскоре по учреждении

следственной комиссии по делам политических обществ Жуковский спрашивал

государя: "Нужно ли Николаю Тургеневу, находящемуся за границею,

возвратиться в Россию?" Государь отвечал: "Если спрашиваешь меня как

частного человека, то скажу: лучше ему не возвращаться". Не помню в точности,

слышал ли я этот рассказ от самого Жуковского или от кого другого, а потому и

не ручаюсь в достоверности этих слов. Но, по убеждению моему, они не лишены

правдоподобия. – А вот другое обстоятельство, которое живо запечатлелось в

памяти моей. Жуковский рассказывал мне следующее и читал мне письма,

относящиеся к этому делу6. Спустя уже несколько времени Тургенев, по

собственному желанию своему, изъявил готовность приехать в Россию и предать

себя суду. Он писал о том Жуковскому, который поспешил доложить государю.

Император изъявил на то согласие свое. Дело пошло в ход, но по силе вещей, по

силе действительности не могло быть доведено до конца. Не состоялось оно,

между прочим, и потому, что не только трудно было, но положительно

несбыточно, по прошествии нескольких лет, возобновить бывшее следствие и

бывший суд. <...>

На той же странице сказано, что Жуковский "имел отраду убедить

предержащие власти в политической честности своего друга". Кажется, и это не

совсем так. Если под словом честности разуметь в этом случае совершенную

невинность, политическую невинность, то нет сомнения, что после убеждения

предержащих властей свободное возвращение в Россию Тургенева было бы

разрешено; но этого не было и быть не могло. Сам Жуковский в одной докладной

записке своей государю пишет: "Прошу на коленях Ваше Императорское

Величество оказать мне милость. Смею надеяться, что не прогневаю Вас сею

моею просьбою. Не могу не принести ее Вам, ибо не буду иметь покоя

душевного, пока не исполню того, что почитаю священнейшею должностию.

Государь, снова прошу о Тургеневе; но уже не о его оправдании: если чтение

бумаг его не произвело над Вашим Величеством убеждения в пользу его

невиновности, то уже он ничем оправдан быть не может". Далее Жуковский

просит, по расстроенному здоровью Николая Тургенева, разрешения выехать ему

из Англии, климат коей вреден ему, и обеспечить его от опасения преследования.

"По воле Вашей, – продолжает Жуковский, – сего преследования быть не может;

но наши иностранные миссии сочтут обязанностью не позволять ему иметь

свободное пребывание в землях, от влияния их зависящих". Докладная записка,

или всеподданнейшее письмо, заключается следующими словами: "Государь, не

откажите мне в сей милости. С восхитительным чувством благодарности к Вам,

она прольет и ясность, и спокойствие на всю мою жизнь, столь совершенно Вам

преданную". Голос дружбы не напрасно ходатайствовал пред государем, с той

поры Николай Тургенев мог безопасно жить в Швейцарии, во Франции и везде,

где хотел, за границею. Мы привели выписку из прошения Жуковского, чтобы

доказать, что если он был убежден в политической невиновности Тургенева, то

предержащие власти не разделяли этого убеждения.

Не знаю, о каких оправдательных бумагах Тургенева говорит Жуковский

в письме своем к государю; но помню одну оправдательную записку, присланную

изгнанником из Англии. В бытности моей в Петербурге был я однажды

приглашен князем А. Н. Голицыным вместе с Жуковским, и, вероятно, по

указанию Жуковского, на чтение вышеупомянутой записки. Перед чтением князь

сказал нам, улыбаясь: "Мы поступаем немного беззаконно, составляя из себя

комитет, не разрешенный правительством; но так и быть, приступим к делу". По

окончании чтения сказал он: "Cette justification est trop à l'eau de rose" {В этом

оправдании слишком много розовой воды (фр.).}. Князь Голицын был человек

отменно благоволительный; он вообще любил и поддерживал подчиненных

своих. Александра Тургенева уважал он и отличал особенно. Нет сомнения, что

он обрадовался бы первой возможности придраться к случаю быть защитником

любимого брата любимого им Александра Тургенева; однако же записка не

убедила его. По миновении стольких лет, разумеется, не могу помнить полный

состав ее; но, по оставшемуся во мне впечатлению, нашел и я, что не была она

вполне убедительна. Это была скорее адвокатская речь, более или менее искусно

составленная на известную задачу; но многое оставалось в ней неясным и как

будто недосказанным. <...>

По стечению каких обстоятельств, неизвестно, но Николай Тургенев был в

Петербурге членом тайного политического общества. Если и не был он одним из

деятельнейших членов, одним из двигателей его, то сила вещей так сложилась,

что должен он был быть одним если не единственным, то главным лицом в этом

обществе.

<...> Мы уже заметили выше, что серьезных политических деятелей в

обществе почти не оказывалось. Тургенев, может быть, и сам был не чужд

некоторых умозрительных начал западной конституционной идеологии: но в нем,

хотя он и мало жил в России и мало знал се практически, билась живая народная

струя. Он страстно любил Россию и страстно ненавидел крепостное состояние.

Равнодушие или по крайней мере не довольно горячее участие членов общества в

оживотворении этого вопроса, вероятно, открыло глаза Тургеневу, а открывши

их, мог он убедиться, что и это общество, и все его замыслы и разглагольствия ни

к чему хорошему и путному повести не могут.

Вот что, между прочим, по этому поводу говорил Жуковский в одной из

защитительных своих докладных записок на высочайшее имя в пользу Тургенева

(ибо он был точно адвокатом его пред судом государя).

"По его мнению (т. е. Тургенева), которое и мне было давно известно,

освобождение крестьян в России может быть с успехом произведено только

верховною властью самодержца. Он имел мысли свободные, но в то же время

имел ум образованный. Он любил конституцию в Англии и в Америке и знал ее

невозможность в России. Республику же везде почитал химерою. Вступив в него

(в общество), он не надеялся никакой обширной пользы, ибо знал, из каких

членов было оно составлено: но счел должностью вступить в него, надеясь хотя

несколько быть полезным, особенно в отношении к цели своей, то есть к

освобождению крестьян. Но скоро увидел он, что общество не имело никакого

дела и что члены, согласившись с ним в главном его мнении, то есть в

необходимости отпустить крепостных людей на волю, не исполняли сего на

самом деле. Это совершенно его к обществу охладило. И во всю бытность свою

членом он находился не более пяти раз на так называемых совещаниях, в коих

говорено было не о чем ином, как только о том, как бы придумать для общества

какое-нибудь дело. Сии разговоры из частных, то есть относительных к обществу,

обыкновенно обращались в общие, то есть в разговоры о том, что в то время

делалось в России, и тому подобное".

Далее Жуковский говорит в той же записке:

"Если он был признаваем одним из главных, по всеобщему к нему

уважению, то еще не значит, чтобы он был главным действователем общества. На

это нет доказательств"7.

<...> Жуковский гораздо короче знал Николая Тургенева. Все

защитительные соображения, приводимые им в записках своих, вероятно,

сообщены были ему самим Тургеневым. Принимать ли все сказанное на веру или

подвергать беспристрастному и строгому исследованию и анализу, не входит в

нашу настоящую задачу. Могу только от себя прибавить, что, по моему

убеждению, Тургенев был в полном смысле честный и правдивый человек: но все

же был он пред судом виновен: виновен и пред нравственным судом. <...>

Я здесь несколько распространился в общих и частных соображениях, во-

первых, потому, что такая за мною водится привычка и слабость; а во-вторых,

потому, что мне казалось нужным сказать при случае мнение мое в спорном и

несколько загадочном деле.

К событиям и лицам более или менее историческим нужно, по мнению

моему, приступать и с историческою правдивостью и точностью. Сохрани Боже

легкомысленно клепать и добровольно наводить тени на них; но нехорошо и

раскрашивать историю и лица ее идеализировать; тем более что, возвышая иных

не в меру, можно тем самым понижать других несправедливо. История должна

быть беспристрастною и строгою возмездницею за дела и слова каждого, а не

присяжным обвинителем и не присяжным защитником.

ЖУКОВСКИЙ В ПАРИЖЕ.

1827 ГОД. МАЙ. ИЮНЬ

I

Жуковский недолго был в Париже: всего, кажется, недель шесть1. Не за

весельем туда он ездил и не на радость туда приехал2. Ему нужно было там

ознакомиться с книжными хранилищами, с некоторыми учеными и учебными

учреждениями и закупить книги и другие специальные пособия для предстоящих

ему педагогических занятий. Он был уже хорошо образован, ум его был обогащен

сведениями, но он хотел еще практически доучиться, чтобы правильно,

добросовестно и с полною пользою руководствовать учением, которое возложено

было на ответственность его. Собственные труды его, в это, так сказать,

приготовительное время, изумительны. Сколько написал он, сколько начертал

планов, карт, конспектов, таблиц исторических, географических,

хронологических!3 Бывало, придешь к нему в Петербурге: он за книгою и делает

выписки, с карандашом, кистью или циркулем, и чертит, и малюет историко-

географические картины, и так далее. Подвиг, терпение и усидчивость поистине

не нашего времени, а бенедиктинские. Он наработал столько, что из всех работ

его можно составить обширный педагогический архив. В эти годы вся поэзия

жизни сосредоточилась, углубилась в эти таблицы. Недаром же он когда-то

сказал:

Поэзия есть добродетель!4

Сама жизнь его была вполне выражением этого стиха. Зиму 1826 года

провел он, по болезни, в Дрездене. С ним были братья Тургеневы, Александр и

Сергей5. Сей последний страдал уже душевною болезнью, развившейся в нем от

скорби вследствие несчастной участи, постигшей брата его, Николая. Все трое, в

мае 1827 года, отправились в Париж, где Сергей вскоре и умер6.

Связь Жуковского с семейством Тургеневых заключена была еще в

ранней молодости. Беспечно и счастливо прожили они годы ея. Все, казалось,

благоприятствовало им: успехи шли к ним навстречу, и они были достойны этих

успехов. Вдруг разразилась гроза. В глазах Жуковского опалила и сшибла она

трех братьев, трех друзей его. Один осужден законами и в изгнании. Другой

умирает пораженный скорбью, по почти бессознательною жертвою этой скорби.

Третий, Александр, нежно любящий братьев своих, хоронит одного и, по

обстоятельствам служебным и политическим, не может ехать на свидание с

оставшимся братом, который, сверх горести утраты, мог себя еще попрекать, что

он был невольною причиною смерти любимого брата. Жуковский остается один

сострадателем, опорою и охраною несчастных друзей своих.

В письмах своих к императрице Александре Феодоровне он живо и

подробно описывает тяжкое положение свое. Он не скрывает близких и глубоких

связей, соединяющих его с Тургеневыми7. И должно заметить: делает он это не

спустя несколько лет, а, так сказать, по горячим следам, в такое время, когда

неприятные впечатления 14-го декабря и обстоятельств с ними связанных могли

быть еще живее. И все это пишет он не стесняясь, ничего не утаивая, а просто от

избытка сердца и потому, что он знает свойства и душу той, к которой он пишет.

Вообще переписка Жуковского с императрицею и государем, когда время

позволит ей явиться в свет, внесет богатый вклад если не в официальные, то в

личные и нравственные летописи наши. "Несть бо тайно еже не явится". Когда

придет пора этому явлению и то, что пока еще почти современно, перейдет в

область исторической давности, официальный Жуковский не постыдит

Жуковского-поэта. Душа его осталась чиста и в том, и в другом звании. Пока

можно сказать утвердительно, что никто не имел повода жаловаться на него, а что

многим сделал он много добра. Разумеется, в новом положении своем Жуковский

мог изредка иметь и темные минуты. Но когда же и где и с кем бывают вечно

ясные дни? Особенно такие минуты могли падать на долю Жуковского в среде, в

которую нечаянно был он вдвинут судьбою. Впрочем, не все тут было делом

судьбы или случайности. Призваньем своим на новую дорогу Жуковский обязан

был первоначально себе, то есть личным своим нравственным заслугам, дружбе и

уважению к нему Карамзина и полному доверию царского семейства к

Карамзину. Как бы то ни было, он долго, если не всегда, оставался новичком в

среде, определившей ему место при себе. Он вовсе не был честолюбив, в

обыкновенном значении этого слова. Он и при дворе все еще был "Белева мирный

житель"8. От него все еще пахло, чтобы не сказать благоухало, сельскою элегией,

которою он начал свое поэтическое поприще. Но со всем тем он был щекотлив,

иногда мнителен: он был цветок "не тронь меня"; он иногда приходил в смущение

от малейшего дуновения, которое казалось ему неблагоприятным, именно потому,

что он не родился в той среде, которая окружала и обнимала его, и что он был в

ней пришлый и, так сказать, чужеземец. Он, для охранения личного достоинства

своего, бывал до раздражительности чувствителен, взыскателен, может быть,

иногда и некстати. Переписка его в свое время все это выскажет и обнаружит. Но,

между тем, и докажет она, что все эти маленькие смущения были мимолетны.

Искренняя, глубокая преданность, с одной стороны, с другой – уважение и

сочувствие были примирительными средствами для скорого и полного

восстановления случайно или ошибочно расстроенного равновесия.

Мы выше уже сказали, что печальны и тяжки были впечатления, которые

встретили Жуковского в Париже, в этой всемирной столице всех возможных

умственных и житейских развлечений и приманок. Вот что писал он императрице:

"Je passerai tout le mois de Juin à Paris: mais je sens que je ne profiterai pas autant de mon séjour, que je l'aurais pu faire avant notre malheur" {Я проведу весь июнь месяц

в Париже, но чувствую, что пребыванием моим я не воспользуюсь, как бы я это

сделал до нашего несчастия (фр.).} (т. е. смерти Тургенева). Говоря о собственном

расположении своем в эти дни грусти, он прибавляет: "C'est comme une maladie de

langueur, qui empêche de prendre aucun intérêt à ce qui vous entoure" {Это вроде

расслабляющей болезни, которая не дозволяет принимать какое-нибудь участие в

том, что делается вокруг (фр.).}.

Между тем жизнь берет или налагает свое. Движение, шум и блеск жизни

пробуждают и развлекают человека от горя. Он еще грустит, но уже

оглядывается, слышит и слушает. Внешние голоса отзываются в нем. Жуковский

кое-что и кое-кого видел в Париже: и видел хорошо и верно. Несмотря на

недолгое пребывание, он понял или угадал Париж. Он познакомился со многими

лицами, между прочим, с Шатобрианом, с Кювье, с философом и скромным, но

прекрасно деятельным филантропом Дежерандо. Но более, кажется, сблизился он

с Гизо9. Посредниками этого сближения могли быть Александр Тургенев и

приятельница Гизо, графиня Разумовская (иностранка). Впрочем, самая личность

Гизо была такова, что более подходила к Жуковскому, нежели многие другие

известности и знаменитости. Гизо был человек мысли, убеждения и труда: не

рябил в глаза блесками французского убранства. Он был серьезен, степенен,

протестант вероисповеданием и всем своим умственным и нравственным

складом. Первоначально образование свое получил он в Женеве. Земляк его по

городу Ниму, известный булочник и замечательный и сочувственный поэт,

Ребуль, говорил мне: и по слогу Гизо видно, что он прошел чрез Женеву. Гизо

был человек возвышенных воззрений и стремлений, светлой и строгой

нравственности и религиозности. Среди суетливого и лихорадочного Парижа он

был такое лицо, на котором могло остановиться и успокоиться внимание

путешественника, особенно такого, каким был Жуковский. Как политик, как

министр, почти управляющий Франциею, он мог ошибаться; он ставил принципы

не в меру выше действительности, а человеческая натура и, следовательно,

человеческое общество так несовершенны, такого слабого сложения, что грубая

действительность, le fait accompli {совершившийся факт (фр.).}, совершившееся

событие налагают свою тяжелую и победоносную руку на принципы, на все

логические расчеты ума и нравственные начала. Но, проиграв политическую игру,

он за карты уже не принимался: он уединился в своем достоинстве, в своих

литературных трудах, в своей семейной и тихой жизни. Не то что бойкий и

богатый блестящими способностями соперник и противник его по министерской

и политической деятельности10: тот также проигрался, но, находчивый и

особенно искательный, он, однако же, не мог найти себе достойное убежище в

самом себе. Вертлявый, легко меняющий убеждения свои, он снова начал играть

по маленькой, чтобы отыграться, и кончил тем, что связался с политическими

шулерами и опять доигрался до нового проигрыша, до нового падения. Другие

видные лица в Париже также не смогли особенно привлечь Жуковского.

Шатобриан, несмотря на свои гениальные дарования, был бы для него слишком

напыщен и постоянно в представительной постановке. Поэт Ламартин, тогда еще

не политик, не рушитель старой Франции и не решитель новой, был как-то сух,

холоден и чопорен. По крайней мере, таковым показался он мне, когда позднее

познакомился я с ним. Малые сношения мои, также позднее, с Гизо были, однако

же, достаточны, чтобы объяснить и оправдать в глазах моих сочувствия к нему

Жуковского.

II

Мы сказали выше, что Жуковский хотя и мимоходом, но ясно и верно

разглядел Париж. Выберем некоторые отметки из дневника его.

"Камера депутатов. Равель, председатель, благородная, красивая

наружность. Председательствует с большим достоинством и отменным навыком.

Заседание было не весьма интересно. Взошел на кафедру Себастьяни. Он ужасно

декламировал и, декламируя, горячился. Il parle en acteur {Он говорит как актер

(фр.).}. От непривычки к дебатам французы видят на трибуне сцену, в себе

актеров, а в посетителях партер. Нет ничего столь мало убедительного, как

пышное красноречие. Одна ясность, одно красноречие положительное и

самобытное (l'éloquence des choses), одно вдохновение, вспыхнувшее разом и

неподготовленное, могут произвести действие и, что называется, de l'effet. Te же

недостатки, которые господствуют в палате депутатов, поражают вас и в театре. С

другой стороны, казалось бы, что французы рождены для публичных прений.

Никто не ловит на лету так легко, как француз, каждую мысль, каждое слово. Я

это часто замечаю на улице. Спросишь прохожего о чем-нибудь: тотчас готов

ответ, самый короткий, ясный и приличный. Французы могли бы быть очень

красноречивы, если б желание метить на эффект не убивало эффекта". Замечание

остроумное и глубоко верное.

"Сей дар быстрой понятливости и живой восприимчивости составляет

главную принадлежность характера их и вместе с тем их недостаток. Натура при

этом как будто лишила их потребности углубляться в предметы, потому что они

так легко постигают и схватывают их. Надобно иметь большой навык слушать и

удерживать в памяти слышанное, чтобы с приятностью следовать за дебатами. Я

очень многого не слыхал, многого и не слушал, а смотрел на слушающих. Из

министров были Виллель, Корбьер, Пэроне и Шаброль. На стороне министров

большинство. Но, несмотря на то, во время заседаний им крепко достается: в

глаза судят их без пощады. Эти часы должны быть для них тяжелы; но, кажется,

они к этой пытке уже привыкли".

"Несмотря на свой гасконский выговор, Виллель говорит приятно, ибо

просто, и редко позволяет себе фразы. Его антагонист Гид де Невиль горячился,

как ребенок".

"Бенжамен Констан напоминает Фридриха. Прекрасный профиль,

худощав, несколько неуклюж, говорит без претензии, но хорошо, ибо также не

делает фраз..."

"Был у Дежерандо. Он живет в глухом переулке. Горница, в которой мы

были, весьма небольшая; стены покрыты рисунками видов из Италии. Есть и

картины, между коими особенно заметны "Волхвы" и "Святое семейство"

Перужжио. На столе стоит прекрасный бюст хозяина, работы Кановы, и

бронзовый Наполеона, также Кановы. Дежерандо – лицо доброго философа.

Несколько рассеян и задумчив, привлекательной внешности. Он повел нас в

школу глухонемых. Пробыли в ней слишком короткое время: с охотою Тургенева

торопиться нельзя ничего видеть и слышать. Вот в каком порядке устраиваются

отношения между наставниками и воспитанниками. Начальные основания: язык

движений и соединение понятий с письменными знаками. Сами воспитанники

выдумывают свои знаки. Понятия о временах: знак рукою вперед – будущее; знак

рукою пред собою – настоящее; знак рукою за себя – прошедшее. В высших

классах сами воспитанники помогают учителям и служат мониторами. Но что

меня наиболее поразило, то была девушка глухонемая от рождения и ослепшая на

13-м году. Теперь ей более 30-ти лет. В этом состоянии полного одиночества она

не только сохранила первые воспоминания, но и приобрела новые понятия. Она

счастлива внутреннею жизнью, которая вся религиозная. Правда, она окружена

такими людьми, которые могут с нею выражаться посредством осязания и

которым может она знаками сообщать мысли свои и ответы. Дежерандо взял ее за

руку. Она его узнала в минуту и выразила знаками, положив руку на сердце, что

это он. Спросили, любит ли ее Дежерандо. Она отвечала утвердительно и

прибавила, что сама очень любит его. Я взял ее за руку. Спросили: кто? Она

отвечала, что не знает. Знаками сказали, что я учитель великого князя, наследника

русского престола. Она поняла. – Спрашивается, что бы она была, если бы не

пользовалась 13 лет зрением? Теперь предметы имеют для нее некоторую форму;

тогда эту форму сообщило бы ей воображение. Они не были бы сходны с

существенным; но всё каждый предмет имел бы своей отдельный, ясный знак, и

все бы мог существовать язык для выражения мысли, ощущения, ибо язык есть

выражение внутренней жизни и отношений к внешнему. Здесь торжествует

душа".

"Был на лекции Вильменя. Превосходно о "Генриаде" и эпопее. Оратор

говорил о других эпических поэтах, представляя их историю и историю их гения:

изобразил то, чем Вольтер не был, и то, чем он был. Превосходное изображение

Данте и Камоэнса. Сравнение Вольтера с Луканом. Вильмень говорит: эпическая

поэма есть выражение мысли всего народа, целой эпохи и вместе с тем высшее

творение великого гения. Происхождение "Генриады" – не век Генриха IV, а

Вольтеров век..."

"Поутру писал к императрице. Обедал у Гизо. – Французы умеют

схватывать смешное и выражать его. Они этим наслаждаются. Мистификация

есть важное дело для француза, но он не злостно-насмешлив. У нас десятой части

нельзя того сделать, что делают здесь, не быв осмеянным..." (Разумеется,

Жуковский говорит здесь не о нравственных поступках, а об ежедневных

явлениях жизни: chez nous on cherche à tourner en ridicule. Ici on est bienveillant: on n'attaque que la prétention {У нас стараются во всем найти смешное. Здесь же

больше благосклонности: нападают только на претенциозность (фр.).}). Вот также

верная и схваченная на лету заметка.

Париж самый гостеприимный, снисходительный город. Хозяева дают

гостям полную волю жить как угодно и делать что угодно. Не то что в Англии и

особенно в Лондоне. Париж издавна такое скопище иностранцев и заезжих, что

он успел ко всем и ко всему приглядеться. После Лондона едва ли не Петербург

самый взыскательный и самовластительный город. Мы иностранцев любим и во

многом подражаем им, простой народ также к ним привык; но мы вообще готовы

подсмеивать их, во всех обычаях и повадках, которые еще не успели у нас

обрусеть и получить право гражданства. Француз человек веселый. Русский

насмешливый. Француз иногда осмеивает, но потому, что он смеется. Русский

смеется потому, что он осмеивает. Но пойдем опять вслед за Жуковским.

"Поутру в заседании полиции исправительной. Дело студентов медицины.

Председатель Дюфур. Вопросы неясные и сбивчивые. Тон грубый. Образ

расспросов очень пристрастен. Неприличие смешивать политическое с

полицейским. Красноречие французов всегда тенденциозно..."

Жуковский в Париже усердно посещал театры. Он вообще любил театр, а

в Париже театр более, чем где-нибудь, способствует изучению народа, нравов,

обычаев, уровня умственных и духовных сил и свойств современного общества.

Сказано было, что литература – выражение общества; это так, но не вполне и не

всегда. Театр скорее имеет прав присвоить себе это определение. Литература

говорит, драма действует. Литература – картина, драма – зеркало. Это особенно

применяется к Парижу. В старину Расин гениально выразил царствование

Людовика XIV-го с пышностью его, рыцарством, поклонением женщине, со всею

его царедворческою обстановкою. В век Вольтера драма была преимущественно

философическая. Ныне Корнели, Расины, Мольеры не родятся. Есть таланты в

обращении, но эти монеты до потомства не дойдут: они не обратятся в медали.

Нет уже классического чекана, а романтического и не бывало. Драмы В. Гюго

пародия на романтизм. А между тем парижское народонаселение живет утром

политическими журналами, а вечером спектаклями. Один из главных

представителей нынешнего театра, Дюма-сын, все вертится около женщин

полусвета или полумрака и около седьмой заповеди. И не так, как делали старики

доброго минувшего времени. Чтобы посмеяться и поповесничать, а с

доктринерскою важностью, с тенденциозностью, с притязаниями на ученье новой

нравственности. Уморительно-скучно в исполнении: уморительно-смешно в

преднамерении.

Вот некоторые театральные выдержки из дневника Жуковского. Кажется,

чуть ли не в первый день приезда его был он во Французской опере. "Давали "La prise de Corinthe", оперу Россини. Музыка оперы прекрасная, но не новая: все

слышанное в других операх его. Пение французов, после итальянцев, кажется

криком; в их пении более декламации: все, что мелодия, – крик. Но я слушал с

удовольствием певца Нурри. В игре французов вообще заметно желание

производить эффект жестами и их разнообразием. У немцев иногда слишком

явное старание рисоваться, но игра их вообще проще. Французы скрывают свое

кокетство лучше, но зато они беспрестанно на сцене. Все картина..."

"Балет "Joconde". Танцы прелестны, но более всего аплодируют сильным

прыжкам".

"Во Французском театре "Радамист и Зенобия" (трагедия старика

Кребильона, переведенная у нас, кажется, Висковатым11: "Висковатый пред

Кребильоном виноватый", – сказал во время оно В. Л. Пушкин). Трагедия теперь

в упадке. Дюшенуа произвела надо мною неприятное впечатление. Она старуха. И

не могу вообразить, чтобы когда-нибудь была великою актрисою". (Мнение

Жуковского не соглашается здесь с общим парижским и почти европейским

мнением. Дюшенуа не красива была собою, а между тем, по отзыву многих,

соперничала с красавицею Жорж и в некоторых ролях даже побеждала ее.

Жуковский в молодости был поклонником актрисы Жорж, во время бытности ея в

Москве12. Может быть, не хотел он и не мог изменить своим прежним

впечатлениям и воспоминаниям). "Да, в трагедиях французских нельзя быть

актером (то есть действующим лицом, хотел сказать Жуковский). Все дело

состоит в декламации стихов, а не в изображении всего характера с его нюансами,

ибо таких характеров нет в трагедиях французских. Их лица суть не что иное, как

представители какой-нибудь страсти. Как в баснях Лев представляет мужество,

Тигр жестокость, Лисица хитрость, так, например, Оросман, Ипполит, Орест13

представляют любовь в разных выражениях; но характер человека тут не виден.

От этого великое однообразие в пиесах и в игре актеров. Актер должен много

творить от себя, чтобы дать своей роли что-нибудь человеческое. Таков был один

Тальма. За трагедией следовала забавная комедия "Le jeune mari". В комедии

французы не имеют соперников. Удивительный ensemble".

Нельзя вниманию не остановиться на метком и беглом, но глубоко

обдуманном суждении о французском театре вообще и о французской трагедии в

особенности. Как жаль, что Жуковский не имел времени или охоты посвятить

себя трудам и обработке критики. Из него вышел бы первый, чтобы не сказать

единственный, учитель наш в этой важной отрасли литературы, которая без нея

почти мертвый или неоцененный капитал.

"Меропа14. Застал последнюю сцену и не пожалел. M-lle Duchenois не

говорит моему сердцу. Дебютант Varié (кажется, так, в рукописи не хорошо

разберешь) в роли Эгиста – несносный крикун. Зато и партер без вкуса.

Аплодируют тому, что надобно освистывать. Йемена была как бешеная в

описании того, что происходило во храме, что совершенно противно натуре. А

партер все-таки хлопает, ибо каждый стих отдельно был выражен с пышностью.

Франция не имеет трагедии; она в гробе с Тальмою: он один оживлял пустоту и

сухость напыщенных французских трагедий". О Тальме Жуковский говорит на

основании общих отзывов и суждений о превосходной и новыми понятиями

обдуманной игре этого актера. Застать его он уже не мог. Тальма умер в 1826

году.

Возвращаясь к несочувственным впечатлениям Жуковского, скажу и я, по


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю