Текст книги "За землю Русскую"
Автор книги: Анатолий Субботин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 55 страниц)
Глава 2
Серебряных дел кузнецы
На княжий двор прискакал гонец, привез грамоту от Александра Ярославича. Писал Александр княгине: жив, здоров-де; из Пскова прогнали рыцарей, изменникам и тем, кто шли с ними, воздали кому что положено. Скоро буду на Новгороде.
Княгиня улыбалась, читая грамоту, а глаза туманились слезами.
– О чем князюшка пишет? – глядя на княгиню, встревожилась Евпраксеюшка.
– Едет он, мамка… Близко.
– Едет… А у нас-то радость! У Васеньки четыре зубка прорезались. Такой-то уж удалый, такой-то богатырь растет.
– Не ворожи, мамка, раньше времени!
– Не ворожу, сущую правду сказываю. А личиком Васенька в матушку, осударыня. Гляжу на него, как на тебя такую-то глядела. Ахти! – Евпраксеюшка всплеснула руками. – За делом ведь шла да сказать забыла. Намедни велела ты, осударыня, серебряных мастеров звать… Пришли Тимош да Барабец с Холопьей улицы… Желают они видеть тебя и послушать, что скажешь. Изделия свои принесли. Думала, заговорит меня Барабец. Ох, говорок! Пустить их, осударыня, аль сказать, что нынче нам не до них?
– Пусти… Погляжу, что принесли.
Тимош вошел первым. Был он сух и высок. Изрытое крупными оспинами лицо его казалось оттого морщинистым; редкая борода, цветом напоминающая лежалую солому, торчала на подбородке спутавшимися клочьями. Ступал он неловко, косолапя, невпопад шевеля руками; так и казалось, заденет за что-либо, уронит, переполошит всех в тереме. За Тимошем появился Барабец – краснощекий, живой, улыбающийся. Шел он немного согнувшись, легко ступая, будто не касаясь ногами пола. В горнице Барабец обогнал Тимоша. Пока тот пытался сломать в поклоне свою сухую спину, Барабец успел коснуться рукою пола.
– Здрава буди, княгиня-матушка! – заслоняя собой Тимоша, начал он, довольный тем, что может говорить за двоих. – Сказали нам, хочешь ты, осударыня, видеть серебряных мастеров, а в Новгороде Великом всякий укажет: нет лучше серебряников, чем Коров Барабец и Тимош Яковлевич с Холопьей. Старая наша улица и ремесло у нас старое. Мои и Тимошевы прадеды серебро и золото лили. Что велишь, княгиня-матушка: показать тебе изделия, кои мы принесли, аль новое, по твоей воле укажешь?
– Знаю о вашем умельстве, – сказала княгиня, выслушав бойкую речь мастера. – За тем звала вас: нужна мне чаша серебряная, литая, с травами, зернью и изображениями, еще нужна пряжка золотая на плечо к княжему корзну. Князь Александр Ярославич возвращается из похода.
– Только вели, осударыня, будет чаша с зернью и травами, с таким хитрым узором, какого на земле не видано. Никто не льет серебра лучше моего, а Тимош хитер и искусен по золоту.
– На пряжке, осударыня, положу я узор в голубом поле. Посредине витязь с копьем острым. В узоре – лалы, будто цветы, кругом – витой ободок из золота…
Тимош сказал это так громко и так неожиданно, что княгиня вздрогнула.
– Ой, батюшка! – заворчала Евпраксеюшка на Тимоша. – Телом ты сух, а голосок как из бочки… Гляжу на тебя и не верю: откуда взялось, что ты, этакой-то нескладной, на тонкие узоры мастер?
– Мне люб твой узор, – улыбнувшись на мамкину воркотню, сказала княгиня Тимошу. – Делай, как умеешь, не жалей ни золота, ни камней самоцветных!
– Довольна будешь, осударыня-княгиня, нашими изделиями, – снова начал Барабец. – Вели показать, что принесли. Есть у меня скань и серебро с зернью. Мелче и ровнее зерни, какую я лью, не привидано ни в земле франков, ни за Каспием. У Тимоша колты золотые с узором и травами, бусы с яхонтом…
– Погляжу, порадуюсь вашими изделиями.
На стольце перед княгиней мелким серебряным песком засверкала зернь на перстнях и лунницах, бусы сканные, камни самоцветные. На колтах, что положил Тимош, на одних – тонкий, как волос, золотой узор на синем поле, на других – зеленое поле с узором и золотая птица Сирин. Разбежались глаза у княгини. Примерила она колты с Сирином, серебряную лунницу с зернью…
– Погляди, мамка, ладно ли?
– Уж так-то ладно, осударыня, молвить нельзя лучше, – похвалила мамка. – Хвастали мастера своим умельством и, по чести молвлю, не зря хвастали. В славном Полоцке не найдешь мастеров лучше. Возьми уж этакую-то красу!
Глава 3
Хороший день
Звонят колокола в церквах и соборах. От Спасских ворот Детинца тронулся крестный ход. Золотым шитьем сверкают на солнце хоругви. Кажется, все, кто в силах на ногах стоять, спешат сегодня на Гзень, к Духову монастырю, встречать войско.
Ивашко пошел на Гзень вместе со Спиридоновичем. Рад он, что увидит князя, и тревога на сердце: какова-то будет встреча? Спиридонович, весел; да у всех сегодня, кого видит Ивашко, лица веселые. И колокола звонят по-особенному – громко, речисто; говор людской как в большой праздник.
Вдали, над полем, поднимается пыль. «Идут, идут», – слышны голоса. Спиридонович пробился вперед. Спешить бы и Ивашке, но помешал ему Василий Сухой. Зачем он здесь? Скажет Васька худое слово – стерпится ли оно? Больно Ивашке в нынешний день затевать брань на людях!
А Васька усмехается, словно рад Ивашке.
– Не гневайся, молодец! – молвил. – Нет у меня к тебе зла. Если и ты без обиды – помиримся.
– Я не сержусь, – ответил Ивашко. – Коли нет у тебя зла, незачем и волками жить.
– Вправду так?
– В истинную.
Войско приближалось. Играют белые молнии на остриях копий княжей дружины, на железе и меди шеломов и кольчуг. Точно вылилась где-то из берегов полноводная река, и нескончаемый поток ее, извиваясь по дороге, движется к городу.
– Станется новый поход, – слышит Ивашко рядом голос Сухого, – пойду в княжее войско. Как речисто делаю переборы на звоннице, так буду и в поле стоять. Страха нет у меня и силы не занимать.
– Тесно на Гзени. Куда ни глянь – всюду шубы и зипуны, кафтаны и рубахи холщовые, телогреи и летники. Не весь ли город собрался? Рябит в глазах от кик с рясами, от зерни оплечий; колты с травами, витые – змейкой, сканные с чернью – искрятся, горят на солнце.
…Александр остановил коня, снял шелом, поклонился народу. Воины узнавали родных и близких своих, обнимались, лобызали друг друга после разлуки. Попы служили молебны, дьяконы махали кадилами, курили ладан. Одно у всех на устах: с позором бежали из Пскова перед новгородским войском ливонские рыцари.
– А в Пскове, чу, была радость! Три дня колокола звонили.
– Легко ли молвить, из полона Псков выручили. А бывало, шумел Псков: не старший-де брат вольному Пскову Великий Новгород. Вот и пустили лыцарские полки на Завеличье поле. Научил злодей Твердила псковичей уму-разуму.
Пробиваясь в толпе ближе к тому месту, где стоял князь, Ивашко нечаянно толкнул витязя в запыленном бехтерце и шеломе с помятым и погнутым еловком. Витязь осердился.
– Кто тут медведем ходит? – окликнул.
Ивашко оглянулся.
– Олексич! – узнал он.
– Ивашко! – раскинул руки витязь. – Ты ли? А я-то думаю, кто толкается по-медвежьему?
– Нечаянно я…
– Весь Новгород встречает войско, и день хорош, – когда обнялись, заговорил Олексич. – Новгород славой встретил войско наше, и я, Ивашко, ладу свою увидел, – он ласково взглянул на Катерину Славновну. Рядом стоит она, порумянела, улыбается на витязей. – Будем на княжем дворе, там и место и время найдем перемолвиться.
– Буду ли я на княжем дворе? – тревожно вырвалось у Ивашки.
– Что ты молвил? – не понял Олексич.
– Не ходил я в походы с дружиной… Осердится Александр Ярославич, и мне стыдно.
– По чьей вине не ходил?
– И по чужой и своя есть.
– В чем твоя вина – скажешь князю, а перед походом нынешним Александр Ярославич о тебе спрашивал.
Побывали в городских концах княжие гонцы, оповестили:
– Князь Александр Ярославич зовет людей новгородских, и старших и меньших, выпить чашу меду крепкого, послушать складные переборы гусельников, на игры, на забавы скоморошьи взглянуть…
Выкатили бочки из княжей медуши, поставили столы со снедью. Кто придет – для всех готов сытный и сладкий кусок. На столах – и дичь жареная, и рыба разварная в широких пошовах, и пироги луковые, и кулебяки по шести локтей. Кто мед пьет – тому меду полная чаша; молодух да девиц красных велел Александр одарить сладкими пряниками, орехами калеными. Кто стар, кого ноги не несут, для тех обряжены столы на своих улицах, вблизи от жилья; а у кого кудри вьются да кто на веселье охоч – тем идти на Буян-луг. На Буян-лугу песни игровые заводят, гусли серебряными струнами вызванивают переборы.
На белом камне старый Лугота. Тесно вокруг. Играет Лугота славу старым походам, славу старым князьям, славу нынешним витязям. А за славой повел он песнь о птице-синице, о теплом море, куда птицы слетелись стаями.
Гой ты, малая птица,
малая птица-синица!
Скажи нам всю правду,
скажи нам про вести людские,
кто у вас на море большие?..
Долго хвалилась птица-синица вестями людскими, под песнь ее звенели струнами гусли. Не устает рука Луготы, рад он потешить Великий Новгород. Громче, громче звенят гусли, играет Лугота, долгих лет своих не чует за плечами.
Сова – то на море болярыня…
То-то высокие брови!
То-то хорошая походка!
То-то желтые сапожки…
Воробьи на море холопы…
Умолк, но не расступается толпа вокруг гусляра. Лугота поднял вверх очи, будто увидел что-то на белом парусе облачка, перебрал струны, усмехнулся и завел сказание по-старинному, как деды сказывали.
Благословите, братцы, старину сказать,
ту старинушку стародавнюю…
И будто не гусли на коленях у Луготы, а шумит вешний теплый дождь над Буян-лугом. Но вдруг подул ветер, бросил пригоршнями серебряные ногаты на Волхов.
Как во стары годы, годы прежние,
во те времена первоначальные..
Ведет Лугота сказание, струны звенят по-нынешнему, частыми переборами. И вдруг тряхнул он головой, сказание стародавнее обернулось веселой песней:
Во те времена первоначальные,
а и сын на матери снопы возил,
молода жена в припряжке шла,
его матушка обленчива,
молода жена разрывчива.
Уж он матушку подстегивал,
молоду жену поддерживал
он вожжинкою варовищной.
Изорвалася вожжиночка —
он березиной…
Близ Волхова девичий хоровод. Играют девицы песню хороводную; под их песню – ноги сами ходят.
По подворищу дорожка не торна,
по подоконью дорожка широка,
широка, торна, пробита до песку,
до того песку, до синя камешку..
Откуда ни возьмись – закружился в хороводе Омос-кровопуск. На себя не похож он; на голове колпак поярковый с полями широкими, красная рубаха по колено, пояс плетеный…
Ты мука, мука, мука,
Ты овсяная мука;
Мелко вытолчена,
Чисто высеяна…
Набирает скороговоркой. Люди добрые, Омос-от в девичий хоровод ввязался!
На Гулящей горке – скоморошья ватага. Тесно вокруг. По-соловьиному заливаются рожечники.
Веселись, честной народ,
Скоморошина идет!..
На кругу молодец. Ростом со звонницу, а головы нет. Похоже «чудище» на бабу в задранном поверх головы жестком сарафане. Поднялся сарафан лубяным котлом, не гнется, не морщится.
– Петрушка, петрушка! – раздаются выклики.
Толпа вокруг петрушки сдвигается плотнее.
– Покажись, петрушка!
– Не показывается… Онемел…
– Шш…
– Вот и я… – раздался тоненький-претоненький, трескучий-претрескучий голосишко, и над краем лубяного сарафана показался петрушка. Нос у него красным стручком, брови как смоль, на висках рыжие кудерьки. На войлочном колпаке перо гусиное…
В княжей гридне пирует Александр с ближними дружинниками. Давно не знал того Новгород, чтобы сидели в княжей гридне старые посадники, именитые вотчинники, гости торговые, старосты кончанские и старосты ремесленных братчин. Никто из бояр не погнушался княжим зовом. Только Стефана Твердиславича не видно за княжим столом. Не по охоте остался он у себя в хоромах, по нужде. Хворь держит. Как услыхал он, что сталось в Пскове с кумом Борисом Олельковичем, – опустил голову. Тяжелее обуха весть. Не то диво, что перенес ее Стефан Твердиславич, то диво – жив остался.
Александр на красном месте. Синий кафтан опоясан золотым поясом, из-под круглой, опушенной бобром княжей шапки рассыпались на плечи кудри. По левую руку Александра – Гаврила Олексич, боярин Сила Тулубьев, воеводы, которые ходили в поход; за ними торговые гости, первыми – Василий Спиридонович и Афанасий Ивкович; по правую руку князя – боярин Федор Данилович, владычный боярин Якун Лизута и старые посадники… Рядом с кончанскими – старосты ремесленных братчин.
От свечей и железных каганцов, что горят вдоль стен, – жарко и душно. Будто бы не от меду выпитого, а от жары нестерпимой раскраснелись лица пирующих. Перевалил за дюжину счет круговым чашам, но гости, хоть и развязались у них языки, ведут себя чинно, – ни спора, ни брани в гридне.
– Не слышу что-то голоса Спиридоновича, – спросил Александр. – Хозяин не ласков аль место не по чести гостю?
– Спасибо за память, княже, – откликнулся Спиридонович. – Рад веселью, да…
– Кисел квас за морем, Спиридонович? – засмеявшись, перебил гостя Олексич.
– И квас не кисел, и торг хорош был.
– Скажи нам, Спиридонович, как за море плавал! И мне с дружиною, и болярам именитым любо о «том послушать. За морем твердят, будто воды боятся новгородцы, под парусом не умеют ходить, а ты с парусом шел, и не один – с товарищами. Скажи, где был, с кем торг вел? – спросил Александр.
– Правду молвил ты, княже: любо знать Новгороду Великому, как гости за морем торг вели? – пристал боярин Лизута; он вытер пот и чуть-чуть распахнул шубу.
– Не хитрое дело сказать, княже, где были мы с Ивковичем и ватагой. Вниз по Волхову, по весенней воде спустились к Ладоге, оттуда, мимо тех мест, где в прошлом лете бились со свеями, вышли в море. И у меня на ладьях, и у Афанасия Ивковича товар лежал дорогой: меха пушистые, воск и лен. Торговали мы в городе Висби, на земле Готланд. На обратном пути, как плыли в Новгород, пристали к берегу Саремы-острова.
– Почто? – поднял брови Александр. – На Сареме ливонские лыцари, – нахмурился он и так взглянул на гостя, словно ждал от того новой, нежеланной для себя вести.
– Не своей волей пришли на Сарему, княже. Буря выбросила ладьи на остров.
– Что видели там? Подобру ли ушли к Новгороду?
– Как улеглась погода, подняли мы на ладьях паруса. А остров велик, и людей на нем много; эстами называют они себя. Живут тамошние люди худо, но, сказывают, покуда не явились к ним ливонские лыцари – мирно и хорошо жили. Лыцари пришли с оружием, многих эстов побили, а тех, что остались, крестили в римскую веру…
– Страшное сказываешь, Василий Спиридонович, – промолвил боярин Лизута. – Речь не по празднику.
– Что поделаешь, болярин, о чем спросили, о том и речь.
– Сказывай, Спиридонович, не обидно твое слово, – прервал гостя Александр Ярославич. – Что сталось с эстами, тем же грозят лыцари и Великому Новгороду. Да не бывать тому!
– Как один, все поднимемся, княже, дубье и ослопины возьмем, а не пустим лыцарей! – распалясь, крикнул во след слову князя боярин Лизута.
– На Великом мосту биться дубьем, болярин, а не с железными лыцарями, – пряча усмешку, отозвался Александр на слова Лизуты. – И в Копорье и в Пскове потому бежали лыцари от новгородских полков, что наши копья были длиннее, а мечи острей. Терпят ли эсты свои беды? – Александр возвратился к рассказу гостя. – Как случилось, что лыцари отпустили вас с острова подобру?
Лизута промолчал. Он тронул локтем сидевшего рядом Водовика, как бы напоминая: в гостях-де мы нынче, обиду стерпим.
Водовик не шелохнулся. Или хмель крепко ударил ему в голову, или не хотел он виду подать, что понял Якуна. Оплывшие свечи мигали, играя причудливыми тенями на расписных стенах гридни.
– Сказывай, не томи, Спиридонович! – поторопили с нижних скамей.
– Терпели эсты беду, – продолжал Спиридонович. – Добры они, миром жили прежде. На острове рыбы много, дичь… Янтарь ловили в море… Все, что у эстов раньше своим было, отдавали они в замки. Росла обида, перебродила она через край. От лыцарских замков, перед которыми эсты снимали колпаки, остались черные головни… Когда буря привела к берегу наши ладьи, только замок Эльтона высился на холме…
– И поныне стоит он? – нетерпеливо спросил Александр.
– Стоит, – ответил Спиридонович и споткнулся на этом слове, не зная, как сказать о том, что случилось на Сареме. – Только одолели эсты… И лыцари и войско их пали в битве…
– А ты, Спиридонович, видел ту битву?
– Привелось, княже.
– Уж не сражались ли вы с лыцарями? – усмехнулся Александр, смотря на смущенное лицо гостя. – Говори, не опускай глаз!
– Помогли эстам, княже, – признался Спиридонович. – Много добра и оружия нашлось в замке.
– А командор Эльтон… Бежал?
– Нет, никому из лыцарей не нашлось пути с острова.
– Велика ли ваша корысть, Спиридонович? – не утерпел, спросил торгового гостя боярин Лизута. – Что положили в ладьи?
– Не для корысти бились мы, болярин, – Спиридонович, вспыхнув от обиды, взглянул на Лизуту. – С врагами своими, лыцарями ливонскими, за Великий Новгород бились мы на Сареме; пусть и вины наши судит Новгород.
– Не горек ваш бой Новгороду, Василий Спиридонович, – успокаивая гостя, произнес Александр. По довольной улыбке, осветившей лицо князя, понял Спиридонович, что не сердится Ярославич. – Одолели вы лыцарей, – продолжал князь, – в том и честь вам. Будучи на Пскове, слышал я о битве на Сареме. Недруг молвил о том, и печаль была в его слове. Не поверил я, да и вы, когда бились, не ведали, что боем своим помогли нам одолеть лыцарей. Помощь из Риги командору фон Балку, что в пути была, повернула вспять. Эй, отроки! – прерывая себя, Александр хлопнул в ладоши. – Наполните чаши до краев медом пенным, чтоб никто не пил в полчаши!
Он подождал. И когда в чашах запенился мед, поднял свою. Мелкой зернью, травами яркими, узором чеканным сверкала она.
– Пить чаши досуха! – возгласил Александр. – За смелых и храбрых гостей новгородских, за то, чтобы стоял Великий Новгород и впредь торгом своим и силой!
Он осушил чашу. Со звоном покатилась она по столу.
– Скажи, Афанасий Ивкович… Был ты за морем, а видал там чаши искуснее этой?
Ивкович дотянулся к чаше, поднял ее, полюбовался на зернь и травы, сказал:
– От сердца молвлю, княже, не приходилось.
– Нет за морем лучше наших искусников, – похвалился Александр. – Делал чашу серебряный мастер Коров Барабец с Холопьей улицы.
Сильнее ударил в головы хмель. Ярче вспыхнули свечи в гридне, голоса пирующих стали громче: каждому хотелось сказать то, что таилось на сердце. Кто-то крикнул «славу», кто-то тянулся с лобызанием к Спиридоновичу; боярин Лизута заспорил с Гаврилой Олексичем, степенство свое забыл: распахнул шубу, лицо как в огне. Сила Тулубьев пристал к Онцифиру, твердит о шеломах да кованой броне.
– Наша броня лучше, – не соглашался Онцифир.
– Лучше ли? – развел руками Сила. – В кованой броне лыцарь сядет на конь и сидит, что город. Ни копьем его, ни мечом не тронешь; хоть пороки ставь да мечи каменьем.
Онцифир смеется.
– Город-то он город, болярин, а падет этот «город» на землю и не встанет… Что баба каменная. Ни руки ему, ни ноги не поднять. Против кистенишка аль засапожника не оборониться. Наша кольчужка прочна и легка, рукам в ней вольно.
– А почто, Онцифире, лыцари не вяжут кольчужек? – не унимается, спрашивает Сила.
– Спросить бы у них о том, болярин. Вязали бы небось, да тянуть и клепать колечко умельство надобно. Из четырех колечек на одном две заклепочки; не всякому мастеру доведется их заклепать. Недаром на торгу дороги кольчужки…
Солнце встало над Ильменем, в городе к заутреням зазвонили, а в княжей гридне свечи не гаснут. Кажется, только начался пир. Молодым не в тягость веселье, а как ударили гусляры по струнам, и у старых огонь пробежал в жилах. У боярина Водовика два зуба остались во рту, но и он забыл годы. Пролил на стол мед, песню вспомнил:
…Где пиво пьют, там ночку ночуют,
где пьют медочик, там целой годочик,
где пьют квасочик, тамо часочик,
где пьют водицу, там дай молодицу!..
Якун Лизута с Афанасием Ивковичем тянут свою:
…Там ли живет, да за Ильменем,
бела, румяна перепелочка;
не матушка мне, не тетушка, —
а ее люблю, за себя возьму…
Не видно конца пиру.
Глава 4
Беда на беду
Не пил мед Стефан Твердиславич на пиру в княжей гридне. Уж он ли не крепок был, не силен, не именит, а свалила хворь – железом приковала к перине. Не то что со двора – через горницу не переступить. Ослаб он, речь попуталась. Но как ни тяжко боярину, а мысли его о земном.
«Переживу, перетерплю беду, – думал Стефан Твердиславич. – Встану, снова свет увижу. Невеста моя нареченная небось убивается… Легко ли молвить – под венец готовилась…»
Позвать бы Ефросинью в горницу, сказать ей о том, что, кроме нее, не введет он никого в хоромы… Ох! Легко ли ей видеть боярина, жениха нареченного, в тяжких немощах… Слезы будет лить после.
– Береги, Окулко, болярышню! – наказывал он Окулу. – Ни в чем не ведала бы она нужды.
Тоскливо плетутся дни в хоромах. Боярин головы не поднимает, лежит колодой неподвижной, а Окул… Сегодня с ног сбился ключник. Взыскать бы с кого вину, а с кого? Сам виноват в беде. Точно бес смутил черную душу Окула, – размяк он, пожалел. Обошла и спутала разум его старая Ермольевна. Ведь как она подкатилась; ни в одном глазу Окул не приметил у нее ни хитрости, ни преступного лукавства. Поверил, а теперь вот не знает, как и молвить боярину о том, что сотворилось. «Добро бы одна, так нет! Болярышню, невесту богоданную смутила».
Утром, раным-рано, явилась Ермольевна к Окулу и сказала:
– Собираемся ко Власию с болярышней, к обедне… Вели-ко открыть ворота.
– Ко Власию… Что ты, старая! Дома икон у вас нету? Почто болярышне ножки топтать! – возразил он.
– Своим-то иконам, батюшка, и в будни намолимся, а нынче какой день?
– День как день…
– Безбожник ты, Окул! – ужаснулась Ермольевна. – Тяжко будет тебе, как приведется давать ответ за житье свое.
– Спросят и отвечу, не к тебе приду кланяться. А чем особенный день нынче – не припомню.
– Где уж тебе, – насмешливо, не сердясь, усмехнулась Ермольевна беззубым ртом. – Спас-преображение на горе Фаворе нынче… В этакой-то день грешно дома-то… Домашняя-то молитва не дойдет ко престолу.
– Болярышню я сохраняю. Отпустишь, а ну как неладное?
– Махонькая она, слава тебе господи! У болярышни у нашей в мизинчике больше ума, чем у нас с тобой в голове. Слышал? Свое счастье она знает.
– Проведает болярин, что из хором ходили, что молвит?
– А что ему молвить? – нахохлилась Ермольевна, сердись на упрямого ключника. – Самому-то не грешить бы тебе, Окул, а о том думать: как болярышня наша станет болярыней в хоромах, не вспомнила бы тогда она невзначай, что в велик день в церковь божию ты ее не пустил.
Наговорила Ермольевна и будто зельем опоила Окула. Размяк от бабьей речи. «И впрямь, не дите болярышня, – подумал. – Не сглазится, чай, оттого, что послушает, как попы поют».
– Ладно, велю открыть ворота, а ты, Ермольевна, помни: отпоют обедню – немедля домой! – наказал он.
– Куда же еще-то! Не на Гулящую горку побежим.
Колокола отзвонили «на выход», пора бы Ермольевне с боярышней дома быть, а их нет. «И поделом, не слушал бы старую дуру!» – ворчал Окул про себя. С каждой минутой тревога его усиливалась. И в терем он не раз забегал, и за ворота выглядывал. Когда уходили – Окул видел их из переходца: оделась боярышня не по-праздничному. Голубой летник на ней да плат белый. Ни жемчугов не надела, ни бус, ни колтов золотых. «Ох, беда! – вздыхал Окул. – И куда завела старая колдунья?» Шумно и людно на улицах. Не хотелось Окулу давать огласку своей тревоге, а как скроешь? Позвал к себе рыжего Якуна, воротного сторожа, спросил:
– Открывал ты, Якунко, утром ворота болярышне, как пошла она к обедне с Ермольевной?
– Открывал.
– К дому-то нет?!
– Не пускал их, не видел.
– Ты… Вот что, Якунко: беги туда, в церковь ко Власию, спрашивай у людей: не видел ли кто девицы в голубом летнике? Не найдешь следу – в хоромы не жалуй! – пригрозил Окул.
– Найду, не иголка, чай, – ощерил Якун в ухмылке кривые зубы.
К вечерням звонили, когда вернулся Якун в хоромы. Увидев его, Окул еле вымолвил:
– Где болярышня, Якунко?
– Болярышня где – не ведаю, а след ее отыскал, – ответил рыжий. – У Власия ее видели. Как обедню отпели, вышла она на паперть, дарила нищую братию. Ермольевна в сторонке стояла. Спустилась с паперти болярышня, подошел тут к ней молодец… Кто он? Не дознался. Поговорили они будто и не к дому пошли, а на Великий мост…
– О! – простонал Окул. – Пес ты, злодей ты, Якунко! Надо бы и тебе следом, на торгу спрашивать.
– Был я на торгу… И на Буян-лугу и на Гулящей горке… У людей спрашивал и сам смотрел: нет ни болярышни, ни Ермольевны.
– Иди ищи! – прохрипел Окул. – Тимка возьми с собой… Вернется старая колдунья, велю драть ее батожьем.
Глаза Окула сверкнули такой жестокой ненавистью, что даже Якунко попятился к дверце. Сухой, с обострившимся носом и ввалившимися щеками старик был страшен.