Текст книги "За землю Русскую"
Автор книги: Анатолий Субботин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 55 страниц)
Глава 4
На Даниловой поляне
Долго, проселками и бездорожьем шел Ивашко. Иззяб он, оголодал. Искал пропитание себе по глухим займищам. Теперь, когда Новгород далеко, выходил Ивашко и на торные пути, не прятал лица, как прежде. Однажды, на отзимье уж, разгулявшаяся метель загнала Ивашку на заезжий двор в погосте на Ступинке. Близко полуночи его разбудил шум, донесшийся с улицы. Ивашко накинул тулуп и выглянул за дверь. Под навесом бранились какие-то люди. «Не пристава ли?»– обожгла догадка. Не считая ступенек, Ивашко нырнул с крыльца в сугроб; прячась в тени, пробрался около тына к воротам и пропал за ними.
Покинув погост, Ивашко сперва шел по малоезжей тропе, но скоро сбился с нее. В бору ветер казался тише; Ивашко, не разбирая ничего, колесил по целинному насту. Первый испуг прошел. Теперь Ивашко жалел: не зря ли бежал с заезжего? Под навес он не заглянул, а может, не пристава бранились. Не вернуться ли? Но по времени, какое шел он, погост остался далеко, да не хотелось и петлять по старым следам. На заезжем слышал, говорили люди, будто поблизости, в Шелонских борах, есть займище доброго жителя.
– Как по имени-то? – зевнув спросонок, спросил кто-то.
– Данилой зовут займищанина. Бортник он. Поляна у него расчищена и на борти хитер. В лесу ищет, и около займища есть у него пчелки… В колодах живут, обрусевшие.
Миновали полдни. Короток день, а Ивашко как плутал, так и плутает в бору. Ни просвета не видно впереди, ни жилья. Метель, загнавшая его вчера на заезжий, понесла злее. Шумят, раскачиваясь от ветра, столетние сосны, осыпая вниз навязшие в вершинах охапки снега. Одно время Ивашке чудилось, что напал он на какой-то след; будто на лыжах прошли бором. Но след потерялся. От усталости деревенеет тело. Не приведется ли коротать ночь в глухом одиночестве? Пересиливая искушение сесть и замереть неподвижно, Ивашко брел наудачу.
Поляна открылась так неожиданно, что Ивашко остановился. Мутно и бело кругом. По-прежнему зло трясет снежный хвост неистовый ветер. Шагнул, а след уже замело. Миновал редкий осинничек. Бора стало не слышно, словно и его смело вихрем. Впереди что-то темнеет. Жилье! Ивашко ободрился. Скоро он очутился перед занесенной снегами хороминкой. Пробираясь вдоль ограды, отыскал воротца и постучал. На стук никто не отозвался. Ивашко подождал, забарабанил сильнее.
В хороминке тускло осветилось оконце. Слышно, скрипнула дверь. Кто-то кашлянул и, как бы в ответ на это, одна за другой проголосили ступеньки.
– Кто там, крещеные, ломится? – спросили из-за ограды.
– Погода застигла в борах, – срывающимся голосом отозвался Ивашко. – Пусти обогреться!
– Один аль сколько вас?
– Один.
Тесаная створа воротец качнулась. В просвете показалась высокая фигура человека в коротком, до колен, овчинном тулупе. Лица его Ивашко не рассмотрел. Человек держался рукою за створу, как бы не решаясь открыть ее.
– Проходи, – осмотрев гостя, сказал он. – Пеший?.. Эко снегов на тебе… Счастье, паробче, что набрел на займище, а то вишь она – кусается погодушка.
Он прикрыл створу и опустил засов. На крыльце Ивашко снял рукавицы, похлестал ими себя, обивая снег.
В избе обдало теплом. Прошло некоторое время, прежде чем Ивашко огляделся. Займищанин зажег о дымивший огарок лучину, вщемил ее в железную лапу светца. Стало светлее. Ивашко увидел теперь черные стены, скользкие и блестящие от давней копоти; печь, над «челом» которой на вскинутом козырьке напыльника сложена горка сухих поленьев. Рядом с печью, у кутней стены, рубленый залавочник, на нем – копылками, в опрокидку – глиняная и долбленая посуда. Ближе к окошку – дубовая кадь с водой, полуприкрытая черной, как все в избе, широкой доской, ребро которой рябит приметными надрезами и зарубками. Под воронцом, у приступка печи, трехногая лохань; над нею, на лыковом плетешке, глиняный рукомойник. Рыльце у рукомойника обито, тонкое горлышко перевито – ряд на ряд – берестяной лычиной.
– Разболокайся, паробче, да садись, – сказал займищанин. – Не серебро у тебя, чаю, в ногах.
– Спасибо.
В тепле Ивашко острее почувствовал, как он устал и иззяб на ветру. Долго дул на окоржавевшие, словно чужие, пальцы. Сбросив колпак, принялся распутывать завязки тулупишка.
– За воротами гость-от чуж-чуженин, а вошел в избу – честь ему и место, – говорил займищанин. – Так оно судится, паробче, по-нашему, по старине.
Ивашко осилил завязки. Бросив на воронец тулуп, подошел к светцу и вытянул над пламенем руки, потирая их.
Шум, вызванный появлением гостя, разбудил кого-то на полатях. Там послышалась возня.
– Татко, – прозвучал сонный голос. – Кого привел?
– Олёна, ай не спишь? Погляди, какого удалого молодца занесло ветром на займище.
– Уж ветром…
Соскользнула с полатей. В длинной рубахе из грубого холста, с взлохмаченными со сна волосами, худенькая, гибкая, как осинка, остановилась перед Ивашкой, молча, в упор посмотрела ему в лицо.
– Тебя как зовут? – спросила.
– Меня-то?? – усмехнулся Ивашко и не утерпел, протянул руку, чтобы дернуть за вихор девчонку.
– Не балуй! – погрозила. – Не давай воли ручищам!
Смешно перебирая озябшими на холодном полу босыми ногами, она то и дело потирала их одна о другую. Темные, как у отца, спутанные волосы вьются колечками на висках.
– Тебя как зовут? – упрямо повторила она.
– Зовут Зовуткой, позовут и откликнусь.
– Не ври.
– А ты угадай!
– Угадаю.
– Ну-ко, ну!
Девчонка подумала и вдруг, весело засмеявшись, сказала громко, нараспев, как сказку:
– Зовут тебя Зовачком, Иванушкой-дурачком.
– Олёна, не обижай гостя! – остановил дочь займищанин, но, не утерпев, усмехнулся сам.
– Не обижаю, татко. Он велел угадать.
– И угадала, – признался Ивашко. – Поп меня Ивашкой крестил.
– Ивашкой, – повторила девчонка, переступив с ноги на ногу. – Откуда пришел?
– Издалека.
– Страшно было одному-то в бору, ночью?
– Страшно.
– А я не боюсь, – похвастала девчонка. В черных с синеватыми белками глазах ее, полуприкрытых длинными, загнутыми вверх ресницами, сверкнули торжествующие огоньки. – Всякое место в бору знаю, – добавила она.
– Не тутошний я, дальний, – как бы оправдываясь, сказал Ивашко. – Шел бором, а куда принесли ноги – не ведаю.
– К нам, на поляну, – строго сказала девчонка, словно обидясь на то, что Ивашко не признал поляны. – Слыхал про Данилу-бортника?
– Слыхал, – ответил Ивашко, догадавшись теперь, куда выбрался. – Сказывали добрые люди.
– Он татко мой, – с гордостью показала на отца Олёна. – И поляну нашу зовут Даниловой поляной.
Ивашко взглянул на займищанина. Черная борода, брови и волосы так плотно закрывали его лицо, что оно казалось заросшим ими, как мхом. Плечи займищанина немного сутулились, движения его медлительны и спокойны. Поддерживая огонь в светце, он молчал, присматриваясь к захожему.
– Ты что умеешь делать? – не унималась Олёна.
– Мало ли что.
– Зверя умеешь брать?
– Приходилось.
– Не умеешь, – решительно заявила девчонка. – Бором шел, а ни стрелы у тебя, ни рогатины.
– Полно-ко, Олёна, словами играть, – прервал займищанин болтовню дочери. – От слов сыт не будешь. Принеси-ко хлеб да медку сотового. Сперва накорми гостя, а после спрашивай.
Девчонка взглянула на отца, потом на Ивашку и, не промолвив ничего, бегом скрылась за печью. Скоро, как в сказке, на столе очутился хлеб, соль в липовой «утке», украшенной хитрой резьбой, мед в берестяном «бураке»; на заверсть Олёна вывалила на стол пригоршни вяленой репы и принесла долбленый жбан с квасом.
Ивашко как будто даже испугался изобилия снеди. Глаза его широко раскрылись. Ему казалось, что все сытное и сладкое, очутившееся перед ним, сейчас исчезнет. Неподвижно, не зная, что молвить, смотрел он на снедь, не прикасаясь к ней.
– Садись, паробче! – поняв нерешительность Ивашки, сказал займищанин. – Что на столе, то и бог послал. Не гнушайся хлебом-солью!
Не жирна снедь, но Ивашке кажется, не бывало вкуснее еды в гридне боярской. Хлеб тяжелый, отзывает мхом, но, намазанный медом, тает во рту. Ивашко не чувствовал усилия, с каким двигались его челюсти. Все желания и чувства его сосредоточились на единственном радостном ощущении – он ел. По мере того как утолялся голод, Ивашко стал забывать усталость, сугробы снега, пургу, злобный гул бора. Стаи тараканов, как рыжее золото, рассыпанное по божнице, не пугали, а как бы дополняли собою ощущение довольства, охватившее его.
Олёна убралась на полати. Она полежала, выглядывая из-за воронца, но скоро голова ее опустилась. Девчонка уснула, свернувшись под теплой овчиной.
– Издалека ли твой путь, паробче? – спросил займищанин, видя, что Ивашко отвалился от еды.
Ивашко вздрогнул, с опаской поднял глаза. А что как, узнав гостя, велит ему займищанин бежать со двора?
– Из Великого Новгорода, – промолвил.
– Путина добрая. Идешь-то своей ли волей?
– Своей.
– Не складно, знать, жилось на Новгороде?
– Всего было.
– То-то вот… Не каждому журавлю в болоте раздолье, так, что ли? – усмехнулся займищанин. – Бывал я на Новгороде, повидал… Ивашкой тебя звать-то?
– Да.
– Меня зови Данилой. Бортник я… Живем мы с Олёной далеко, людей видим редко и вести не часто слышим. Бор наш как стена каменная, каменный бор. Мне хорошо, люблю я лесное житье, а вот ей, – Данила показал на полатцы, – покуда не вошла в годы – ладно, а после нелегко будет…
– Смышленая она.
– Смышленая. Правда твоя, паробче. На охоте ли по зверю, борти ли искать – на все ловка. С Олёнина дня шестнадцатая весна ей. А селюшной-то год тяжел стался. Лето было дождливое, хлеб помок, меду мало взяли. Зима сумная, пурга да вьюги. Олёна векшу да дичину промышляет, а я, паробче, доброго люблю зверя: куницу черную[13]13
Соболь.
[Закрыть] аль лису; переведаюсь и с болярином в мохнатой шубе. А на красного-то зверя нынче как заговор. Осенью, из-за непогоды, берложки не приметил.
Данила говорил не повышая голоса. Он не сетовал, никого не винил – говорил о том, что занимало его думы. Но когда упомянул о лесном боярине, Ивашко оживился.
Перед вечером уже, блуждая в борах, очутился он на глухой прогалине в буреломах. Разбросались по снежному угорку елочки, между ними, как старое жнивье, торчали из снега малинники, кусты ивы, хвелая жимолость; близ елочек – лунка за лункой – лисий строченый след.
За прогалиной, возле неглубокого овражка, поднялась, как на лапах, сухая валежина. Ворохом взгорбился над нею снег. За валежиной снова бор. Ни просеки нигде, ни дорожки. Перебираясь через валежину, Ивашко оступился, не устоял на ногах. Поднявшись, он оглянулся и… застыл от страха. Будто горсть снегу бросили ему за воротник тулупишка. Рядом с собой, ближе к корневищу, на снегу – бурый венчик наледи.
Зверь!
Не помнит Ивашко, как бежал от валежины. Стыдно ему признаться в трусости, но как утаить находку?
– В бору-то… Есть берложка, – сказал.
– Как не быть, есть, – усмехнулся Данила. – Только и беды, что место неведомо.
– В буреломах… видел.
Данила поправил лучину.
– Правду молвил?
– Истинную.
– По времени… Когда было?
– Сумерки опускались. Полянка, ельничек там…
– Недалеко, знать, – как бы рассуждая с собою, произнес Данила. – Круг-то не обложил?
– Нет. Страшно стало.
Искренность, с какою Ивашко признался в своем страхе, убедила займищанина в том, что гость сказал правду. Подумав, он решил:
– Погода вьет селюшки, а гадаю: след твой не замело в бору. Утром, коли стихнет пурга, сходим по броду, поищем.
Он отломил от горящей лучины медно-красный, потрескавшийся уголь, бросил его в ладейку; подождал, пока уголь «уснет», и заговорил мягко, не спеша:
– Дальний ты житель, паробче, и кто ты – не ведаю, а сдается мне – не своею волей попал в боры. Не скрывайся-ко, молви: в чьих был холопишках?
Ивашко понурил голову. Словно боясь, что его может услышать еще кто-нибудь, кроме чернобородого займищанина, прошептал:
– В Твердиславичих.
– Болярина Стефана?
– Да.
– Слыхал о жительстве болярина, – сказал Данила, уставясь взглядом на огонек лучины и будто вспоминая о чем-то полузабытом, нерадостном для себя. Потом тряхнул плечами, поднял голову. – Тяжел болярин, ох тяжел… А ты не тужи! Ушел и ладно. Для меня ты гость, а холоп аль вольный – дела мне до того нет. Ложись почивать, настанет утро – разбужу.
Глава 5
Тропы нехоженые
Заря над бором не брезжила, когда проснулся Данила. Долга нынче показалась ему ночь. Шутка ли, ввалился в избу нежданный гость и смутил тем, будто набрел вблизи займища на берложину. И верил и не верил тому Данила. Если не пустого сугроба испугался молодец, то-то игра будет!
Светает.
Данила встал, набросил овчинный тулуп, в котором встречал ночью Ивашку, и выглянул на дворец. Как и ждал он, ветер утих, но зато мороз к утру щипался крепче. День предвещал быть ясным.
Данила вернулся в избу, высек огонь и зажег лучину. За ночь в избе выдуло; на пазах, в переднем углу, белой куделью застыл иней. Данила зачерпнул из кади воды, выпил. Вода студеная, со льдинками, как из проруби. Приготовил в поход еду и разбудил Ивашку.
– Вставай, паробче, пора!
– А?!.
– Ох, гостенечка осподь послал! – посмеялся Данила над сонным. – Болярин-то в борах жде-е-ет.
Ивашко до слез натер глаза. Старается раскрыть веки, а они тяжелые, как намерзшие лапти. С трудом вспомнил, как выбрел вчера к займищу, как хлеб-соль рушил.
– Не сплю я…
– То-то вскочил воробышком. Не будил бы тебя, да спозаранку поход легче.
Давно, и не помнит Ивашко о том времени, когда он спал так же крепко, как сегодня на займище у Данилы. От черных стен избы, от светца, в котором потрескивает и пускает вверх белые рожочки горящая лучина, от облика займищанина, от всего, что видел Ивашко, веяло таким простым и задушевным спокойствием, что забылся и гнев боярский, и страх скитания в борах, и то, что нет у молодца ни жилья, ни родни на свете.
Данила принес из запечья рогатину, попробовал, крепко ли держится на схваченном железными кольцами ратовище заржавевшее от времени перо[14]14
Наконечник копья, стрелы.
[Закрыть].
– Ветер утих, и утро чистое, – сказал он Ивашке. – Скоро добежим на лыжах.
На дворе сухой снег громко скрипел под лаптями. Восток золотился холодным блеском зимней зари. Окружающий поляну бор, казавшийся Ивашке неприютным и страшным во вчерашней ночной вьюге, теперь посветлел. В кустах, позади займища, осыпав с веток снег, встряхнулась ворона. Не богато зимой житье птице! Набивает зоб мерзлыми почками орешника; редко-редко полакомится падалью или подберет кое-что близ жилья.
Крр… Крр… – каркнула вдогонку, точно спрашивая: зачем рань-раньскую из теплого жилья выбрались жители?
То прямо, то петляя между дерев, уходит еле видный вчерашний Ивашкин след. В утренней мгле приветливо гудят сосны. Снег рыхл, как песок. Данила впереди, Ивашко еле поспевает за ним. Не ноги – осьминные ходули после вчерашнего, гнетет спину топор, заткнутый сзади, за опояску.
– Умаялся, паробче? – подождав Ивашку, спросил Данила. Наклонился, черпнул ладонью снег, лизнул. – По броду твоему примечаю, шел ты вчера буреломами на Сухой мари, а к займищу кружил стороной. Селюшки-то нам прямиком способнее. Недалеко тут дорога езжая на Шелонский городок. Выбежим на нее, версту сделаем, а там свернем к буреломам. Дойдешь ли?
– Дойду, – расхрабрился Ивашко, поправляя съехавший на лоб колпак.
– То-то, путина не легкая.
Вышли на дорогу. Вьется она, как ручей, разрезая бор. Слежня корытом осела в снег. Ивашко сбросил лыжи, поднял их на плечо. Дорогой, хоть и перевита она, идти легко; не заметил, как отмахали конец. Бор сменился разнолесьем. Дорога пошла под угорок, где внизу прячется в глубоких снегах лесная речонка. На высоком юру, по ту сторону ее, лохматится, как попадья, старая ель. Охапки снега, точно копны, пристыли к опущенным лапам. Под ними, как под шатром, хоть жительство складывай.
– Берись-ко за лыжи, паробче, отсюда нам на целик.
У Ивашки запуталась нога в веревочной петле лыжины, еле устоял. Поправился, ступил шаг… Лыжина угодила в тенето ивняжника. Чуть видно его из-под снега. Данила ждет на опушке. Ивашкина неудача его рассмешила.
– По-твоему-то, молодец, и корова на льду ходит.
Ивашко сердится на себя за неудачу. Старается освободить лыжину, – она как прилипла. А под ногами еще пень дряхлый…
Неожиданно из-за елового поймища впереди показался всадник. Выехав на косогор, он придержал коня, оглянулся, махнул кому-то и стал спускаться к речонке. Данила недовольно кашлянул: не помешали бы чужие люди! Ивашко, увидев всадника, оробел. Не холопы ли Твердиславича рыщут в борах? Нет, всадник не похож на холопа. Он проехал речонку, поравнялся с Ивашкой и, бросив повод, спешился. С уважением, как старшему, поклонился Даниле, кивнул Ивашке.
– Здешнего краю жители? – спросил.
– Тутошние, – еле ответив на поклон, хмуро пробурчал Данила.
– Места у вас привольные, – сказал всадник. – Жильцов мало, леса да пустыри. Куда путь держите, добрые люди?
– Идем по своему делу, витязь.
Сурово и строго лицо Данилы. Не привык он перед каждым встречным выкладывать на ладонь душу. А всадник словно не замечает этого. Он молод. Мягкий пушок бороды обложил подбородок. Под распахнутым овчинным тулупом виден синий кафтан заморского сукна, успевший побуреть от долгой носки. Полы кафтана в золотой тесьме. Кожаный пояс украшен наборными медными бляшками. К седлу приторочено легкое копье – сулица. В левом ухе витязя золотая серьга, в которой искрится и играет прозрачными гранями зеленый камушек.
– Не на ловища ли по зверю? – спрашивает.
– Может, и так, – ответил Данила. – Не люблю, витязь, языком лен чесать, на то щеть есть. Вотчины наши не указаны, что промыслим, тем и живем.
– Не ласков ты, житель, – молвил витязь, но не закричал, не зашумел, будто не слышал обидного слова. – Сказывали мне, что в борах люди приветливы, – добавил он.
На повороте за елью, с той стороны речонки, показался еще всадник. Не в пример первому, на нем, поверх серого из домашнего сукна короткого кафтана, блестит медная чешуя бехтерца, на голове шелом; опущенные усы серебрятся инеем.
– Что ты отстал, Ратмир? – встретил седоусого молодой витязь. – Уж не конь ли притомился?
– Без дела едем, без дела и путь долог, – проворчал в ответ старый витязь. – Не пора ли на городок повернуть коней?
– Ехали без дела, а вот добрых людей встретили, – как бы оправдываясь, промолвил молодой. – Если не спесивы жители, будет и нам потеха.
– Как тебя по имени, витязь, как величать по отчеству? – полюбопытствовал Данила у молодого.
Витязь взглянул на бортника, оглянулся на седоусого, засмеялся.
– Княжие дружинники мы из Великого Новгорода, – сказал. – Городки на Шелони смотрим. Что бы тебе, житель, порадовать нас, взять в ватажку. Что добудем, за себя не положим.
– Ого, востер ты, – усмехнулся Данила. – Бор велик, снега не топтаны, а наша тропка по зверю матерому. Не жалует он, как придешь к нему с бездельем.
Вспыхнуло лицо витязя. Казалось, вот-вот сорвется гневное слово. Но он сдержал себя.
– Не чурайся, житель, – не повысив голоса, сказал Даниле. – Твое счастье не уйдет от тебя, а нам не впервые гулять в борах. Дозволь потешиться!
По сердцу Даниле скромная речь.
– Взял бы, – молвил. – Да пройдешь ли бродом в бору?
– Сам не пройду, а коню снег не страшен.
– Так ли?
– Не привык я, житель, неправду сказывать. Не добыча дорога – потеха.
Данила помолчал, раздумывая; переложил из руки в руку рогатину.
– Быть по-твоему! Но помни, витязь, не на пир идем. После чтобы не знать обиды.
– Не обидчив я, а за ласку – спасибо.
Зеленая россыпь ельника окружает берлогу. На прогалинке, у снежного шатра, прикрывшего валежину, показался молодой витязь. Где-то, неподалеку, за зеленью елок, Ратмир и лесные жители. Данила отдал витязю рогатину; хватит ли умельства у молодца принять на нее зверя?
Отоптал перед берлогой снег. Сердце бьется так сильно, что кажется, тесно ему в груди. Ветер качает изумрудные вершины елочек. Солнце поднялось высоко, под лучами его снег горит и искрится. Взглянешь – в глазах темно от нестерпимого блеска. В Новгороде Великом небось уже обедни отпеты, на княжем дворе начались забавы ратные, а то в снежки бьются дружинники с дворскими девушками.
– Пора!
Перо рогатины глубоко в снежном бугре. Пошевелил.
Тихо.
Тронул сильнее. Из бугра донеслось недовольное глухое ворчание. Услышав его, витязь забыл Новгород, забавы дружиничьи, – забылось все, о чем тревожились думы. Страха нет. Еще миг… Снежный бугор затрепетал, как живой.
Витязь упал на колено, прижал к земле ратовище рогатины.
Он… Зверь. Огромный, с проседью на спине. Сверкнули желтыми искрами налитые кровью глаза.
«Не поднялся на задние лапы, – сухой холодок тронул витязя. – Старый… Злой… Кровь ведает».
Выбравшись из берлоги, зверь отряхнулся и тут же, раскрыв пасть, с ревом, разваливая грудью снег, точно купаясь в нем, ринулся на охотника.
Витязь не шелохнулся. Рука крепко сжала ратовище. «Сейчас… Вот-вот навалится». Грудь зверя коснулась железа.
На мгновение зверь замер. Не гребет лапами, не жмет на рогатину. «Ну!» – готов крикнуть витязь. Кажется, протекло много-много времени. Вдруг под страшным ударом мохнатой лапы, будто хрупкая ольховая веточка, треснуло ратовище, переломилось. Перо рогатины взвилось ввысь и, сверкнув на солнце, зарылось в снег.
Не легко остаться безоружному, один на один с рассерженным зверем, но витязь не растерялся. Он сделал то, что только и мог сделать: бросил в пасть оставшийся в руке обломок ратовища, отпрянул в сторону.
Зверь поиграл обломком. Витязь, не спуская глаз с врага, медленно пятился к стене плотного ельника. От старых медвежатников слыхал он: придет нужда биться со зверем безоружному – не беги. Побежишь, не унесешь ноги. Кости сломает. Лучше упади. Надвинется зверь, ты ему кулак в открытую пасть… На язык дави. Много смелости и бесстрашия надо иметь охотнику, чтобы отважиться на единоборство, но, бывало, задыхался зверь, падал.
Витязь сорвал с себя широкий сыромятный пояс, обвил им руку. Зверь рядом. Поднялся. Будто горящей головней ударили по плечу. Рука в пасти. Давит язык… Глубже…
Зверь мотнул башкой, стиснул зубы. Крепка обвивающая руку сыромять пояса, но и сквозь нее велика боль. Ободрано плечо. Лохмотья кафтана окрасились кровью. Стоек витязь, упрям; не крикнул, не позвал на помощь. Не придется ли старому другу и лесным жителям снимать колпаки над молодым дружинником?!
…Очнулся. Зверь не нападает. Небо голубое вверху, кругом зелень елок. Неужто ушел? Нет, рядом он, на снегу. Из раскроенной башки льет кровь. Рядом с неподвижной тушей зверя Ивашко. В руке у него топор. Лицо у молодца белее снега.
Проваливаясь по пояс в сугробах, спешат к месту поединка Ратмир и займищанин. Витязь поднялся, тронул ногой тушу зверя, повернулся к Ивашке и при Ратмире, при займищанине – поклонился.
– Спасибо, молодец! – молвил. – Случится побывать на Новгороде Великом – приходи на княжий двор, одарю, чем могу.
Сказал и покачнулся. Ратмир обтер снегом кровь с его лица. Не ахнул, не удивился тому, что случилось.
– Молодца-то, витязь, на займище ко мне снесем, – сказал Данила. – Недалеко. Раны обмоем. Зверь старый, хитрый; злой, как шатун[15]15
Медведь, не залегший в берлогу на зиму.
[Закрыть]. От такого никто не ушел бы подобру.