![](/files/books/160/oblozhka-knigi-za-zemlyu-russkuyu-136780.jpg)
Текст книги "За землю Русскую"
Автор книги: Анатолий Субботин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 55 страниц)
Глава 17
Лесовики
Весна шла в блеске: с синими чуткими ночами, холодными, хрустящими, как сухой песок, яркими утренниками. Движение ее было медленным, но с каждым днем на поляне открывалось что-либо новое, невиданное доселе, дарованное весной.
Первые черные отметины на снегу появились на кромке обрыва. Вскоре лапы проталин поползли вверх по плоскому увалу. На обрыве, низвергаясь к реке, засияли многочисленные ручейки. Снег начал оседать. Под ним в каждой впадинке скапливалась вода, отчего наст как бы сплющивался, становился плотнее.
Лопнули почки на вербах. Ветки их покрылись пушистыми, светлыми коконами. Потом зацвели березы, распустив темно-желтые хрупкие серьги; точно мохнатые жуки, жесткие и тяжелые, набухли почки осин. Сосновый бор, плотной стеной окружающий поляну, загадочный и таинственный, каким он казался зимой, посветлел и позеленел. Хотя внизу, под деревьями, лежало еще много снега, но в бору уже исчез тот обманчивый зимний покой, каким совсем недавно здесь было насыщено все.
В одно из тихих и ясных утр на проталине у обрыва появились грачи. Строгие в своих черных уборах, они прохаживались по оттаявшей земле, о чем-то спорили, пачкали клювы в свежей, влажной россыпи. Казалось, птицы решали: остаться ли им здесь или, отдохнув, лететь дальше, туда, где искони чернеют в ветвях гнездилища предков.
Как-то вечером в избу влетела Олёнушка. Глаза ее искрились и сверкали так, словно вместе с нею ворвался в дверь весь простор поляны. В избе был Ивашко. Держа у колен сухой березовый пласт, Ивашко надрубал его по торцу, отщепывая во всю длину тонкие прямые лучины.
– Слушай, братец! – позвала Олёнушка. – Слушай-ко!
Ивашко затаил дыхание, но не услышал ничего, что было бы новым и необычным. Олёнушка помедлила, наблюдая за выражением его лица, потом спросила:
– Ну, что?
– Ничего.
– Ничего? Эх ты!.. Скворец играет.
– Да ну? – на губах Ивашки показалась улыбка.
– Играет… Тот самый, летось который жил.
Поляну кутает тонкая серая мгла прозрачных весенних сумерек. Над крышею займища, на гибкой жердинке, словно нераспустившийся цветок на длинном сухом стебельке, выдолбленная из чурбаша и обернутая берестой скворечня. В сумерках еле виден черный, круглый «глазок» ее. Березовые ветки, привязанные к скворечне, топорщатся в стороны, напоминая поставленную на развилке веху.
Ивашко послушал.
На лесной поляне как-то по-особенному, вольно и хорошо, звучала песнь скворца. Полная весенних запахов тихая вечерняя мгла застыла очарованная. Рядом с Ивашкой Олёнушка. Взгляд ее устремлен вверх, куда-то в синюю глубину потемневшего неба; полуоткрытые губы вздрагивают в лад песне. Ивашке кажется, что Олёнушка понимает голос птицы, знает, о чем поет скворец, и песнь его близка ей. Недаром росла она в бору, знает лесные тайны. И Ивашко полюбил бор. Никогда не жилось ему так хорошо и привольно, как на займище у Данилы. Кроме Данилы и Олёнушки, нет и не было ему никого ближе на свете.
Перед началом весенней распутицы Данила спустился в клеть, под полом избы. Надо было поднять оттуда кадь с житом. Данила опасался: не подступила бы в клеть вешняя полая вода. Качнул кадь – тяжела. Решил выгребать жито и мерками поднимать наверх. Он было принялся за дело, но тут вспомнил, что наверху, в избе, остался Ивашко.
– Ивашко, жив ли, молодец? – крикнул Данила.
– Жив, – отозвался тот.
– Иди-ко, не осилю кадицы…
– Сейчас.
Спускаясь, Ивашко сосчитал пять ступенек лесенки. Свет из открытой «западни» тускло падал вниз, на утоптанный земляной пол, и был до того слаб, что Ивашке не видно ни кади, ни стоящего около нее Данилы.
– Сюда! – позвал займищанин. – Подавайся на голос!
– Нашел.
– Темно. Погоди чуть, огонь высеку.
Звякнуло о кремень кресало. В темноте брызнули яркие сухие искорки. Когда трут затлел, Данила принялся легонько раздувать его, пытаясь зажечь лучинку. Лучинка, видимо отсырев, таяла красным угольком, но не занималась. Ожидая, Ивашко попробовал приподнять кадь. Она поддалась. Придерживая левой рукой за обручи, а правою подхватив под дно, Ивашко поднес кадь к «западне» и выставил наверх.
Данила бросил лучинку. Красной ниточкой сверкнул уголек и исчез.
– Ну, паробче, – Данила подошел к Ивашке. – С твоею силушкой не в лесах жить.
Ивашко не знает сам, откуда у него сила? Рос он сиротою. Вольным жил, но ел не сладко. По нечаянности, из-за того, что безродный, попал в боярскую кабалу и столько хлебнул горя, что на дюжину молодцов впору. Не хвалился он силой, но на полюбовном кругу, в погосте на Лач-озере, не находилось ему супротивников.
Скворец умолк. За рекой, над вершинами бора, блестят подгорающие снизу края облаков. Оглянулся, Олёнушка исчезла. Ивашко собрался было идти в избу, но откуда-то издалека, из-под обрыва берега, донеслось:
Стоит во поле липинка,
под липинкою бел шатер…
– Олёнушка! – крикнул Ивашко.
Встрепенулся умолкший скворец, испуганный криком. Облетел вокруг скворечни и угнездился под ее кровлей.
– Олёнушка! – повторил Ивашко.
Тихо. Умолкла песня о липинке… Олёнушка не отозвалась.
Дружен Ивашко с дочерью займищанина. Как на милую сестру смотрит он на девчонку, а она зовет его братцем. Данила не перечит их дружбе. Молода Олёнушка, но бойка и умна. Доверяет она все тайные мысли братцу… Но вдруг, в погожий день, когда особенно хороши и река, и поляна, и все вокруг – Олёнушка потемнеет, задумается о чем-то… Скроется в бор и, сколько ни зови ее, не подаст голоса.
Ничего не страшится она – ни бора, ни хищного зверя, ни темной ночи.
Глава 18
Весна в борах
Не успела зазеленеть на опушке лиловая поросль березняков, как во мхах, на лесных прогалинах, засверкали голубые искры подснежников; следом за ними на обрыве у Шелони желтыми огоньками вспыхнули одуванчики; во впадинах, около реки, в тихих застоявшихся водах, расцвели белые как снег кувшинки, а на поляне, около соснового подлеска, показались золотые с зеленым налетом первые шарики дикого мака.
Весна.
Данила в эти дни пропадал в борах. По затесам и узлам на деревьях находил он старые борти. Осмотрев дупло, прикладывал к нему ухо, прислушивался: живы ли пчелы? Найдя новую борть, Данила, чтоб заметить место, завязывал узлы на ближних кустах, потом осторожно вырезал стенку дупла и, поставив вырез обратно, закреплял лычиной. На поляне, в осиннике перед займищем, стоймя, на козелках, темнели вытесанные наподобие дупла, накрытые берестяной «скалой» колоды. Чтобы «скала» держалась, сверху на ней укреплен камень. В эти колоды Данила переносил молодые рои. Борти в осиннике давали больше меду, чем лесные, в дуплах; легче были к добыче.
Ивашко немало дивился, когда увидел в осиннике колоды с пчелами. На погостах и на займищах у Лач-озера, где Ивашко жил до той поры, пока не попал в боярскую кабалу, бортники знали только лесной промысел, не ставили колод около жилья, не подбирали молодых роев, вылетевших из бортей. Борти в осиннике – хитрость Данилы. Про нее говорили люди на Шелони и на Мшаге, но редко-редко кто подражал займищанину, – искали борти, как в старину деды искали.
Весною Ивашко не раз бывал в борах с Данилой, но не занимал его промысел бортника. Скучно идти бором, высматривать дупла, слушать их и стучать по ним обушком. Иногда из дупла доносились шорох и царапанье. «Векша», – узнавал Данила. Он сильнее стучал обушком по дуплу, и тогда Ивашко видел, как мелькал в воздухе пушистый, тронутый весенней рыжиной хвост и исчезал в густой зелени на вершине. Бывало, ходят день, стучат по дуплам, слушают, а вернутся на займище – ни одной новой борти не затесано.
С Олёнушкой Ивашко ходил в бор на ловлю птицы и зверя. Брали птицу перевесищами, стреляли из лука. Ивашко завидовал девчонке и изумлялся ловкости, с какою, припав на колено и уперев рог кибити в землю, Олёнушка клала на тетиву’ стрелу. Пущенная стрела с тонким свистом сверлила воздух.
– Кривая стрела была, братец, – смеялась Олёнушка, когда Ивашкина стрела летела мимо.
– Твоя метче, – дразнил Ивашко девушку. – Перышки у твоей опали.
– Стрелю и без них. Сучочек, крайний тот, видишь?
– Вижу.
– Стрелю его.
Олёнушка, оголив хвост стрелы, наложила ее на тетиву. Миг… Сбитая веточка упала наземь.
– Не стрелить тебе, как я, братец, – хвалилась Олёнушка. – Не взять птицу в глаз.
Как-то были Ивашко с Олёнушкой в бору. Но то ли день выдался неудачный, то ли счастье покинуло Ивашку, – он шел с пустом. Солнце поднялось над вершина-, ми сосен, а Ивашко ни разу не наложил на тетиву стрелы; будто и зверь и птица покинули бор. Около полудня Ивашко перебрался через неглубокую впадину, одолел плотную заросль орешников, вышел на лесную полянку и вдруг…
– Ах ты, неладна!
Он споткнулся о заросшую густой травой старую колоду, упал. Стряхнув с ладоней прилипшую к ним хвою и другую падаль, огляделся. Черный ствол давно упавшего дерева врос в моховище. Ивашко встал на колодину, снял колпак и тульей его вытер лоб.
Прямо перед ним возносятся ввысь стволы могучих сосен. В ярких бликах солнца, прокрадывающихся сюда сквозь живую твердь зеленых вершин, сосны кажутся покрытыми бронзово-серой, звенящей чешуей. Вверху шумит ветер. Сосны покачиваются, гудят вершинами. Иногда, когда ветер рвет крепче, стволы их вздрагивают. Дождем сыплется вниз высохшая чешуя, жесткие хлопья лишайников, усики сухих, золотистых игл. В глазах Ивашки отразилось вдруг такое восхищенное изумление, будто все, что окружало его здесь, он увидел впервые. В кажущемся однообразии лесной жизни перед Ивашкой раскрылось столько чудес, столько неповторимых красок, что он, как зачарованный, смотрел на раскинувшееся перед ним несказанное великолепие бора. И работная клеть, и долгое блуждание в борах – все его недавнее прошлое отступило, стало таким далеким и невозвратным, что – еле-еле цеплялось где-то, в темном уголке памяти.
Спрыгнув с колоды, Ивашко подбежал к ближней сосне, раскинул руки и попытался сплести пальцы, обняв ее. Это не удалось. Руки его едва дотянулись половины охвата.
– Ох, матера, голуба! – восхищенно вслух произнес он, оставив попытку обнять сосну. В глаза ему бросилась слеза янтарной смолы, застывшая на шершавой чешуе. Ивашко отковырнул смолу, размял и тем движением, каким бросают камушки по воде, кинул вдаль.
С каждым шагом его зеленая пустыня бора становилась приветливее. Вот он различил, как в торжественный гул вершин ворвался монотонный, сухой стук: черный дятел примостился, знать, где-то неподалеку, на сухостоине. Крикливо, как сбитенщицы на торгу, хлопочут сойки. На мшистой прогалине мирно и тепло отдыхают солнечные лучи. Сквозь пышный мох пробиваются на свет тонкие иголочки трав, а на солнцепеке, посредине прогалины, у старого, источенного муравьиными лазами серого пня рассыпались белые слезы цветков земляники. По стволу пня и там, где стоит Ивашко, взад-вперед снуют муравьи – черные, тоненькие, как тычинки зверобоя. Ничем не напоминают они красно-бурых лесных великанов, чьи жилища, сложенные из хвои и сухих веточек, подобны рубленым теремам.
По гладкому стволу сосны взмыла вверх векша. От неожиданности Ивашко оторопел. Он остановился, всматриваясь в вышину, но векша исчезла. Ах, вот она! Распустив хвост, рыжий, как прошлогодняя трава, паутина которой застилает темно-зеленые брызги брусничника, векша прильнула к сухому, почти скрывающему ее обломку сучка. Черные бусинки ее глаз с любопытством и недоумением пристально уставились на Ивашку. Он схватился за лук, но, не наложив стрелы, опустил. Нет! Не вяжется свист стрелы с доверчивыми глазами зверька, да и на займище – посмешище для охотника принести из бора рыжую весеннюю векшу.
– Ах ты, рыжая! – погрозил Ивашко. Векша напомнила ему об Олёнушке. Где она? «О, да никак я заплутал».
Мысль о том, что он заблудился, встревожила Ивашку. Показалось, все вокруг его вдруг потемнело, нахмурилось.
Сложив трубою ладони, он приложил их ко рту, крикнул:
– О-о! Олёнушка!
В бору отозвалось и погасло эхо. Ивашко повторил крик, эхо подхватило громче.
Ивашко заторопился, побежал вперед, высматривая что-либо знакомое, что указало бы путь на займище. На бегу он нырял в плотные заросли, распахивал, как ворота, сцепившиеся ветки кустов, волком прыгал через валежины. Кажется ему, что и солнце светит не так ярко, как прежде, и ноги потеряли резвость, а бор все тот же – бесконечный, безлюдный.
Перебрался через пересохший овражек. Крутыми скатами, заросшими путаной, корявой ольхой, орешником и иным мелколесьем, овражек прорубается в глубину бора. Ивашко пошел берегом, надеясь выйти к Шелони, но тут представилось, что овражек ведет в сторону. Ивашко свернул к видневшимся впереди высоким дубкам… Вроде когда-то видел их. За дубками – небольшая полянка, а за нею… снова бор.
Ивашко устал. Во рту у него сухо, томит жажда. Куда идти? Повернул обратно к овражку и тут недалеко от себя увидел Олёнушку.
Она сняла стрелой глухаря. Большое черное тело птицы, цепляясь крыльями за колючие ветки, упало на землю. Стрела при падении сломалась. Опираясь на опущенную кибить, девушка, не отводя глаз, смотрела на добычу.
– Олёнушка! – позвал Ивашко.
– Братец! – Олёнушка обернулась к нему. – А я боялась – пропал ты… Заплутал. То-то бы искать тебя…
Ивашко подошел ближе.
– Стрелой стрелила? – спросил, любуясь на птицу.
– Нет! – Олёнушка посмотрела на Ивашку и засмеялась. – За хвост ловила…
Она подняла добычу. Птица была так велика, что распущенное крыло ее касалось земли.
– Пора на займище, – перестав смеяться, сказала Олёнушка. – Татко ждет.
Глава 19
Гость
Из бора выбрались на езжую дорогу. Олёнушка убежала вперед. Уставший за день Ивашко шел медленно. У березняков, разросшихся по давней гари, недалеко от поляны, Ивашко увидел в стороне незнакомого старца. Старец сидел на траве около зеленых вересков; ломая небольшими кусочками хлеб, клал их в рот и медленно жевал. Заметив, что Ивашко смотрит на него, старец положил хлеб на кошель, привстал и поклонился.
– Век жить, век здравствовать, добрый молодец! – неожиданно тонким и высоким голоском сказал он. – Не слыхал, паробче, в здешних лесах живучи, где тут есть Данилова поляна?
– Тут она, близко, – ответил Ивашко.
– Ах, как добро! – обрадованно засуетился старец. – Не ждал, не чаял, что рядом сижу.
Он поднял кошель, надел на плечи и завязал на груди лямки.
– Сам-от, молодец, не там ли живешь?
– Там.
– Ах, добро! Гляди-ко, проводишь… Давно не видались мы с Данилой, не признает и лица поди…
На пути Ивашко с любопытством присматривался к шагавшему рядом с ним старцу. Тот был вовсе не так древен, каким показался издали. По одежде своей он напоминал безместного попа… Немало их бродит по Руси! Но что-то, чего Ивашко не мог понять, отличало старца от безместных. Темная стеганая скуфейка покрывала его не то рыжие, не то выцветшие на солнце волосы. Плотно, как железный шелом, для виду обшитый крашениной, скуфейка прилегала к голове. Вытертый и потрескавшийся от долгой носки кожаный пояс туго перетягивал сшитый из той же крашенины, что и скуфейка, длинный зипун. На груди и спине старца зипун вздулся, как тегилей. Плетенный из липовых лык кошель тяжестью своей оттягивал плечи. Лицо старца – безбородое и безбровое, – несмотря на солнечный день, казалось до того серым и невыразительным, словно осыпали его когда-то пылью, да запыленным и пустили на свет божий. Когда старец молчал, тонкие губы его плотно смыкались, так что исчезал рот; около уха, на левом виске, лепилась темная бородавка с торчащими из нее длинными, жесткими, как ость, ржавыми волосками.
Данила стругал скоблем тесину, когда Ивашко с гостем подошли к займищу. Он оглянулся на скрип воротины; увидев вошедших, опустил скобель. В глазах его отразилось недоумение и любопытство.
Старец истово положил на себя крест, подошел ближе.
– Здрав буди, раб божий! – поклоном приветствовал Данилу.
– И тебе поздорову! Будь гостем, коли забрел…
– Не признал меня, раб божий? – после недолгого молчания спросил старец Данилу, который взялся было снова за скобель.
– Не узнаю, – выпрямился Данила, вглядываясь в лицо гостя. – Вроде приметный лик, а не припомню, где видел.
– Истинно сказываешь, – согласился с Данилой старец. Он снял с плеч кошель и опустил на землю около своих ног. – Много путин в мире – не счесть, не сложить их. Во все концы, во все края разбежались путиночки, а из всех-то нашлась и нам единая, столкнула на перепутье.
Данила старался вспомнить, где видел он этот стертый, безбровый лик? Старец напоминал ему кого-то. Но если встречались они, то, по-видимому, так давно, что память сохранила лишь смутное представление о человеке.
– Не припомню, – произнес наконец. – Чем гадать, лучше ты обзовись, отче!
Тонкие губы старца зашевелились. Они, как черви, ползали по подбородку, изображая улыбку. На дворе смолисто пахло свежей щепой. Сладкими пряниками рассыпана она около тесины, где мастерил бортник.
– Семена Глину не припомнишь часом? – негромко спросил старец.
– Семена?!
Глаза Данилы пристальнее уставились на гостя. Имя Глины напомнило молодость, то время, когда Данила жил далеко от поляны, рядом с вотчиной боярина Нигоцевича. Знал он тогда Глину; попом был Семен в вотчинной церкви. По милости Глины, которому полюбилось займище Данилы, согнала вотчинная стража займищанина с занятой им земли, расчищенной и обжитой; взяли землю в вотчину, пригрозив судом боярским за старые «злодейства». Вовремя ушел Данила. Набрел он тогда на поляну у Шелони, построил новое займище; а старым займищем его Нигоцевич одарил попа.
Не помнится старая обида, но все же появление Семена встревожило Данилу. Будто несчастье сулит встреча.
Недолго владел Семен Даниловым займищем. За наветы и лихоимство привелось ему пострадать от половников вотчинных. Займище спалили, сам еле жив остался. После объявился он в Новгороде, в хоромах боярина Нигоцевича. Когда брали новгородцы на поток Нигоцевичевы хоромы, вместе с боярином пропал из Новгорода и Семенко Глина.
– Семен, ты это?
– Я, Данилушка. Не признал, зрю? Истинно сказано: не красят годочки лик человеческий.
– Не зипун бы твой, может, признал бы, – сказал Данила. – Не ждал в мирских-то странниках тебя видеть.
– В каком пойдешь образе, в том и жив будешь, Данилушка, – сладко и нараспев прогнусавил Семен.
– По земле ходишь?
– Хожу. Велика она и чудна дивно! Побывал и в Плескове граде, и в Торжке, и в Твери, и в стольном Володимере. Много навидался, больше того наслушался.
– Откуда нынче бредешь, Семен?
– От киевских угодников, от пещер тамошних… Иду к Великому Новгороду.
– Шелонь-то и не по пути будто из Киева?
– Не по пути, – живо согласился Семен. – Я Русу посетил, Данилушка. Чуден град.
Бесцветные, похожие на кружочки высохшей осиновой коры глаза Глины вдруг вспыхнули огоньком и прищурились. Он вздохнул и переменил разговор.
– Обиду свою на меня помнишь?
У Данилы потемнело лицо. Ивашко, который стоял в стороне и слушал разговор займищанина с гостем, даже оторопел. Показалось, возьмет сейчас Данила старца, поднимет его и перебросит через ограду. Но Данила не тронулся. Глухо, как бы сам для себя, буркнул:
– Давно было, Семен, не помню.
– По-божьему молвил, Данилушка. Кой раб имеет зло в сердце своем – не возлюбит его господь. И не виноват я. То и было моей вины, что принял я жительство твое по воле болярина. Слышал небось, как подлая чадь надо мной надругалась? И хоромину, в коей жил я, спалили, и сам, не будь мне милости божией, жизни лишился бы.
– Знаю, – произнес Данила. – И о том слышал, жил ты после у болярина на Великом Новгороде.
– Истинно, Данилушка, жил.
– Хоромы Нигоцевича взял на поток Новгород при тебе ли, Семен?
– Не нам, Данилушка, судить болярина, – вздохнул Глина. – Умен и горд Борис Олелькович. Суздальскому княжичу он не покорился, за то и несет крест.
– Неужто жив он? – недоверчиво уставясь на лицо гостя и будто впервые слыша о болярине, изумился Данила. – При потоке-то, сказывали, свергли болярина с Великого моста.
– Нет, Данилушка, не попустил господь. Живет нынче Борис Олелькович в чужих краях, во граде Рыге.
– Бежал?
– Неведомы, Данилушка, пути господни. Может, нынче болярин в чужом краю, а завтра во славе вернется на свою отчину.
Поужинав, Глина улегся на лавку. Ивашко и Олёнушка давно спят: Ивашко на полатях, Олёнушка в горенке за кутней стеной. Тихо и темно в избе, но Данилу не берет сон. Разбередил в нем гость старое. Не верится, что бредет Семен из Киева, от печерских угодников, что мирским странником ходит он по земле. «Не из Рыги ли, не с вестями ли шествует от болярина Нигоцевича? Может, не вывелась в Новгороде измена?» Жаль Даниле, что при встрече, на горячую руку, не спросил о том Семена. «Теперь гость он в избе, а гостю – друг он или недруг – почет». Старым обычаем на Руси так положено.
Заснул Данила лишь под утро, но и сон его не успокоил. Снилось, будто Семенко Глина – не тот, худой, с серым ликом, каким явился вчера на займище, не в крашенинной скуфейке, а в высоком колпаке лисьем, преследует Данилу. По гнилым буеракам и падям бежит займищанин. Ему не видно Глины, но по тяжелому дыханию, которое слышно позади, знает: это Семен. В руке у Семена обнаженный засапожник. Обессилев, Данила упал и… проснулся.
С улицы струится в окошко утренний свет. Он падает на столбушку – тесаный брус около печи; рядом, у своего изголовья, Данила увидел Семена. Трогает он займищанина за плечо:
– Проснись, Данилушка! Простимся!
– Ты что, Семен?
Данила не сразу оправился от сна. Смотрит он на попа, как бы дивясь, что тот вновь превратился в серенького и невзрачного, не угрожает засапожником.
– Ухожу, Данилушка, – говорит. – Спасибо за приют!
– Почто рано, Семен, гостил бы…
– Пора. Птица в бору проснулась, и мне в путину время.
Он отошел, перекрестился на божницу, достал с полавочника скуфейку, надел ее…
Данила, проводив гостя, закрыл ворота.
– Ох-хо! – вздохнул. – Худое что-то в мыслишках у тебя, Семен: и взгляд немилый, и правды на языке нет. Темный, чужой; прошел мимо – и будто радость выпил.
Миновала еще неделя. Поляна убралась в буйную зелень трав. Всю неделю с утра до ночи Данила пропадал в борах, Ивашко почти не встречал его.
В субботу Данила вернулся засветло. Ворота на дворец оказались закрытыми; колышек, приставленный снаружи наискосок створы, показывал, что жители отлучились. Данила не пошел в избу. Он обогнул тын и направился к реке.
Ивашко стоял на самом краю высокого обрыва и, не отрываясь, смотрел на дальний берег, где в тихом голубом плесе застыла в воде сонная зелень берез. Увидев Ивашку, Данила хотел было крикнуть, испугать молодца, но вместо крика осторожно раздвинул кусты и позвал:
– Ивашко!
– А? – оглянулся тот.
– О чем кручинишься? Не с Олёной ли побранились? – высказал Данила первую пришедшую в голову догадку.
– Нет… В бору она, не видел сегодня… И не о чем нам браниться. На душе тяжко, Данила. Смотрю вот… Река, березы будто купаются в ней…
– Смутен ты, молодец, – присматриваясь к Ивашке, сказал Данила. – Тревожишься. – Он опустился на обрыв. – Устал я за день. Не сердит на меня, так откройся всей правдой… Может, послушаю да совет дам.
– Идти мне пора с займища, – промолвил Ивашко, но так тихо, что Данила еле разобрал.
– Далеко?
– Не знаю… Надо.
– Загадками толкуешь, – Данила упрекнул Ивашку. – Загадка хороша, когда с веселым сердцем загадывается, а у тебя на сердце веселья не вижу. Не тошно ли стало на займище? Не хочешь жить на поляне – воля твоя с тобой, иди! Только вот – дожидаются ли где хоромы рубленые?
– Нет у меня хором.
– Знаю, потому и молвил. Не с кошелем ли за плечами надумал бродить по свету, как Семенко? С тобой он явился на займище, не его ли судьба смутила? Знаешь ли о том, кто он?
– Не ведаю.
– Враг он мой, – говоря это, Данила понизил голос. – С займища, с места обжитого, по вине и наветам его был я изгнан. Не уйди вовремя – лучшей доли, чем доля холопа болярского, не знал бы. Поселился я на поляне… С той поры тихо жили мы с Олёной, дочкой моей. Старое утихло, нового не ждал горя, а увидел вот Семейка, с того часу в груди будто огонь.
Ивашко не понял, что хотел сказать Данила, вспоминая о попе. С недоумением и каким-то страхом смотрел он на займищанина. Видел Ивашко, встретил Данила Семена как друга, а теперь помрачнел, вспоминает как о враге. Так как Ивашко молчал, Данила спросил:
– О чем твои думки, паробче?
– Семенко… Поп этот – враг? Ведал бы, не привел его.
– Не легка встреча с ним была мне, Ивашко, но, может, так-то лучше. Знаю теперь, жив он, что душа у него черная, какой и была. Я своим врагом считал его, а думается, селюшки не одному мне он ворог.
Данила подвинулся ближе к Ивашке, речь его зазвучала тише.
– В Новгород идет Семенко, – сказал он. – Прежде-то попом в вотчине болярина Нигоцевича жил он, вместе с болярином и бежал в Рыгу. Ходил я в борах и думал: нынче-то зачем здесь Семен? Не гонцом ли от Нигоцевича бежит в Новгород, не замышляет ли болярин в дружбе с лыцарями зло на Русь? Сдается, Ивашко, что так. Гостем вошел ко мне Семенко, и я принял гостя, не спросил ни о чем, не нарушил обычай.
– Догнать бы и спросить, – промолвил Ивашко.
– Поздно. Много времени утекло. Семенко небось близко уж к Новгороду, а там найдутся хоромы, укроют.
Данила помолчал. Где-то в бору, будто жалуясь на одиночество, тоскливо стонет кукушка.
– Уйдешь, какую судьбину, на каких дорогах встретишь? – не глядя на Ивашку, произнес Данила. – А я не гоню тебя. Останешься на займище – живи. Не обуза мне.
– Спасибо на добром слове, Данила, – встрепенулся Ивашко. – Любо мне займище. Как отца уважаю тебя, а Олёнушка… Сестру кровную не любил бы так, как ее. Но нет мне судьбы в борах…
Они сидели на самом краю обрыва. Неподалеку, заслоняя выступок мыса, зеленеют молодые дубки; среди них, словно одинокие сторожа, охраняющие тишину поляны, подняли ввысь острые пики вершин молодые елочки. Внизу, под обрывом, разлилась Шелонь; точно серебряная птица, распластала она крылья свои в зеленых берегах, блестит, переливается светлой рябью. Кусты ив, цветущие матовым пухом рябины, березы, сбегающие к самой воде, убирают реку в весенний наряд.
– В Новгороде, как ушел я из болярской клети, – продолжал Ивашко, – жил я лето в кузне у мастера Никанора на Ильиной. Учил он меня молотом бить, ковать железо… Сулил Никанор передать мне свое умельство Зима прошла, солнышко весеннее греет, а я не забыл, как стоял у горна, дул мехом. Раскалится железо, выкинет Никанор его на наковальню, крикнет: «Эй, Ивашко, ударь!» А сам ручником постукивает… Может, снова найду то, что однажды давалось в руки.
Рассказ Ивашки тронул Данилу.
– Найдешь, – сказал он и помолчал. – Вспомни-ко берложку на буреломах. Пристали к нам на пути к ней двое витязей… Звали они тебя в Новгород, на княжий двор. Старый, как уходил с займища, спрашивал о тебе, не велел обегать совета. На добрый бы тебе путь, Ивашко, то, что молвил витязь. Может, ремесло обретешь, может, иное придет счастье. Иди, благословлю тебя в путь заместо родителя. А ты не забывай поляну… Оглянись-ко, – Данила показал вокруг. – Погосту впору стоять на ней, а то городу.