Текст книги "За землю Русскую"
Автор книги: Анатолий Субботин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 55 страниц)
Глава 6
Господин Великий Новгород
От моря Варяжского и от земли Лопи до гор Каменного Пояса[16]16
Уральские горы.
[Закрыть] простирается Новгородская земля. Богата она пашнями и лугами, реками многоводными, лесами дремучими, ловищами звериными и рыбными. Меха, воск, мед, лен тонкопрядый, железо кричное, жемчуг речной, рыбий зуб – всем богата земля. Реками и волоками, обозами по зимним дорогам везут жители дары своей земли в Великий Новгород.
Пятью концами, на берегах старого Волхова, раскинулся город. Точно застывшие в крепком пожатии руки, перекинулся через реку Великий мост. Широк он – в два проезда; дубовые ряжи под ним пенят Волхов.
Сердце города – каменный Детинец. Над его стенами, отражаясь в Волхове, поднялись тяжелые шеломы святой Софии. Лучи городовых улиц разбегаются от Детинца к воротам Кромного города. Улицы вымощены тесаными мостовинами и круглым лесом. Вдоль улиц – посадами – хоромы рубленые, с узорными крыльцами, с резными наличниками окошек, огороженные тынами с воротами тесовыми. Над крутыми скатами крыш возносятся каменные звонницы церквей и соборов. Сильные монастыри, обнесенные валами со столпием и высокими стрельницами, сторожат пути к городу.
Славен Новгород святой Софией, звонницей вечевой и Великим торгом. Идут на новгородский торг гости с товарами из Византии и из-за Каспия, из свейских и немецких земель. Все есть на торгу: тонкие паволоки из Византии, узорные аксамиты из Хорезма, сукна ипские и лангерманские, вина фряжские, изделия из стекла… В обжорном ряду – дичь и рыба: живая, в садках, и уснувшая.
Искусными мастерами ремесленными славен Новгород. Продают на торгу свои изделия кузнецы по железу и меди, по золоту и серебру; щитники, лучники, котельники, колпачники, бочешники… Нет, кажется, на Руси торга богаче и многолюднее, нет и города краше Господина Великого Новгорода.
Отошла обедня у святой Софии. Владычный пономарь Говорко Сухой, щуплый, красноглазый мужичишко, с выкатившимся, как жбан, животом, впереди всех выбежал из собора, махнул колпаком:
– Звони «Во вся!» Отмолилось людие.
Говоркова знака давно ждали звонцы на звоннице. Не опустил Говорко колпака, как ударил «большой» владычный колокол, в подзвон ему сиповато ухнул «меньший». И вдруг, точно стая воробьев поднялась со стен Детинца, – речисто, с подпевом закалякали подголоски. Звонят «Во вся довольно».
На софийский звон отозвались в городовых концах колокола церквей и соборов. Прогудел стопудовый – это у Николы в Дворищах, степенно, не торопясь, басит у Покрова, прихрамывая, дребезжит расколотым боком у Апостолов на пропастех.
Шел пятый час поутру. Резво, на выхвалку, стараются звонцы. Тинь-тала-лам-лам-лам… Тини-тини-лон, тини-лон… Плывет звон над городовыми улицами, переулками, тупиками; уносится на простор, в ближние пригороды, падает медным охом со звонниц у Антония, в Юрьеве, на Перыни…
В Спасских проезжих воротах – проступу нет. Не со всей ли Руси собралась тут убогая и нищая братия? Дрожат посиневшие куски телес, гноища, гниль… Таращатся, жалобят. Вопль и вой на всю Пискуплю.
Перед воротами Прокопко-юродивый. Сквозь лохмотья одежд видно дряблое, желтое тело. Крутится он на снегу, под одежишкой звякает железо вериг; визгливо, брызжа слюной, частит скороговоркой в лад звонцам:
– Ай, хорошо! Ай, хорошо! Болярам-ту по бобру, попинам по пирогу, черному людству – Спас подаст.
– Милостыньку, благодетели наши, Христа ради!
– Слепенько-о-му-у подайте-е!
– Убо-о-го-му-у, безно-о-го-му-у…
С визгом, с выкликами бьется на земле баба. Опухшее лицо ее в синяках и ссадинах. Рядом – «убогий». У левого плеча его обнаженный огрызок руки. Взгляд его пуст. Качаясь взад-вперед, он гнусаво и монотонно тянет:
– Бон-дя-а, бон-дя-а…
Ни одного звука больше. Кажется, ничто мирское не трогает «убогого».
– Бон-дя-а…
Баба затихла. Облизнув языком сухие, потрескавшиеся губы, закрыла глаза. «Убогий» покосил взглядом в ее сторону. Не меняя ни выражения лица, ни положения тела, он согнул колено и быстрым, еле уловимым движением толкнул бабу. Уста его прошептали выразительно:
– Ори, дура! Жалоби!
В стороне, но так, что его отовсюду видно, сидит слепец. Очи его устремлены вверх, ветер колышет седую бороду… Гнусаво, как положено, он складывает:
…Окиян-море – всем морям море.
Обошло тоё море окол всей земли;
окол всей земли, всеё подселенные.
Во тоём море во окияне – самой пуп морской.
Всеё-то реки, всеё моря
к окиян-морю собегалися,
окиян-морю приклонилися,
никуда вон не выходили…
Неподвижны очи старца. Кажется, читает он где-то, в далекой синеве неба, голубиные слова и складывает их в большой стих. Время от времени голос старца прерывается тоненьким подголоском поводыря:
Отцы наши, батюшки,
пречестные наши матушки,
подайте милостыньку на наше сиротство!
Отстояв обедню, шествует Пискуплей боярин Стефан Твердиславич. Размяк и притомился он от долгого стояния. Важен боярин, ни туда, ни сюда головы не повернет, слова ни с кем на пути не молвит, – тешится он своими думами. А о чем думать боярину, как не о хоромах богатых, о вотчинах дальних и ближних. В вотчинах у него ловища на красного зверя; ржи, ячменя, тонкопрядого льна угодья. Холопы и половники – женки и мужики – хлеба собирают, зверя ловят, борти ищут. Зерно, лен и холст, мед и воск, меха, смолу, крицы железные везут из вотчин обозные в Новгород. Вокруг хором Стефана Твердиславича на боярской Пруской улице частокол что город; терема срублены из валдайского дуба, рундуки у теремов резные; гридница в хоромах – другой лучше ее нет на Великом Новгороде. В медуше – бочки с медами вареными и сычеными, с заморскими мальвазеями; в кованных железом сундуках – казна и узорочье, меха лисьи, бобровые, темнокуньи. И свои и заморские торговые гости жалуют на двор к боярину, торгуют и берут добро. Пол-Новгорода в долгу у боярина. Как же ему не смотреть свысока на людей, не потеть в тяжелой шубе лисьей?!
– Калачики-калачики, пряжье рассыпчатое! Дай калачик, болярин!
Поднял очи Стефан Твердиславич – на пути перед ним Прокоп.
– Приходи в хоромы, юрод, лопотину велю дать!
Рыжий Якун, завидев боярина, широко распахнул ворота. На дворе встретил поклоном Окул, проводил на крыльцо. Стол убран в гридне. Стефан Твердиславич, как вошел, наперво осенил грудь перед темным ликом «Премудрости», снял шубу, бросил на руки холопу.
На столе, посредине, возвышается медная братина с медом крепким; в ней без малого полведра. Вокруг братины пироги; слоеные, сладкие, луковые. На огромной тарели плавает в жире бок копченого осетра, рядом – разварной карп, окорок вяленой; подальше – «рябь», жаренная в сметане, сыр белый, похожий на ком снега, горой – медовые калачи.
Стефан Твердиславич не сразу принялся за еду. Он поднял братину, осушил добрую половину. От питья кровь бросилась в голову. Подвинул к себе осетра и принялся за еду. Ел не спеша, облизывая пальцы; а чтобы не пропала охота, заедал снедь головками чеснока.
С лица градом льет пот. Боярин снял пояс. Попробовал Стефан Твердиславич и пироги, и окорок, и медовый калач… Еле дотащился в спальную горницу.
Казалось, только бы прилечь – и разморит сон, а лег – не спится. Грех сказать, после обедни – мерещится боярину красная девица. Близко она, покойного братца Вовзы Твердиславича падчерица. Девка – сирота, живет в хоромах у боярина из милости, все одно что холопка.
Перевалился на другой бок – не идет сон. Стефан Твердиславич протянул руку к самшитовому посоху, стукнул о пол. В горнице показался Окул.
– Что велишь, осударь-болярин?
– Беги в терем… – завел речь боярин, но не успел вымолвить: со двора донесся стук колотушки. – Кто там? – задохнувшись от гнева на то, что помешали ему, прошипел боярин. – Ломятся ордой некрещеной. Чужой кто, спроси – чей, свои – вели батожьем драть.
– Гонец от владыки архиепискупа, осударь, – вернувшись, поклонился Окул. – Велел владыка звать тебя на совет в Грановитую[17]17
Совет господ – высшее административное учреждение в древнем Новгороде, олицетворявшее власть боярской олигархии. Он состоял из верхушки вотчинного боярства. Председательствовал в совете владыка, который избирался пожизненно. Как епископ, он стоял во главе церкви новгородской, как председатель совета господ – во главе управления.
[Закрыть].
Боярин погладил бороду.
– Не буду тамо… Недужится мне…
Помолчал.
– Прокопко-юрод, может, зайдет, – вспомнил Прокопа. – Брось ему зипунишко какой ни есть. Пускай молится за наши грехи.
Глава 7
Сны долгие, дела тяжкие
Сумерки спустились над городом, когда открыл глаза Стефан Твердиславич. Потянулся спросонок, широко, до боли в груди, зевнул.
В узкую щель оконницы, сквозь розовую тонкую слюду, как сквозь сито, падал вечерний мягкий свет. Боярин спустил с перины густо заросшие волосами и испещренные синими жилками ноги. За стеною слышны голоса. Хотел послушать, о чем говорят, да не разобрал.
Набросил на себя домашний кафтан и, стуча посохом, тронулся в гридню. В переходе подвернулась под ноги дура-карлица. Обругал, замахнулся на нее посохом:
– Пошла прочь, тварь!
Вспомнив о том, как томятся и зевают сейчас в Грановитой бояре, Стефан Твердиславич не сдержал усмешки: рад тому, что велел давеча сказать о недуге.
В гридне, перед ликом «Премудрости», мерцает серебряная лампада с чернью и травами – «неугасимая». Стефан Твердиславич посмотрел на огонек, оправил светильно и обтер о волосы пальцы. На столе припасена братина с медом. Поднял ее обеими руками, не торопясь отпил, облизал губы. В гридню вошел Окул.
– Где пропадал? – боярин сдвинул брови, будто ждал холопа.
– В клети, с работными людишками был, осударь.
– Что в хоромах слышно? Приходили ли гости с торгу?
– Нет, осударь, ни свои, ни заморские не заглядывали.
– А ты бы порадел болярину, послал холопа на торг… Воску и мехов полны клети… Сдуй-ко огня!
В хоромах Окул – ближний холоп, ключник и наперсник. Он резво, точно юноша, подбежал к поставцу, взял огниво, кремень, плошку с трутом, высек огонь и зажег восковую свечу. Легче было бы взять огонь от «неугасимой», да не любит того боярин.
– Жалеешь ты батогов, Окулко, – медленно, будто не хотелось говорить ему, произнес боярин, когда Окул поставил на стол железный подсвечник с зажженной свечой. – Холопов у нас полон двор, а они без дела. Дура-карлица давеча… Под самые ноги ко мне в переходце.
– Жалею, – на сморщенном, желтом, как сухое бересте, лице Окула появилось что-то напоминающее улыбку. – Не взыскиваю, да и как взыщешь? Пожаловать дурака полусотенкой – он в хворь, а от хворого, что от убогого. Я полусотенку-то не сразу, а по десять батожков утречками…
– Утречками… Ах ты пес! – Размяк и повеселел Стефан Твердиславич. Сложил руки на животе, спросил – Как жили нынче?
По памяти, как по записи, выложил Окул перед боярином все, что случилось за день в хоромах и на дворе. Кто что сказал, с кем перемолвился, кто в работе отстал, кого маяла хворь. Сказал и о том, кого наказал он, чьи вины оставил на суд боярина. Слушая ключника, боярин изредка ронял:
– Батожьев псу!
Окулу не напоминай вдругорядь. Не слово – взгляд запомнит.
– Ефросинья что делала? – спросил Стефан Твердиславич.
– Да ничего, осударь-болярин… Посередь дня с девками в бирюльки тешилась, после выпила сбитню горячего с пряжонами, на дворе гуляла. Встретила там нашего болярича. Таково-то он соколино глянул и вроде бы словцо молвил.
– Ондрейко? – перебил боярин.
– Болярич. Наш чернобровый сокол.
Боярин в сердцах толкнул пустую братину, она упала на пол и загремела. Окул бухнулся ниц. Боярин ударил его носатым сапогом.
– Позови Ондрия!
Окул, не поднимаясь с колен, начал пятиться к дверце.
– Неправду молвил – на чепи сгною! – пообещал боярин вдогонку холопу.
Боярич Андрей собрался почивать, когда, словно из-под земли, перед ним явился Окул.
– Буди здрав, сокол наш светлый! – заговорил он кланяясь. – Осударь-батюшка зовет тебя, что повелишь молвить?
– Скажи, сейчас буду, – ответил Андрейка, надеясь, что скорым согласием своим выпроводит вон вестника, но Окул не шелохнулся.
– Гневен нынче батюшка, – шепотом поведал он.
– С чего гнев? – спросил боярич. Он накинул на плечи кафтан и теперь застегивал пояс.
– Осподь о том ведает, соколик. Не нам, холопам, про то знать.
Гнев, охвативший боярина при вести о встрече Ефросиньи с Андрейкой, успел остыть. Сгоряча велел он Окулу позвать сына, а теперь не знал, о чем говорить с ним. Не послать ли Андрейку в дальнюю вотчину, в заонежские леса… Хорошо ли так-то? Скажут, не пожалел, не по-родительски наказал. Пусть лучше Андрейка послужит Новгороду Великому. По душе пришлась боярину эта мысль. И сказывать ничего не надо будет, и похвалиться Стефану Твердиславичу найдется чем.
– Звал, осударь-батюшка? – Войдя в гридню, Андрейка поклонился отцу.
– Звал…
Боярин залюбовался на сына. Рядом жили, а вот не заметил он, как вырос Андрейка. Смотрит Стефан Твердиславич и будто не узнает пригожего молодца.
Потрескивает нагоревшая свеча, капая воск. От скудного света в углах гридни ткут серую паутину длинные тени. Не различишь ни венцов рубленых, ни узоров и колец медных на резных ларцах.
– Стань ближе, Ондрий!
Боярич ступил ближе, снова поклонился отцу.
– Полно, мечи поклоны перед святою «Премудростью», – произнес боярин, и глаза его потеплились на огонек «неугасимой». – Гляжу я на тебя, Ондрий, и дума мне в голову: женить бы впору, да не ко времени.
– Твоя воля, осударь-батюшка.
– Знаю, моя. Вырос ты молодец молодцом, а живешь без заботы. Пора, Ондрий, ума набираться. Нынче думаю пожаловать тебя: отпускаю на ратное дело.
– Осударь-батюшка!
– Отпускаю, Ондрий, – повторил боярин. – Велю тебе в завтрашний день ехать в Ладогу, к воеводе Семену Борисовичу. Друг мне Борисович, чаю, примет. Нынче же выбери в ружнице кольчугу, щит, чтобы по росту, меч острый, шелом… Спроси о том у Окула. Коня возьми и все, что надо… Понял мое слово?
– Понял, батюшка.
– Ну-ну… На деле велю тебе стоять крепко, выносливу быть в поле ратном; что бы ни сталось с тобою – не забывай – мы, Осмомысловичи, не жалели животов своих за святую Софию.
Склонив голову, слушал боярич наставление родителя. Свеча в железном подсвечнике оплыла и почти догорела.
– Спасибо, осударь-батюшка, за волю!
– Иди, Ондрий! Собирайся и отдыхай, поутру благословлю.
Глава 8
В путь-дорогу
Ночью Окул не спал. Было поздно, когда он, проводив боярина в опочивальню, пришел к себе, лег и до третьих петухов ворочался и вздыхал. Сам не знает, зачем оговорил он боярина. Добр и ласков к нему всегда был Андрейка. Крепок кряж, старый боярин, но два века он не протянет. Придет время – боярич останется господином в хоромах. Как-то взглянет он тогда на верного слугу? О встрече Андрейки с Ефросиньей Окул сказал боярину, не ожидая, что это обернется худом. Казалось, поругает Стефан Твердиславич боярина, поворчит, а может, посмеется только. Андрейка у него один.
Долгой показалась ночь и боярину. «За что огневался батюшка?» – спрашивал себя; искал и не находил за собою вины…
Матушки своей не помнил Андрейка. В зыбке качался он, когда умерла боярыня. Перед смертью две недели томилась она в огневице. Андрейку вырастила старая нянька; и той давно не стало на свете. Но не забыл боярич, как нянька играла ему песни, сказывала складные сказки и побывальщины. Из всех нянькиных сказок и побывальщин Андрейка особенно любил «Сказание о Новгороде». Бывало, просит:
– Нянька, скажи, откуда пошел Новгород?
– Оттуда, откуда пошел, – смеется нянька беззубым ртом. Голос у нее ласковый; говорит она, будто теплою ладонью по голове гладит. – Сколько раз уж сказывала-то и – диви – не настыло.
– Скажи, нянька!
– Ладно, – соглашается она. – Закрой глазки, слушай!
Андрейка лежит тихо-тихо, не спит.
– В стародавние-давние времена, – начинает нянька, – стоял во те поры на славном на Волхове велик град, назывался тот град Словенском. Храброй и сильной народ жил в тоем городе. Любили словене и торг торговать, любили и в поле ходить; далеко, во все стороны, от моря до моря, славились они умельствами и силою богатырской. Поднялись как-то словене походом на края низовые, искать добычи и славы своей земле. Долог ли, короток ли был поход, но в ту пору напала на Словенск-град чудь белоглазая. Разорила чудь Словенск. Избы сожгли, мужей побили, молодых баб да чадушек малых увели в полон. Вернулись словене к Волхову, а там, на месте града их, черные головешки… Шумят репей да крапива. На другом берегу Волхова, насупротив старого города, срубили словене новый город и назвали его Нов-Город. А чудь словене повоевали.
– Словене-то откуда, нянька?
– О том не все пытано, а старые люди так сказывали, – начинается новая побывальщина. – Привели-де словенский род от полуденных морей, от Истры-реки[18]18
Дунай.
[Закрыть], двое больших воевод – Словен да Рус. Дальше шли бы словене, да река преградила путь; широкая она, быстрая. Переправились – кто конем, кто вплавь, – осмотрели себя: все племя цело, нет лишь младого богатыря Волхва, любимого сына Словенова. Подошел тогда воевода Словен к реке, черпнул пригоршней воды, испил и молвил: «Быть тебе, река, отныне рекою словенскою! Сына любимого ты взяла у меня, пусть его имя станет твоим; назовешься ты Волхов. На твоем берегу стоять граду нашему». Была у воеводы Словена дочь – Ильмерь прекрасная. Пошла она с подружками вверх по Волхову и увидела озеро. Широко и глубоко оно, как море. Синие волны бегут по нему, плещут белыми гребешками в зеленые берега. Назвали словене то озеро Ильмень, по имени Словеновой дочери. Воевода Рус срубил город на другой стороне озера, у родников соленых. Город назвали – Руса. Реки тамошние нарекли: одну по жене Русовой – Полиста, другую – по сестре его – Порусня.
…Промаялся Андрейка ночь в думах. Еле забрезжило утро, он уже на ногах. Пора!
Поклоном встретил Окул боярича. Глаза у старого ласковые, речь гладкая. Примерил Андрейка бехтерец мелкокольчатый, выбрал шелом и меч.
– Охти, свет ты мой, Ондрий Стефанович, – ахает, умиляется Окул. – Богатырь ты наш! Когда уж ты вырос, в силушку когда вошел? Я-то, худой, думаю: молоденец болярич, чадо малое; не доглядел, как зеленый дубочек вымахал, плечики богатырские расправил. То-то батюшка взглянет светлыми оченьками на ясного сокола, то-то возрадуется осударь-болярин.
И Андрейке любо взглянуть на себя. Горькое чувство и страх, что томили ночью, исчезли. Может быть, и впрямь не горевать надо, а спасибо душевное сказать родителю за волю? Хочется Андрейке в воинской справе пройти по городу; пусть видят люди, каков он. Не голубей гонять собрался, на ратное дело.
Андрейка сказал о своем желании Окулу, тот потакнул:
– Иди, соколик, покажись! В полудни благословит батюшка.
В броне, с мечом у пояса вышел Андрейка за ворота. Надолго расставаться ему с Новгородом, не в последний ли раз придется взглянуть на Волхов, пройти по Великому торгу?
Играет солнышко на зеленых шеломах церквей, распустили наст его золотые стрелы. У палисадов, вдоль тропок, кучи золы, свертышки бересты, щепа, уголь. На юру, у колодца, вытаяло старое решето с прорванным ситевом, кое-где, как вешки, торчат в снегу черные головни; вытаяли черепки битой посуды, все, что выброшено было зимой. Снег принимал, морозил, прятал. Под вешним солнцем разволгло мусорище.
С Пруской улицы Андрейка свернул к Гончарам. В Гончарах нет ни хором островерхих, ни расписных теремов. Тянутся посадом шатровые избы с прирубами, норки оконниц желтеют на солнце натянутым в них сухим бычьим пузырем. И дорога вдоль улицы не накатана. Колют небо длинные стрелы журавлей над колодцами, в подызбицах кричат петухи. Белыми стайками поднимаются вверх струи дыма, – точно на привязи держат они жилье.
За Гончарами – мост через Волхов. На том берегу Великий торг. Прошел Андрейка мимо лавок в торговых рядах. Супротив Нутной улицы, на Гулящей горке – шум. Глазеют люди на скоморошьи забавы. Андрейка набрел на то веселье, протолкался ближе.
– Круг шире!
Выбежал на средину ражий детинушка, остановился. Сбросив колпак, повязал на голову черный плат, ссутулился, как старушонка.
В келье старица лежит,
перед ней холоп стоит,
таки речи говорит
– Уж ты, старица, встань,
ты, спасенная, встань, —
скоморошины идут,
всяки игры несут..
Эх! – пошел колесом по кругу.
– Уж и встать-то бы мне,
поплясать-то бы мне, —
стары ноги поразмять.
– Бес, право, бес!
Детинушка перевел дух.
– У кого серебро за пазухой – сыпь, не жалей! – крикнул он. – Скоморохи – люди веселые, на язык тароватые, на девиц красных, на молодушек-лебедушек глазастые…
– Братие!
На высокой клади у вымола показался тощий старик, в длинном – до пят – подряснике и скуфейке.
– Братие! – простирая вперед руки, надтреснуто завопил он. – Реку бо аз страха ради вашего. Возмятеся и возмутися весь град. Бубны и сопели, плескание и скакание, игрища непотребные… Изжените прочь бесов и гудение их! Сеют бо непотребны плевелы и вонь греховную. Братие, да не зрят очи ваши наваждения сего, ни хребтов вихляния, ни ног скакания… Приидет судия судити, – гневно задребезжал голос старца, сжатые кулаки поднялись вверх, – зачтет он во грехи ваши мразь сию…
Толпа отшатнулась от скоморохов. Тот, что недавно изображал «старицу», кинул в сторону «обличителя» презрительный взгляд, проворчал:
– Скрипишь, старая луковица!
Посадский житель в сермяжной чуге, высокий, как жердь, оглянулся вокруг, отступил и растерянно молвил:
– Старец Ена, с Перынь-богородицы… Накличет беду грешным.
Людская волна отбросила Андрейку к Готскому двору. Перед воротами, у частокола, ограждающего хоромы иноземных гостей, шумно, как на ярмарке. Статный молодец в распашной чуге вышел впереди всех, поднял руку и что-то крикнул. За шумом Андрейка не разобрал слов. Вдруг словно ветер подул:
– Тише! Дайте сказать Спиридоновичу! Говори, Василий! Бывал ты и в Висби, и у свеев, молви за всех слово!
Когда шум притих, молодец приосанился, сдвинул на затылок куний колпак, сказал толпившимся у ворот иноземцам:
– Ольдермена, старосту вашего, желаем видеть.
Из ворот вышел плотный мужчина со светло-рыжей, мягкой и прямой, похожей на недолежалый лен, пышной бородой. Темная просторная одежда его отличалась от других серебряной цепью, знаком достоинства и богатства; колпак на голове – низкий и плоский сверху – заканчивался широкими полями, скрывающими верхнюю часть лица. Остановись на расстоянии, какое приличествовало его высокому положению, он сказал:
– Иоганн Мундт, ольдермен Готского двора и ганзейских гостей. Чем вызвано недовольство ваше?
– Обманом, учиненным гостями из Любека, – резко сказал Спиридонович. – Продали они сукно сидельцам Великого ряда полукипами, в каждой до семнадцати кусков. На показ дано сукно ипское, а в кипах грубое, и мера кусков меньше указанной.
Ольдермен бесстрастно, точно речь Спиридоновича не касалась его, выслушал обвинение.
– Мы ведем торг честно, почтенный гость, – ответил он. – Продаем не кусками, а кипами и полукипами, как уставлено грамотами договорными Готского двора с Великим Новгородом. Наша ли вина в том, что в кипе нашелся кусок меньшей меры? Так бог судил. Что имелось в кипе, то и есть.
Замолчав, он поправил на груди цепь и плотно сжал губы. Потому лишь, что Спиридонович выше его на голову, ольдермен не смог взглянуть сверху вниз на новгородца.
– Не бог судил, а кто продал сукно, тот обманул, – возразил Спиридонович. Ветер распахнул полы его чуги, под нею Андрейка увидел красный кафтан с золотым поясом почетного гостя.
– Так ли, гость, – не согласился ольдермен. – Кто продал и кто купил не смотрели товар в кипе. Свое счастье у каждого.
– Бывает и счастье, – усмехнулся Спиридонович, не отступая перед иноземцем. – Намедни, близ масленицы, брали наши прасолы у свейских гостей рыбу соленую. Разбили бочку, а там наполовину рыба, наполовину потрохи рыбьи да головы. Звали мы тех гостей на торговый суд к тысяцкому. Велел суд за обман покрыть убытки прасолов и указал обманщику: не ходил бы он по три лета со своим товаром к Великому Новгороду. И нынче – не решится спор подобру – позовем на суд.
– Где то сукно, нашим ли клеймом оно мечено? – понизив голос, спросил ольдермен.
– Есть и сукно, и клейма на нем ваши… Покажи, Афанасий Ивкович, образец, по которому сукно брал, и то, подметное, что нашлось в кипах!
Афанасий Ивкович, сухой, с прищуренными глазами и проседью в бороде, опускавшейся на грудь клином, выдвинулся вперед, развернул сукно перед ольдерменом. Тот долго щупал, советовался с готскими гостями, вглядывался в клейма, будто не узнавая их.
– Не пойдем на торговый суд, почтенный гость, – вымолвил наконец. – Решим по-любовному, миром. Сколько в кипе кусков не той доброты и не той меры?
– Семь, – ответил Афанасий Ивкович.
– Сбавлю я цену на сукно, но и вам, гости новгородские, время бы сбавить цену на лен и на воск. Брали мы у вас осенью по ряде меха черевьи, пять сороков, а среди черевьих дали нам четверть сотни лапчатых… Мы не ходили в торговый суд, срядились на том, что будет нам за ту прогаль – сколько лапчатых, столько же горностаев. Мы везем товар в Новгород морем, много везем, а вы, гости новгородские, не все, что есть у вас, нам даете, сами ходите с мехами и воском на ладьях на Готланд, в Висби. Мы торговые пошлины даем Новгороду, а прибыли берем мало. Все, чем торгуете вы, примем в Новгороде, по хорошей цене. Наши гости на море живут, привыкли к морю, а вам… Зачем вам ходить на ладьях? Море наше бурное. Разобьет буря ладью, погибнет товар.
– Наши ладьи не страшатся бури, – поняв хитрость ольдермена, сказал Спиридонович. – Не будет честного торга на Готском дворе – не возьмем ваш товар; сами пойдем в Висби, и в Любек, и в франкские города.
Время к полудню. Слушал бы Андрейка спор новгородских торговых гостей с иноземцами, да ждет небось батюшка. Может, и конь оседлан и припасы приторочены. Далеко Ладога, не сладкая жизнь ждет там. Жаль молодцу покидать Новгород. В дорогу нынче… Где-то приведется ему скоротать ночь?