Текст книги "За землю Русскую"
Автор книги: Анатолий Субботин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 55 страниц)
Глава 5
Ночной звон
Боярин Якун Лизута проснулся у себя в горнице. В ушах шум, в висках ломота, как от угара. Потрогал голову – цела. Позавчера на Гзени, у Духова монастыря, встречали войско; звонили колбкола, сказывал Новгород славу Александру. Не жаловал боярин Якун князя Александра и не скрывал того, но весть о черной смерти кума Бориса Олельковича сдула прежнюю прыть.
Ах, не слышать бы лучше Якуну про Свиные ворота во Пскове, не знать бы о том, что висели на тех воротах изменники-переветы – псковский Твердила и новгородский Нигоцевич. Будто сейчас лишь понял Лизута: молод Александр годами, а рука у него жесткая. В Новгороде против совета господ устоял, не устрашился он казнить Бориса Олельковича и тех, кто шли за Борисом.
Как ни мутна похмельная голова, а словно ледяные пиявки ползут между лопаток у боярина. Грех да беда с кем не живут. «Смириться надо, – решил Якун. – Не по времени распря».
Как встречали войско на Гзени, Лизута и молебен слушал и «славу» кричал князю. А вчера на пиру сидел в княжей гридне. Дознаться бы теперь, когда домой он вернулся? Рассказывал о чем-то на пиру гость Спиридонович… О том будто, как ходили они с Афанасием Ивковичем на торг в Висби, о битве вроде твердил… А с кем бились гости – не удержалось в памяти. Князь чашу поднял… Чью славу пили? Велика чаша была и мед крепок. Выпил боярин – гридня закружилась перед глазами.
А шум в ушах не умолкает. По вискам бьют железные молоточки – тук, тук… Вспомнился почему-то княжий воевода Гаврила Олексич. Смотрит будто Олексич на боярина из темного угла горницы и насмешливо щурит глаза. «Может, поспорил я с ним?» – попытался вспомнить боярин. Ох! Будто осенний мозглый туман съел память.
В горнице темно. Вечер, знать. Дождик на улице… Слышно, как царапается он в слюдяную оконницу. И в голове боль, и плечи ломит. Не пора ль боярину знать меру в питье! Небось не ковшами – бочками не измерить, сколько на своем веку выпил он меду и мальвазеи заморской, но, как сегодня, никогда не терял памяти.
– Тьфу, окаянная пропасть! – рассердился боярин. – Как же это я? Эй! – вскочил и затопал ногами по тесовому полу. – Никак все умерло в хоромах…
– Что повелишь, осударь-болярин? – в горнице неслышно появился ближний холоп.
– Огня! Уморить меня собрались в темнище.
В переходе послышался торопливый шепот. Скоро ближний холоп внес зажженную свечу в медном подсвечнике, поставил и застыл в поклоне. И потому ли, что свет озарил горницу, или потому, что увидел склоненную голову холопа, Лизута затих; обмял пальцами растопившийся на свече воск, спросил мягче:
– Спал-то я… много аль мало времени?
– К обедням звонили, как пожаловал ты в хоромы, осударь-болярин. А теперь-то ночь. Скоро, чай, заголосят первые петухи. Владычный служка прибегал… Будили тебя, осударь, не добудились.
– С чем он?
– Звал к владыке… – Начал холоп, но, увидев, как ощетинились мохнатые брови боярина, запнулся.
– По делу звал-то? – спросил Лизута помедлив.
– Владыке-архиепискупу будто худо нынче, – со вздохом произнес холоп. – Сказывал служка – ближних попов не узнает. В утре будто схиму восприимет.
– Как? – от изумления у боярина широко открылись глаза, словно впервые услышал он о болезни владыки. – Неужто и эта напасть за грехи наши! Немедля беги на владычный двор, проведай…
Весть, что владыка готовится принять схиму, и огорчила и удивила Лизуту. Боль в голове забылась. Древен летами владыка, но сохранил он юношескую ясность ума, зоркость духовную. Неужто владыка чует близость конца? «Не два века жить ему», – размышлял, бывало, Лизута, и все же ничто, казалось, не предвещало последнего часа архиепископа. Кончина владыки не пройдет бесследно для первого владычного боярина. Изберет Новгород нового архиепископа, а каков-то будет новый?
Лизута мысленно прикинул: кто явится избранником? Прикинул и не нашел достойного. Евстафий – игумен Антониева монастыря – безволен и тих, книжник Феогност, которому благоволил владыка, умен, настойчив, смел, но он грек… Новгород не примет грека. Нифонт, игумен юрьевский, достоин, но привержен суздальцам. Юрьев – княжий монастырь, а Нифонт друг Ярослава владимирского. Тревожно, ох тревожно! Не сталось бы так, что другой, кто и местом и вотчинами ниже Лизуты, сядет в Грановитой первым владычным боярином.
Лизута надел домашний кафтан, расчесал бороду. Холоп принес жбан со студеным квасом. Боярин взял жбан, отпил. Это освежило голову. Теперь он узнал знакомые стены горницы, сундук на лавке в углу, под образом, голубые и зеленые изразцы печи. Громче и тревожнее доносится с улицы шум дождя. Острые струйки его настойчиво бьются в слюду оконницы. Если бы не страх, что может унизить тем степенство свое, вышел бы сейчас боярин так, как есть, из хором, подставил бы дождю непокрытую голову. Вспомнил он, какое наслаждение, бывало, испытывал, когда босоногим сопляком месил ногами лужи.
И как будто от дум этих потянуло боярина к еде. Росинки у него во рту не было с той поры, как вернулся из княжей гридни. И только бы Лизуте велеть принести еду, как плотная, непроницаемая тьма за оконницей гулко ухнула. От гула ее, ворвавшегося в горницу, заколебалось пламя свечи.
Лизута вздрогнул.
– Звонит святая София, – прошептал он, поднимая глаза в угол, где, еле мерцая, теплится огонек перед киотом. – Боже ты мой, осподи!
Не хотелось боярину верить тому, о чем вещал разнесшийся в неположенный час звон большого владычного колокола. А звон не утихал. Медленный, упругий, будто каменный, наполнял от тягостными звуками сомкнувшуюся над городом ночную тьму, врывался во все ее уголки, звал к скорби. Лизуте казалось, что все люди, как и он, слышат в этот час не звон большого владычного колокола, а горе, слезы и плач Великого Новгорода. Представился боярину сонм попов и игуменов в покоях владыки, черные ризы их, тягостное, разноголосое пение, колеблющееся пламя восковых свечей… «Неужто отойдет владыка, не доживет до утра?»
– Что делать? – вздыхал Лизута.
От страха у него потемнело в глазах. Он переживал такое несказанное смятение, словно не владыке, а ему, Якуну Лизуте, предстояло покинуть мир.
– Одёжу мне! – не крикнул, а высоко и тонко провизжал он. – Скорей! Осподи, прости меня, раба твоего, болярина! – молился Лизута. – Сподоби меня принять благословение святителя твоего!
Никогда еще с такою неловкой поспешностью, как сейчас, не надевал Лизута сафьяновые сапоги; с трудом запахнул он узкий кафтан; пояс был тесен, но Лизута не замечал ничего – даже не обругал помогавшего ему холопа.
Забыв посох, боярин спустился во двор; не разбирая пути, не обходя луж, тускло поблескивавших в темноте, поспешил в Детинец.
Глава 6
Вести боярина Федора
Солнечные лучи разбудили Александра. Он потянулся спросонок, открыл глаза. Княгини в опочивальне не было. Александр удивился тому, что не слыхал, как поднялась она. Солнце уже высоко над городом, а никто не потревожил сон, не постучался в опочивальню. Александр, стараясь не шуметь, надел мягкие сафьяновые сапоги, тонкий домашний кафтан, усмехнулся так, словно собрался совершить что-то неположенное, и осторожно, на цыпочках, пошел к двери, которая вела в светлицу княгини.
Но княгини не оказалось и у себя. Александр постоял у пялец, где белело брошенное рукоделье, поднял его, поглядел на хитрый узор, вышитый на паволоке. Александр находился сегодня в том спокойном, счастливом настроении, когда хочется делать добро, ни на кого не сердиться, не помнить зла.
Из светлицы княгини сквозь прозрачную слюду оконницы видно стену Детинца и над нею, в ясной лазури неба, жаркое сияние золотых шеломов святой Софии.
Вспомнились недавние дни: торжество встречи войска на Новгороде, когда вернулось оно из похода к Пскову, кончина владыки; длинные, утомительные службы над гробом старца архиепископа, печальный обряд похорон. Возбуждение, в каком пребывал Новгород в эти дни, теперь улеглось. По праву своему и обычаям избирает Новгород архиепископа. Кто из попов избран, тот и будет поставлен. Новгородский владыка – глава совета господ, решает судьбы города. Александр хотел одного: чтобы вновь избранный владыка не питал козней против Суздальской земли, был другом ему. Боярин Федор сказал вчера, что многие люди в Новгороде желают видеть главою дома святой Софии юрьевского игумена Нифонта. Это совпадало с желаниями Александра.
Сегодня все складывалось так, будто впереди ожидает удача. Утро встало ясное и солнечное; хорошее настроение, в каком проснулся Александр, его не покидало. «Где же Параша?» – спохватился он, отвлекшись от дум.
Положив на пяльцы княгинино рукоделье, Александр осторожно, как и давеча, приблизился, к двери новой горенки, потянул за скобу. Дверь открылась не скрипнув. Княгиня в белом летнике сидела перед окном и кормила Васеньку, Евпраксеюшка прибирала люльку. Она что-то рассказывала княгине, а та, занятая своим делом, будто не слышала, что говорит мамка. Не замеченный ими, Александр подошел сзади к княгине, обнял ее.
– Ай! – воскликнула княгиня, увидев мужа, и улыбнулась. – Сашенька! Напугал нас. Мамка, возьми Васеньку!
– Подожди, мамка! – Александр отстранил Евпраксеюшку, когда она подошла к княгине и хотела взять у нее сына. – Дай взглянуть на него!
– Взгляни, взгляни, князюшка, взгляни на сыночка. Выросли уж мы, четыре зубочка у нас.
Александр наклонился к Васеньке. Он и гордился тем, что у него есть сын, и в то же время никак не мог привыкнуть к этой мысли.
– Дел у меня много, мамка, – не сердясь, а будто оправдываясь в том, что редко видит сына, сказал Евпраксеюшке. – Некогда сидеть в тереме.
– То-то вот, некогда, – ворчливо отозвалась мамка. – Взял бы сыночка-то, приголубил.
– А и верно! Дай, Параша, подержу его.
– Что ты, уронишь! – испугалась и обрадовалась княгиня.
– Не уроню.
Взяв на руки сына, Александр, к изумлению своему, оробел. Ему казалось, что каким-нибудь неловким движением он причинит ему боль. И Васенька, только что покойно лежавший на руках матери, вдруг сморщился – в горенке раздался плач.
– Что ты! Ну что ты? – Александр попытался успокоить сына. – Вот я покачаю тебя…
Он начал легонько подбрасывать Васеньку на руках, тот закричал еще громче. Это совсем озадачило Александра. Он растерянно оглянулся, не зная, что делать. Княгиня и мамка улыбались, наблюдая за ним, как будто их радовала его беспомощность. Вдруг ребенок дернулся так сильно, что еле не выскользнул из рук отца.
– Дай-ка его мне, князюшка! – торопливо подбежала Евпраксеюшка. – Видно, и впрямь не твое дело нянчиться с младенцем. Покраснел-то он у тебя…
Евпраксеюшка взяла Васеньку из рук Александра. Какими-то несказанно мягкими и нежными движениями, прибаюкивая, стала покачивать, приговаривая:
– Обидели Васеньку! Батюшка пришел… Васенька не хочет к нему. Руки у батюшки жесткие… О-о-о!
Как ни неудачна оказалась попытка подержать на руках сына, Александр все же был доволен. Словно желая постигнуть тайны мудрой науки обращения с детьми, он наблюдал за мамкой. Княгиня все еще улыбалась, обрадованная тем, что Александр заглянул в светлицу к Васеньке, держал его на руках. Она вспомнила растерянное лицо Александра, когда он старался и не мог успокоить сына. Это радовало ее. Как будто от того, что Александр оказался не в силах выполнить то, что так нетрудно и легко удавалось ей, стал он еще ближе. Она подвинулась к мужу и молча прижалась к нему.
Александр долго пробыл с княгиней. Время уже перевалило за полдни, когда он вышел в гридню. На пути встретился Олексич.
– Тебя ожидаю, княже, – сказал он. – Все приготовил к поезду на Шелонь, когда выезжать скажешь?
– Довольно ли взял припасов, Олексич?
– Три подводы с припасами пойдут.
– С тебя спрошу, если придется голодными в борах жить, – усмехнулся Александр. – Выедем завтра, поутру.
В гридне ожидал Александра боярин Федор.
– Буди здрав, княже! – поднялся он навстречу. – Скажи, чтобы лишние кто не топтались в гридне. Дело есть и вести важные.
– От батюшки? – живо спросил Александр. – Не стряслось ли что нынче во Владимире?
– Из Владимира не принимал гонцов, – ответил боярин. – И из иных не всякую скажешь вслух.
– Быть так, – Александр подал знак, чтобы никто не входил в гридню, покуда будет он беседовать с боярином.
Федор Данилович начал не сразу. Он подождал, пока опустела гридня, и тогда лишь достал из-за пазухи свиток, развернул было его, но вдруг, словно вспомнив о чем-то более важном, сложил его вновь и сказал:
– О болярине Стефане Твердиславиче слово, княже.
– Недужит он, знаю. Худ стал?
– Худ. Но слово не о хвори его. Жила в хоромах у болярина Стефана девица… Падчерицей покойному братцу Стефанову она приходилась. Вознамерился болярин взять ту девицу за себя в жены. К свадьбе готовились, и нежданно, в последний час, застигла его хворь. Руки и ноги отмерли. Девица осталась в хоромах невестой, а в недавнем времени вдруг исчезла. Пошла с мамкой за обедню ко Власию, и обе будто канули в воду.
– Слышал о том, – перебил Александр боярина. – Нашли девицу?
– Нет. А с болярином Стефаном хуже беда – речь у него смешалась.
– Руду бы открыть…
– Открывали… Не жилец он, сказывают, но не о нем слово…
– О ком? Не слышу о других.
– Шум будет у вотчинных. Болярские люди не нашли девицы, а мне стало ведомо…
– На то и ближний ты, Федор Данилович! Тебе ли не знать! – усмехнулся Александр.
– В Новгороде она, здоровехонька. Увел ее молодец удалой…
– Не из дружины ли нашей удалец? – высказал подозрение и нахмурился Александр. – Что увел девицу – его дело, лишь бы подобру и охотой шла с ним; но за то, что молчал, накажу. Будут толки на Новгороде: княжие-де дружинники чужих невест бесчестят… Кто он по имени?
– Не из дружины молодец. Торговый гость Василий Спиридонович.
– Спиридонович? – лицо Александра посветлело. – Чужую невесту увел?.. Не думал о нем такое. Ну, пошумят, побранятся вотчинные, а княжий двор в стороне. Гости торговые сами дадут ответ, да небось и боляре не все скажут за Твердиславича; ему ли, хворому, владеть молодой женой!.. Пошли, болярин, отрока в хоромы к Спиридоновичу, пусть явится гость на княжий двор, спросим его: где прошел науку чужих невест красть? А какова та болярышня, украденная? Видел ты ее? Хороша?
– Чернява, но стройна и румяна… Зовут Ефросиньей.
– Где схоронил болярышню Спиридонович, не в своих ли хоромах?
– Нет, не у себя. Живет она на Лубянице, по родству Васильеву, в хоромах старосты Онцифира.
Услышав, где скрывается Ефросинья, Александр усмехнулся.
– Как пошлешь отрока к Спиридоновичу, болярин, – сказал он, – передай заодно: седлали бы коней, ввечеру поеду на Лубяницу. Со мною быть Олексичу и Ивашке; еще двум отрокам на конях. Есть у тебя, Федор Данилович, еще дела неотложные?
– Да, – Федор Данилович развернул свиток. – Недобрую молвлю весть.
– Не хотелось бы мне слушать недоброе, да не обойдешься, знать. Не скрывай, говори прямо. Грамота у тебя… Откуда она?
– Из Риги, тайная грамота. Поутру нынче принес гонец. Пишут и на словах гонец передал: зло замышляют в Риге. И епискуп и лыцари…
– Когда же уймутся они? – перебивая боярина, воскликнул Александр. Он с шумом отодвинул кресло, на котором сидел, прошел к двери, вернулся и сел на скамью, ближе к боярину Федору. – Давно ли в Копорье и Пскове бились с ними, не пошла, знать, им впрок наука.
– Не гневайся, Александр Ярославич, с терпением выслушай то, о чем молвлю, – сказал боярин. – В Риге меченосцы о своем благе думают, мы тоже подумаем о своем.
– От кого грамота, верный ли тот человек, Федор Данилович? – после небольшого молчания спросил Александр.
– Нам он верен. Мною послан туда… Знают его в Риге как гостя из Преслава болгарского, от Русского моря. В почете живет он в Риге и в речи немецкой сведущ.
– О чем довел в грамоте?
– Рать собирают ливонцы, кричат о большом походе на Русь.
– Не пугают ли нас большим-то криком, болярин? – усомнился Александр. – Велика ли их сила? Что пишет о том гость из Преслава?
– Пишет – озлоблены лыцари за поражения, принятые от тебя, шумят о походе по всем землям германским и датским. Тати и разбойники, кои не славы ратной ищут в битвах, а добычи, собираются в лыцарское войско. Пройдут по нашей земле – страшно молвить, сколько прольется крови, сколько слез и бед принесут они.
– Не будем и мы сидеть да ждать сложа руки, болярин, – выслушав Федора Даниловича, сказал Александр. – Мы стоим в Пскове и не собирались уходить оттуда. Большую рать собирают лыцари, но мы шума о том не поднимем. Пусть утешаются в Риге тем, что походом своим захватят нас врасплох. Завтра соберемся на Шелонь, а ты, Федор Данилович, гостю из Преслава дай слух, что князь не думает о походе, ушел с ближнею дружиной гулять на ловища. К нашим выгодам слух будет. И, не медля, снаряди гонцов с грамотами в Карелу, на Обонежские земли, в Устюг Великий, в Бежичи… Собирались бы посошные ратники и шли в Новгород. Вернемся с Шелони – пойду с малой дружиной во Владимир, спрошу у великого князя помощи Новгороду низовыми полками. А уйду – ты, Данилович, о том передай слух в Ригу, что князь во Владимире, возвернется когда на Новгород – неведомо. Не раньше весны. Думали бы и судили епискупы и лыцари о беспечности нашей.
– Сделаю так, как велишь, княже, – сказал боярин. – Напишу грамоты. Оружие у ремесленных, кое сделано будет, не возьму до времени на княжий двор, велю хранить у себя. Гостиным людям молвлю: готовили бы крупу да сухари, куделю дали бы на тегилеи, железо и медь, у кого отыщутся. Соберется войско, было бы чем его снарядить.
– Делай все, как указано, Федор Данилович! И о том нынче твоя забота – не пришел бы в дом святой Софии чужой поп. Явится чужой – распри и коварства будут, до них ли нынче! Желаю я видеть владыкою новгородским юрьевского игумена Нифонта.
– И я не ведаю попа достойнее Нифонта, – согласился Федор Данилович. – Поезжай на Шелонь, княже; ты свое делай, а я свое.
Глава 7
Ключник владычной вотчины
Семенко Глина объявился на Шелони. Не худым попишком, каким пробирался когда-то он из Риги в Новгород, явился на Шелонь Семен, а правителем – ключником владычной вотчины. Привез его в вотчину ближний владычный ключарь Феогност; холопам и ратникам владычного полка, сторожившим вотчинное добро, наказал он: слушаться во всем Семена, а кто ослушается – судим будет владычным судом.
Вотчинная усадебка, где поселился Семен, окружена рвом, над которым, на валу, высится острог с рублеными стрельницами по углам. Внутри острога – хоромы островерхие с клетями и подклетями; рядом – церковка деревянная. От ветхости церковка покосилась, и издали казалось – кланяется она кому-то. По зимам церковка отапливается по-черному, отчего лики в иконостасе до того потускнели от копоти, что нельзя отличить один от другого.
Глина обосновался в верхней светелке; внизу, над клетями, жили стражи и работные холопы. Жизнь в хоромах боярина Нигоцевича научила Глину боярскому обиходу. В светелке у него, на лавке в переднем углу, тяжелый ларец, окованный железом, лавки покрыты сукном, на полу разостлан мягкий войлок. Поселясь в вотчине, Глина сбросил крашенинный подрясник и скуфейку, надел белую рубаху из тонкого холста, с красной обнизью, малиновый суконный подрясник. Поверх подрясника – пояс сыромятный; выцветшую скуфейку заменил колпак, отороченный куницей. Бесцветное лицо его пополнело, а серые глаза не выражали больше осторожности и тревоги.
Богаты рыбные ловища на Шелони, много красного зверя и пчелиных бортей в борах. Холопы и смерды-половники, что живут в посадах и займищах на владычной земле, ловят рыбу и зверя, ищут борти, сеют жито на пахоте, льны на огнищах. Зимой, как только установится санный путь, скрипят обозы по дороге на Новгород; везут мужики во владычные закрома зерно, мягкий и белый, как серебро, тонкопрядый лен, бочки с медом самотечным, прозрачным, как янтарь; везут воск, меха лисьи, куньи, бобровые, горностаевые; везут дичь мороженую, зайцев, окорока кабаньи. Не перечесть добра, которое идет с Шелони ко владычному двору. Владычными указами взято в вотчину святой Софии все Зашелонье, до Полисти.
Против владычного слова в Новгороде Великом ни князь, ни бояре в совете господ не судят суда. Да и кто понесет навет или жалобу на дом святой Софии! Ратники владычного полка сожгут жилье непокорного смерда, а самого бросят в поруб.
В первые дни владычества своего в вотчине Глина сидел тихо. Он не показывался за воротами острога: смотрел добро, что сложено в клетях, бранил работных холопов, но ни к кому из них пальцем не прикоснулся. По вотчине разнеслась весть о доброте нового правителя.
Как-то вышел Семен за острог. Остановясь на берегу Шелони, он обнажил голову и потер ладонью лысину. Пора летняя, люди – кто на пахоте, кто в борах. Неподалеку, в тени дубка, усмотрел Семен холопа. По древности лет посажен был тот вязать метлы березовые; в молотьбу, как начнут вороха веять, подкидывая лопатами на ветру зерно, нужны будут метлы.
Семен подошел к древнему.
– Вяжешь? – спросил.
– Вяжу, – холоп доверчиво взглянул на ключника. – Теплынь-то какая нынче, создатель, благода-ать! Вяжу метлу и любуюсь вот на реку – блести-ит на солнышке, как налитая. А косточки у меня ломит, чую, уж не к дождю ли?
– Нужен дождик-от?
– Как не нужен, создатель! Лен зацветает, дай-ко помоку ему – на пол-локтя прибавится стебелек; не падет дождика – поубавится ленку.
– Меня знаешь, старче? – Глина спросил и выше закинул голову.
– Знаю. Ключник ты на вотчине. Хвалит тебя народ, милостив, бают.
– А как сам думаешь?
– Мне-то о чем думать, создатель! Добер к народу – и ладно.
– Давно ли обитаешь на Шелони, старче?
– Давно. Рожден здесь и помирать тут буду.
– Далеко ли отсюда устье Мшаги? Слыхал о такой реке?
– Слыхал и оком ее зрел, – беззубо, усмехнулся древний. – Как пойдешь отсюдова вниз по Шелони, – он показал в сторону бора, который темнел за излучиной реки, – и полдня не будет пути до устья.
– Искусные домники, сказывают, есть на Мшаге?
– Есть. В Медвецком погосте. Хитрецы там, ох хитрецы, создатель! В Новгород возят крицы и сами куют изделия.
– Погост тот… далеко от устья?
– Почто далеко, недалечко. Топор, коса ли горбуша кому потребна, бегут к медвецким кричникам. Вольный погост у них.
Семенко Глина, как бы забывшись, постоял, любуясь сверкающим лоном реки. За нею раскинулся поемный луг, а дальше, на холме, виднелись избы погоста.
– Чья земля там? – спросил, показывая на луга.
– Вольная, Великого Новгорода. А туда, вверху по Шелони, была вотчинка болярина Нигоцевича. Сам-то болярин за рубеж ушел, а земельку не унес.
– Не твоего ума дело, старче, судить болярина, – нахмурил брови Глина. – Может, знавал ты Данилу-бортника, чья поляна на займище на Шелони?
– Слыхал, – не понимая, отчего потемнело лицо ключника, ответил древний.
– Нынче жив Данила?
– Что ему станется, создатель! Мужик крепкой.
Глина вернулся в ограду. На колоде у клети, в которой топили воск, стоя на коленях, пластали березовые поленья двое работных холопов. Глина подошел к ним. Работных не испугало внезапное появление попа. Казалось, они даже были довольны тем, что его видят.
– Горит ли огонек под котлами, отроки? – спросил Глина. – Много ли кругов воску налили?
– Не зажигали нынче, – ответил тот, что был ближе.
– Дивно слово твое… Почто не зажигали?
– Дровишки пластаем. Поглядеть бы тебе, ключник, на котлы да на печи в клети: старое все, худое. Зажжем – дыму полно, от угару голова мутится. В аду слаще. А страху… Только и ждешь – не спалить бы.
– Дивно, дивно, отроки! – словно бы удивясь тому, что услышал, сказал Глина. – Встань-ко!
Холоп поднялся. На ногах он оказался так высок, что голова Глины еле достигала ему плеча. В синих, спокойных, как лазурь, глазах работного не отражалось ни беспокойства, ни удивления.
– Что велишь? – спросил он попа.
– Эко вырос ты, отроче, – глядя на него, промолвил Глина. Пропитанная воском, темная от копоти холщовая рубаха холопа топорщилась лубом. – Подними-ко, отроче, сю булыжинку, порадуй! – Глина показал на выступавшую из утоптанной луговины серую шапку камня-дресвяника.
Холоп ухмыльнулся, приблизился к камню, потрогал – не поддается. Тогда он поплевал на ладони, нагнулся и, рванув камень к себе, выворотил его. На месте, где лежал камень, зияла влажной землей яма глубиной по колено.
– Есть силушка, – одобрил Глина. – А теперь, отроче, сбегай к овражку, наломай черемушника. А как принесешь сюда, тут вы, отроки, за безделие свое постегаете друг дружку. Сперва он, – Глина показал на холопа, стоявшего поодаль. – Он послабее тебя, ну и начнет, а после, как скажу, ты постегаешь. Да без хитрости, отроки, во всю силу, а то осержусь. Крестили-то каким тебя христианским именем?
– Нефедом, – ответил силач. Наивная белозубая ухмылка все еще не исчезла с его лица, но лазурь, оживлявшая глаза, поблекла.
– Нефед… Даст бог – упомню. Иди, ломай черемушку!
Нефед исчез. На тесовой крыше церковки мирно воркуют два сизых голубя. Оставшийся у восковарни холоп, почуяв недоброе за ласковой речью Глины, тряхнул взлохмаченными волосами.
– За какую вину твое наказание нам, ключник?
– Что ты, отроче, какое же наказание? – с силой хлопнув себя по шее, куда присосался слепень, осклабился Глина. – Утро долгое было, а вы ни круга воску не налили. Постегаете друг дружку – обоим польза от того и обиды не будет. Коли б я стражу велел постегать вас, наказание было бы, а я не велел. Зачем? Кто умен, тот и без стража поймет, как радеть владычным холопам дому святой Софии.
Глина, сказав это, обнажил голову. Лысое темя его лоснилось на солнышке. Терпение, которое проявлял он, дожидаясь возвращения Нефеда, удивило холопа. Ни тени гнева или другого неприязненного чувства не отражалось на лице попа.
– Молви, отроче, свое имя! – велел.
– Семеном зовут люди.
– Ишь ты, тезка мой. А по прозвищу?
– Лузга.
– Семенко Лузга… Что же ты, раб божий Семен, глазищами меня ешь? – Глина внезапно оборвал сладкую речь, с лица его сбежала улыбка. – Благословением владыки архиепискупа преподано мне блюсти вотчинку святой Софии и людей, обитающих в ней.
– Почто к прутьям-то приговорил?
– Мой суд – божий суд, – наставительно произнес Глина. – Далеко ты от бога живешь, отроче. В писании сказано: «Кого люблю, того наказую». Мое место близко к богу. Все, что содеяно мною, ему видно. А рабу приличествует в смирении и со страхом исполнять волю наставников.
Долго поучал поп стоявшего перед ним в угрюмом молчании Лузгу. Первая заповедь холопа, говорил он, – преданность господину, вторая – смирение, третья – послушание. Воля наставника – милость, а боль – наказание за грех.
Вернулся Нефед. Он молча бросил перед Глиной гибкие прутья черемушника и застыл, растерянно опустив руки. Глина взглянул на него. Что-то жесткое и хищное на мгновение сверкнуло в глазах попа. И как бы боясь выдать себя, он наклонился, выбрал прут; пропустив его сквозь сжатый кулак, оборвал листву.
– Бери, отроче! – Глина протянул Лузге гибкую, упругую черемушку. – Не играй, силу окажи. Подивись, каков он, – указал на Нефеда. – Верзилище перед тобой. А ты, Нефеде, – Глина тронул плечо холопа, – не запамятовал ли, что велено? Скидывай портовье, припади брюхом на мураву и лежи. Похлещет тебя Семенко Лузга, а как скажу я «довольно» – ты возьмешь черемушку и вернешь Лузге то, что от него принял.
Жадный взгляд попа словно впился в распластавшееся на зелени лужайки сильное тело Нефеда. Всякий раз, когда прут, извиваясь и свистя, опускался, оставляя после себя зловещий ярко-багровый рубец, оно вздрагивало, плотнее приникало к земле. Холоп молчал. Точно не по нему, а по разомлевшей от зноя земле, вымахивая руку, хлестал Лузга. Ни страдания, ни боли – ничего нельзя было прочесть в широко открытых, немигающих глазах мужика. Обида за позорное наказание, затаенная ненависть к бездушному ключнику слились в его взгляде и, остекленев, застыли в нем.
Глина упивался сознанием своей власти. Он наслаждался тем, что Нефед, от одного взмаха руки которого не осталось бы мокра на том месте, где стоит ключник, – этот Нефед покорно лежит в прахе. Наказывая холопа, Глина словно мстил ему за его силу, за давешний смелый и открытый взгляд… Глина желал одного: чтобы все во владычной вотчине и подле нее страшилось его слова и взгляда.
Когда на теле Нефеда багровые рубцы слились в одно припухшее и обрызганное кровью зарево, Глина молвил:
– Остановись, отроче! Ишь как ты его украсил… Теперь сам скидывай одежонку, погляжу, как он тебя.