Текст книги "За землю Русскую"
Автор книги: Анатолий Субботин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 55 страниц)
Глава 9
Сторожевой городок на Волхове
Ратник Михайло проснулся после полуночи. Высвободив из-под окутки руку, сунул ее под изголовье. Огнива, где Михайло всегда оставлял его, на месте не оказалось. Михайло привстал в темноте, послушал, что на улице.
– Крутит, ох крутит ветрило! – проворчал он. Ощупью, шаря рукой по лавке, двинулся в куть. Земляной пол отсырел, был холоден. Михайло шел, высоко поднимая босые ноги, точно боясь наступить на что-то, еще более неприятное. Раздался звон кресала о кремень. Когда затлел трут, Михайло приложил к нему лучинку, раздул ее и зажег жирник. Поставив его на полавочник, ратник достал с напыльника, что поднялся козырьком над челом печи, просохшие онучи и стал надевать лапти.
– Разыгралась погодушка, – бормотал он. – Чую, ладьишки чьи-либо покидает Волхов, ину на берег, ину на камень.
Перевив оборами онучи, Михайло натянул стеганный на кудели тегилей, открыл дверь.
На улице ветер валит с ног. Начиналось утро – серое, мозглое. Обрызганная дождем трава блестит, как низанная бисером. Тяжело нависшие рыхлые облака заволожили все небо. Дождь шумит в зеленой листве берез, словно ищет среди них что-то. За городовым тыном, по склону крутого холма, скользит вниз тропинка. Она тянется, вихляя мимо кустов. Около сторожевой избы, откуда вышел Михайло, ветер скулит особенно зло и особенно напористо; будто рвется он на холм, чтобы разметать по бревну избенку и по крутизне скатить ее в Волхов.
В дожде и утренних сумерках реки не видно, но там, где, огибая скалистое подножие холма, она описывает излучину, слышно, как яро кипят и ревут волны, разбиваясь о берег.
– Ярится Волхов, ох ярится, – вслух подумал Михайло. – Плюнет на скалу ладьишку – щепок не соберешь. Костер бы зажечь наверху, на камне, да где тут… Не раздуть углей на дождике.
– О-о-о!
Михайло насторожился. Голос чей чудится или воет ветер?
– О-о-о! – повторился крик.
Михайло принялся всматриваться в мокрый туман, стараясь что-либо разглядеть в нем. Но там, где внизу ярится Волхов, не видно ничего, кроме серой, непроглядной мути.
– О-о-о! – крик донесло явственнее. У Михайлы невольно замахнулась рука, чтобы положить крест… Не приняла, знать, кого-то река.
Ратник вернулся в избу.
– Васюк, гей! – громко позвал он. – Под скалой, у Волхова, люди никак.
– Мм… Охота, право, тебе, Михайло!
– Вставай! Может, ино, живой кто… Поищем.
– Бог с ними! Этакая непогодь…
– Пойдем! – не унимался Михайло. – Веревку захвати!
В избе синеют бледные утренние сумерки. В плохо прикрытую дверь задувает ветер. Михайло нахлобучил на голову шелом, потрогал копье, но отложил его и взял ослопину с окованным железом макошником.
– Ветер крутит, дождище… – проворчал Васюк, не трогаясь с места.
– А ты баба аль ратник рубежной? – рассердился на Васюка Михайло. – Вставай!
– Куда мы?.. Не обойдутся без нас-то?!
– В гридню пойдем, хмельной мед пить, – пошутил Михайло.
– О-ох, мед!
– К меду твоя голова не бедна.
Васюк сполз на пол. Он оказался тщедушным, узкогрудым, с серенькой – клочьями – бороденкой и подслеповатыми глазами. Жалко выглядел он рядом с Михайлов Тот – богатырь. Без малого пуд ослопина в руках у него, а Михайло играет ею, как былинкой.
Облекшись в тегилей, прикрыв шеломом темя, Васюк поплелся следом за Михайлой. Когда выбрались за тын, Михайло, чтобы не терять времени, начал спускаться с холма не тропинкой, а прямиком. С кустов лила капель. Лапти промокли. Васюк чувствовал, как холодные струйки воды, стекая с шелома, царапают шею.
Он поскользнулся на крутизне и ободрал о кусты ладонь.
– Гей, Миша! – позвал.
– Не отставай!
Голос Михайлы слился с воплями ветра. Васюку кажется, не Михайло отозвался ему, а рычит в уши непогодь. В душе Васюк проклинал и дождь, и людей, что не сподобились Волхова, и то, что сам он, послушавшись Михайлы, выбрался в этакую гнилую погоду из теплой избы.
– Круча-то какая, беда-а! – жаловался он.
– А ты горошком, Васюк, – смеясь, советовал Михайло.
– Скользко.
– Вольней так-то, будто на вощеном полу.
– Тебя бы в вощеную горницу.
– Ничего, и тут не скулю. Глянь-ко на Волхов, Васюк!.. Силища-то, о!
Огромные волны, тряся рыжими гривами, одна за другой катятся к берегу и, окатив его брызгами, отступают с глухим ворчанием. Ветер клонит к земле молодые березки на склоне, неистово свистит в уши. Васюк вдруг остановился.
– Волхов… Гляди, Миша, – выкрикнул он трясущимися губами. – Обратно… Ей-ей, обратно! Течет-то к Ладоге…
Михайло насупился. Он тоже заметил необычное течение реки. Угрюмо буркнул:
– Ино, безгоды жди, Васюк, перед безгодою он супротивничает.
– Не Орда ли валит на Новгород? – предположил Васюк.
– Не каркай, ворон! – не оборачиваясь, сердито огрызнулся Михайло. – Мимо шла Орда, а не достигла Новгорода. Нынче Орда далеко, бают, за рубежом… В Угорской земле она.
– Бают, да кто о том ведает? Намедни старец через Ладогу к Валааму шел, страшное сказывал.
– Чем стращал-то твой старец?
– От мощей, от киевских угодников шел. Пуста, сказывал, Русь. Грады разрушены, погосты выжжены, люди скитаются по лесам. Так он и молвил: не одолеть Руси Орду, быть разоренну и Великому Новгороду. В одном, сказывал, спасение: идти на союз с лыцарями, звать их на защиту…
– Ну, завел, жужелица! Жж… Жж… – Михайло повертел пальцами около своего лба. – Не тебе бы, рубежному ратнику, молвить о зле, не мне слушать. Ино, чьим пенькам молился твой старец.
– Чудной ты, Миша! Бывалый старец, не грех такого послушать.
– Хм… – насмешливо хмыкнул Михайло. – Не грех послушать, только от слов таких, как у твоего старца, дух поганый… Жаль, не слышал; попытал бы, чей он «угодник»?
Михайло стоял возле самого обрыва, опираясь на рукоять ослопины, как на меч. Разговаривая с Васюком, он смотрел на бушующую внизу реку, поджидая: не донесется ли оттуда давешний голос?
Страшен и гневен в бурю старый Волхов. Кажется Михайле – не волны катятся к берегу, а табуны диких коней, разметав ковыли-гривы, мчатся по простору. Не ветер свистит в ушах, а с визгом и воем скачут лихие вороги. Не белая пена играет на гребнях волн – блестят хищно оскаленные зубы. Вал за валом мчатся они, а на берегу моросит дождь. Тысячами тонких, как иглы, прозрачных стрел падает он на землю и исчезает, впиваясь в нее. Уже не вмещает земля влаги, опилась она; бегут с холма мутные струи потоков, сливаясь в Волхове.
Холм, на котором срублен сторожевой городок, находится ниже порожков. В излучине у холма путь реке преграждает скала – она далеко выдалась вперед. Катится волна, ударит с разбегу о камень и, точно облаком, окутает его брызгами. Спадет волна, и скала снова возвышается над рекой, темная и неподвижная. Словно бы не волна лютует над нею, а кто-то, играючи, плеснул воду на ее каменный бок, поиграл с травяным колпаком на макушке, согнул редкие березки, что зелеными перьями торчат из расщелин.
– Не разобрал я давеча, с какой стороны голос шел, – с сомнением произнес Михайло. – Не попритчилось ли на ветру? Голоса-то не слышно, Васюк!
– Не слыхать, – ответил Васюк и покосился на спуск. – А может, принял Волхов?.. Нешто и нам мокнуть, пойдем в избу, Миша!
Не затихли последние слова Васюка, как совсем близко ветер выбросил из-под обрыва:
– О-о-о!
– Голос, слышь, Васюк! – оживился Михайло. – Ей-ей, голос!
– Н-не знаю, – оробел Васюк. – Христос с ним, Миша! Что кому написано – не обойдешь.
– Молчи, живые там люди.
– А может, и нет, – усомнился Васюк. – Может, бес заманивает.
Крик повторился. Васюк перекрестил грудь. В мути дождя лицо его выглядело серым, как зола. Отступил дальше от обрыва.
– Пойдем, Миша!
– Погоди!
– Чего годить? Не видали ничего, не слыхали…
– Стой здесь, а я…
– Куда ты?
– Спущусь к воде, узнаю, – Михайло показал под обрыв.
– Брось, Миша, скользко, несдобровать.
– Авось…
Михайло пошел к обрыву. На самом краю его он остановился. Грозен Волхов. Не старые ли боги[34]34
Древнеславянские, языческие.
[Закрыть] взволновали его, не им ли скулит мольбище ветер?
Васюк не мог бы сказать, долго ли пропадал Михайло. Если б не стыд, он давно ушел бы в сторожевую избу. Дожидаясь Михайлу, сердито ворчал и бранил его:
– Силен, ишь каков… Смоет волна, тогда небось ко мне с зовом… Не пойду. Назло не пойду… Да и ждать не стану.
Васюк решительно поправил шелом и стал подниматься на холм. Там, где стоял он, рябит на земле след от лаптей – клетка в клетку. И только Васюк почувствовал было себя молодцом, как нечаянно поскользнулся. Лежит на мокрой траве во весь рост.
А дождь льет и льет, сильнее сгибает ветер деревья на крутояре. Васюк не опомнился от падения, как рядом оказался Михайло.
– Эй, жужелица! – смеясь над неловкостью ратника, Михайло протянул ему руку, помог встать. – Пойдем, гость ждет. Ему, ино, не слаще твоего.
Позади Михайлы кто-то незнакомый. Одежда на нем смокла, лицо посинело от дрожи.
– Кого привел, Миша?
– А кто его знает! Свей аль другой иноземец. Лопотал что-то. Обогреем в избе, тогда спросим.
В избе Михайло первым делом затопил печь, приготовил просяную похлебку и поставил ее к жару. Васюк расстегнул тегилей, сел ближе к огню, посматривая искоса на незнакомца.
Незнакомец примостился на лавке, около входа. Длинный черный плащ, в который кутался он на улице, распахнулся. Оружия на госте не видно, по осанке же можно без труда угадать, что он владеет мечом лучше, чем веслом на ладье. Из всего, что до сих пор сказал он, ратники поняли одно слово «Новгород». Должно быть, незнакомец объяснял, что плыл он в Новгород, что был не один в ладье, что товарищи его погибли, когда волна бросила ладью на скалу.
Мокрые белокурые волосы обрамляли лицо гостя. Глаза серые, с голубизной; они внимательно присматриваются ко всему в избе, но во взгляде их отражается не столько любопытство, сколько высокомерие, даже пренебрежение к людям, оказавшим помощь потерпевшему бедствие.
В печи пылают сухие дрова. Волоковое окно с натянутым на крестовину сухим бычьим пузырем пропускает внутрь слабую полоску блеклого света. На улице день, в избе же темно, как в сумерки. Михайло подошел к рукомойнику, вымыл руки; поманив Васюка, сказал:
– Поглядывай за гостем, Василий!
– А что? – обеспокоился ратник.
– Незнакомый гость, ино, страшнее медведя.
Похлебка упрела. Михайло поставил горшок на стол, выложил из поставца хлеб, нарезал его ломтями, принес ложки.
– Садись-ко! – показал на еду гостю. – Поснидаем!
От горшка валил пар. Запах похлебки раздражал ноздри. Глаза гостя сверкнули голодным блеском. Он молча подвинулся к горшку, взял ложку; давясь и обжигаясь, начал есть. Его, видимо, нисколько не тревожили косые взгляды ратников. За едой морщины на лбу его разгладились, выражение лица смягчилось. Васюк беспокойно ерзал на лавке, но суровая сосредоточенность Михайлы сдерживала ратника от попытки заговорить с незнакомым.
Положив ложку, гость кивнул в знак благодарности и задремал. Васюк тоже прилег было на лавку, но скоро вскочил.
– Миша, куда мы его? – показал на заснувшего.
– На Ладогу, к воеводе, – ответил Михайло. – Отдохнет, и проводим.
– Отпустить бы, бог с ним!
– А ты узнал, кто он? – усмехнулся Михайло. – На воеводском дворе авось найдется, кто спросит, с чем, с каким товаром явился молодец из-за моря?
– Я не пойду с ним, Миша, – заранее отказался Васюк. – Может, тать он, вор…
– Сам провожу, – сказал Михайло и начал переобувать намокшие лапти.
Глава 10
Дуют ветры с запада
Тучею ходит воевода Семен Борисович. Рыбаки с Ижоры на пути в Новгород остановились на Ладоге переждать бурю. От них пошел слух: неспокойно в заморской Кареле. Будто бы на море, вблизи от берегов Руси, видели ладьи шведского войска.
Семен Борисович не поверил ижорянам, но слух о походе шведов все же встревожил воеводу. В порубежном полку у Семена Борисовича до полусотни ратников. Нападут шведы, как напали прежде при посаднике Нежате, – не устоять ладожанам против большого войска. Разорят и сожгут город. И помощи ладожанам ждать неоткуда. Княжая дружина в Новгороде невелика, князь молод, не бывал в походах… Семен Борисович накричал на рыбаков, выгнал их с воеводского двора, но покоя не обрел. На ранних сумерках прилег было он отдохнуть, и только смежил глаза – его разбудили.
– Из сторожевого городка за порожками ратник Михайло привел иноземца, – сказал слуга воеводе. – Бурей ладью иноземную бросило на скалу. Михайло с Васюком взяли гостя из воды…
– Кто таков? – при вести об иноземце Семен Борисович забыл о сне. – Торговый гость аль иной?
– Не ведаю, осударь, – замялся отрок. – По-нашему не разумеет. Михайло сказывал: поминал-де гость Новгород.
Прежде чем допустить к себе иноземца, Семен Борисович велел отыскать в городе или на посаде кого-нибудь, кто понимал бы иноземную речь. На воеводский двор привели одного из давешних рыбаков с Ижоры. Семен Борисович вышел к нему. В белой холщовой рубахе, таких же портках, заправленных в кожаные сапоги с загнутыми вверх носками, рыбак стоял у крыльца. Он был на голову выше воеводы; светлые прямые волосы падали ему на плечи, а угрюмое выражение лика как бы говорило, что молодец опасается: не спросил бы воевода, почему в ночь не отплыли из Ладоги?
– Как зовут тебя, паробче? – полюбопытствовал воевода.
– Никифором, – ответил рыбак.
– Сказывают, разумеешь ты, Никифоре, молвь иноземную? Можешь ли сказать слово с иноземцем и передать по-нашему то, что от него услышишь?
– Может, смогу, может, нет, осударь-воевода. В тамошних краях одни говорят так, другие этак… Бывало, у себя принимали мы иноземных гостей и сами ходили за море. Говорить с тамошними приходилось. Дозволь попытать!
Семен Борисович велел позвать иноземца. Когда тот остановился перед воеводой, рыбак что-то сказал гостю. Гость оживился. Он быстро залопотал, показывая при этом на себя, на окружающих. Замолчав, он выпрямился, лицо его приняло гордое выражение, словно не иноземным гостем, а господином стоял он перед воеводой.
– Что он молвил? – спросил Семен Борисович рыбака.
От напряжения, с каким рыбак слушал чужую речь, лицо его покраснело. Не спеша, запинаясь, но все же передал воеводе, что чужеземец не торговый гость, а крестоносного шведского войска рыцарь, что стоит ихнее войско в земле Суми, что он, рыцарь, послан из замка Обо правителем шведским Биргером к новгородскому князю.
– А в чем посольство его – не сказывает, о том-де откроюсь князю, а здесь просит не спрашивать, – закончил рыбак пересказ чужой речи.
– Как зовут лыцаря? – спросил воевода.
Рыбак передал слова воеводы гостю, тот ответил.
– Лыцарь Карлсон, так сказал он, – перевел рыбак.
– Карлсон… Эк его, не выговоришь натощак, – усмехнулся Семен Борисович.
Появление шведского посла сильнее, чем давешний слух, встревожило воеводу, однако Семен Борисович и виду не подал; он позвал посла к столу и велел Никифору быть там же: слушал бы и пересказывал речи воеводы рыцарю, а речи рыцаря воеводе. За трапезой в воеводской гридне лились мед и мальвазея. Семен Борисович только махал руками, когда гость заговаривал о дороге. Рыцарь захмелел. Пришлось нести его на руках в боковушу и уложить на перину.
Семен Борисович, как только рыцарь покинул гридню, мигом протрезвел. Отослав всех, он ушел к себе в горницу и что-то долго-долго писал на пергамене. Закончив писание, он свернул грамоту, привесил к ней свою печать положил свиток за образ на божнице, потянулся и, позвав отрока, велел сказать Андрейке, чтобы тот готовил коня; закончив все эти дела, вышел на крыльцо.
Тихо. Ветром разнесло облака, и в небе ярко блестят рассыпанные по темно-синей тверди светлые горошины звезд. С крыльца видно раскатную воротную стрельницу – тяжелое двухъярусное строение, сложенное из тесаных каменных плит и булыжин. Стрельница как бы начинала собою и замыкала неправильный четырехугольник городовой стены. Семен Борисович спустился вниз и пошел к воротной, но, не дойдя, передумал, направился в людскую палату.
В людской темно. Жирничек в углу мигает тускло и неровно. Пламя его вздрагивает то ли от ветерка, забегавшего в открытый волок оконницы, то ли от храпа, раздававшегося в людской. Семен Борисович присмотрелся. На лавке, положив под голову тегилей, спит Михайло. Семен Борисович потрогал его:
– Вставай-ко, паробче!
Михайло открыл глаза. Несколько мгновений взгляд его бессмысленно блуждал по стенам. Узнав воеводу, ратник вскочил.
– Что велишь, болярин?
Семен Борисович наказал ратнику, чтобы он, как только минет ночь, отправлялся к себе в городок, зорче смотрел за Волховом.
– Пусть зверь не пробежит, птица не пролетит без твоего глазу, – наказал он. – Ветер нынче на Ладоге неспокойный, коли что – загодя подай весть. Ладьи торговых гостей пропускай беспрепятственно, а если будут в большом числе и людны – дай о том весть на воеводский двор.
– Буду так делать, осударь-воевода.
– То-то! Смотри, Михайло, на тебя, на умельство твое надёжа.
Из людской Семен Борисович вернулся в гридню; там ждал его Андрейка.
Не много прошло времени с той поры, когда Андрейка прибыл на Ладогу, но в загорелом, окрепшем юноше нелегко стало признать боярича, который недавно еще без дела жил за батюшкиной спиной. Казалось, голова его никогда не знала иного убора, кроме шелома, а плечи не носили иной одежды, кроме кольчатого бехтерца. Смело смотрит Андрейка навстречу воеводе.
– Готов ли конь, Ондрий?
– Готов, осударь-воевода.
– Добро.
Семен Борисович подвинул к себе чашу, отпил глоток, поставил чашу, вытер бороду.
– Скачи, Ондрий, – начал Семен Борисович, – прямыми дорогами, не задерживаясь, на Великий Новгород, грамоту мою передай князю Александру Ярославичу.
Семен Борисович сходил к себе в горенку, принес оттуда свиток с вислой воеводской печатью.
– Возьми! – протянул он свиток Андрейке. – Пуще очей своих храни сю грамоту – зело важны в ней вести. А на словах, если спросит тебя князь, обскажи все, что слышно у нас, на Ладоге, о свеях и о том, что гостит у меня свейский посол. Спьяну хвастал-де посол воеводе, будто свей начали поход на Новгород. Понял, Ондрий, что указал тебе?
– Исполню, как велено, осударь-воевода.
– Начнет светать, садись на коня и – с богом! Будешь на Новгороде – батюшке своему, болярину Стефану, поклон от меня отдай, да сам-то не гуляй долго в городе, – предупредил напоследок воевода. – Как ответ будет – скачи на Ладогу. А то ведь, – воевода усмехнулся, – мало ли на Новгороде лебедушек белых…
Глава 11
В хоромах Стефана Твердиславича
С полудня Стефан Твердиславич сидел на совете господ в Грановитой. Наступал уже вечер, когда боярин медленно, тяжело дыша и отдуваясь, возвратился в свои хоромы. Якунко, открывая ворота, передал весть, что в хоромы прибыл с Ладоги боярич.
– Спешил, знать, болярич наш на Новгород, – сказал он. – Приехал как, поднялся к себе в терем, упал на перину да и заснул. Будили к ужину – не добудились. – Пускай не тревожат до утра, – велел боярин.
У крыльца Стефана Твердиславича не встретил Окул. Поднявшись в горницу, боярин сбросил шубу. В открытую оконницу с улицы доносился шум. Стефан Твердиславич открыл дверь в переходец и крикнул сенной, бежавшей мимо, наложила бы ставень.
В горнице, как и в гридне, горит «неугасимая» перед киотом. В мягком, похожем на тихий шелест свете ее, голые – за локоть – руки девушки казались розовыми и будто пахли чем-то, напоминающим свежее яблоко. Покатые плечи закрывала сдавленная проймами синего сарафана рубаха, – белая, с мелкими сборками на груди и тоже отливающая розовым. Одной рукой девушка держала ставень, другой силилась наложить засов.
– Как зовут? – спросил Стефан Твердиславич, когда девушка, закрыв ставень, обернулась к боярину и стояла, опустив руки, ожидая повеления сгинуть в тартарары.
– Ульяной, осударь-болярин, – не сказала, а словно выдохнула она и зарделась. В серых глазах ее застыл испуг.
– Ульяной, ишь ты, – повторил боярин. – Что-то не видал тебя в хоромах.
– Недавно я…
Грудной, певучий голос девушки оборвался и замер.
– Из какой вотчины?
– Со Меты.
– Со Меты, – повторил боярин и почмокал губами. – Подойди-ко ближе, Ульяна!
Девушка стояла неподвижно, будто не слышала или не поняла того, что велено.
– Ну! – боярин повысил голос.
– Б-боюсь, – вымолвила еле слышно.
– Дура! – Боярин усмехнулся. – Не учена, не стегана. Открой-ко перину! – ласково подтолкнул девушку. – В ближних будешь.
Стемнело. Пуст и тих Новгород Великий. Дворовые собаки пролают спросонок, да постучат колотушками решеточные сторожа. Начал накрапывать дождь; в темную, дождливую ночь только по неотложной нужде покажется кто-нибудь на улице.
Отпустив Ульяну, Стефан Твердиславич полежал на перине. Мигает, дрожит огонек «неугасимой». Светильно нагорело и коптит. На столе темнеет жбан с квасом. Боярин потянулся к нему. Жбан оказался пустым.
– Эй, кто там? – крикнул.
На зов прибежал Окул.
– Где пропадаешь, пес? – сердито спросил боярин.
– Был на Перыни, осударь-болярин, – низко, касаясь рукою пола, согнулся Окул. – У старцев тамошних. Старец Мисаил, игумен перыньский, благословение свое послал тебе, осударь. Меня, немощного, к ручке своей допустил. За обедней-то я проскурочку за твое здоровье вынул… Превелики проскуры пекут на Перыни!
Окул развязал узелок, достал просфору и положил ее перед боярином.
Стефан Твердиславич надломил просфору, но не съел. Голые, обросшие жестким серым волосом ноги его вытянулись вперед. Они посинели и отлунивали мертвенной белизной.
– Оправь-ко светильно у неугасимой, – сказал. – Чадит.
Окул послюнил пальцы и оборвал ими нагар. Огонек вспыхнул ярче.
– Болярич наш, Ондрий Стефанович, пожаловал нынче… Гонцом прибыл от ладожского воеводы к князю.
– Ну-ну, слышал. Почивает он?
– Почивает, осударь, – ответил Окул. – Прибыл как – о батюшкином здоровье печалился.
– Печалился, эко диво молвил! Небось рад, что вернулся. Утром, встану как, скажи, чтобы в горницу шел.
Боярин помолчал. С улицы донесся стук колотушки. Зевая и крестя рот, Стефан Твердиславич вспомнил:
– Жбан пустой на столе. Принеси квасу да наведайся в терем к Ефросинье, не отлучалась бы из светлицы, может, соберусь, навещу.
С той поры, как после смерти отчима, боярина Вовзы Твердиславича, привезли Ефросинью в хоромы Стефана Твердиславича, редко выходила девушка за порог светелки. Сходят в праздник с мамкой к обедне ко Власию, и снова замкнется девичья жизнь. Сегодня, как вчера, рукоделье да игры с девушками, гадания да сказки мамкины. Семнадцатая весна миновала ей. Поверить Ермольевне, так краше Ефросиньи нет другой девицы на Новгороде.
Лицом Ефросинья в покойную матушку. Смуглая, с темными, как ночь, глазами, стройная и гибкая, как молодая вишенка. В какой бы наряд ни нарядилась она: рясы ли жемчужные, колты ли золотые или серебряные с мелкой зернью, каптур ли мамкин закрывает ее чело, – все идет к ней.
Стефан Твердиславич ласков с нею, ни в чем не знает она нужды в его хоромах. Но почему, как только вспомнит о боярине Ефросинья, сердце замирает от страха? При встрече с боярином – глаз не смеет поднять.
Неожиданный отъезд Андрейки на Ладогу испугал и огорчил девушку. Редко видела она боярича, мало слов сказано между ними, но Ефросинья любила Андрейку так, как любила бы братца кровного. Андрейка уехал, не простился с нею.
Стаял снег. Старый клен перед окном девичьей светлицы давно опушился первой листвой; но не радует весна Ефросинью. Тоскливо-тоскливо у нее на сердце. Сядет к окошечку, смотрит на весеннюю зеленую красу, а у самой морщинки соберутся у переносья, губы не обронят улыбки. Словно и не весна нежится в смолистой зелени старого клена, а ненастная осень дрожит на ветру.
– О чем журишься, сударушка, радость моя? – услыхала Ефросинья шепот мамки. Не видела, когда старая вошла в светлицу.
– Так я… Грустно что-то, – не оборачиваясь, шепотом же ответила Ефросинья.
– Что ты, мать моя! В семнадцать-то годков да грустно… Уж не болярича ли вспомнила?
– Нет. Сама не знаю, отчего грусть. Будто идет беда нежданная.
– Да что ты! – всплеснула руками мамка. – Откуда беда? Возьми рукодельице бисерное, развей думки.
– Не надо, не хочу рукодельничать.
– С девушками поиграц! Ну-ко покличу…
– Не хочу. Одно и одно, каждый-то день.
– Ах ты, боже ты мой! Чем же нам развеселить себя? – Ермольевна, хитро прищурив глаза, взглянула на Ефросинью. – Коли не о боляриче тоскует сердечко, так не другой ли уж молодец приглянулся?
– Что ты, мамка! – испуганно отшатнулась Ефросинья. – Не знаю я никого.
– А ты не красней, не пугайся слова! С твоей-то красой век ли одну косу плести? – не унималась Ермольевна. – Приглянулся молодец, так дознаться надо, кто он? Не по пригожести выбирают суженого, а по роду-племени.
И оттого ли, что угадала мамка девичью тоску или глупое и смешное что-то было в ее словах, Ефросинья засмеялась.
– Ой, чудная ты, мамка! Куда уж мне о суженом думать?
– Отчего же не думать, – довольная тем, что развеселила девушку, бойчее заговорила Ермольевна. – О том я тебе молвила, чего матушка родная пожелала бы. В чужом дому живем, чужую хлеб-соль едим. Угла у нас с тобой своего нету.
– Я в монастырь пойду.
– Полно, моя сударушка! Сирот, как мы, в монастырях не привечают. И бог с ними! Стара я, а не посоветую. Ну-ко, сказывай, где встретила? Не стыдись, ведь я на руках носила тебя.
– На святой… За обедней как были… – опустив глаза, прошептала Ефросинья и зарделась вся. – Кто он – не ведаю.