Текст книги "Дневник. 1918-1924"
Автор книги: Александр Бенуа
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 55 страниц)
И вот потому-то при самом расставлении петель, после тьмы недоговоренных, неприятных Таманову слов (сочувствующих моему искреннему и незлобивому убеждению), я все же как-то даже неожиданно для себя взял тон более мягкий, сказал, что еще подумаю. Забавно было мне во всем этом словопрении наблюдать за товарищами. Забавно и поучительно, ибо, как в миниатюре, опять видишь все свое время, всю его душу. Все более или менее откровенно и лишь на разные лады только и говорили о том, что я должен решиться на компромиссное, «полезное для дела решение» и что вся процедура с выборами «понятно, комедия», цену которой они знают (почти в таких выражениях говорят теперь и недавние еще маниакально настроенные деятели в духе ереси избирательного начала Таманова). Но нюансы были у этих, убежденных «друзей Иова», очень пикантные. Наивно и мило бухали их Добужинский и Щуко с витиеватыми подходами лукавства; «соблазнял» Шухаев, неистово благородным метался Петров-Водкин, мучимый желанием «остаться на микеланджеловской высоте», в то же время понимающий, что иначе он окажется в зависимости от «дурака» Карева и что его проведение в Академию художеств может оказаться эфемерным. Таманов обнаружил по обыкновению изумительную тактику во всей технической стороне дела. Прямо мне непонятно, как у них терпения хватает обсуждать эти вопросы: о мандатах, о кворуме, о правомочии, о правах и преимуществах председателя (значительный запас провинциальной пошлости – все его шуточки про большевиков ужасно как «отдают Леонтием»), и, наконец, изумительную чуждость художественной психологии.
Попутно мне был рассказан скандал, произошедший на конференции учащейся молодежи, созванной примириться с большевиками, Бриком и Андреевым, с целью надломить последние устои Высшего художественного училища (для этой цели им была даже выделена Штеренбергом субсидия в 1300 руб.), и обсуждение, благодаря отпору Академии. Молодежь настолько против них, что эти полубольшевики вынуждены были удалиться из своего собрания, которое затем продолжалось без них.
Запишу себе с одной стороны то, что Союз деятелей искусств входит в какой-то, хотя бы «протестующий контакт с властью», с другой – ту «независимость», которую проявляет зеленая молодежь.
Судя по телеграммам Дмитриева из Парижа, союзникам приходится туго. Я был перепуган, прочитав в этикетке в «Вечернем часе» про декрет о памятниках, но самый текст этого «обезьяньего» акта меня снова утешил. Какой памятник нельзя подвести под категорию, гарантирующую от разрушения, «представляющий исторический и художественный интерес»? Если не один, то другой признак будет всегда налицо. Не скрывается ли под этим следующее: какой-нибудь московский обезьяний революционер внес в Совет Р. и С. Д. проект такого декрета, отказаться от него власти не решаются, но лукавый Луначарский постарался его обезвредить, надеясь его этим первым параграфом и всеми дальнейшими благоглупостями провалить.
Завтра надо будет выяснить, что означает германский ультиматум относительно восставших с требованием арестовать какое-то большевистское бюро оных в Москве, занимавшееся распропагандированием?
Понедельник, 15 апреля
Ятманов сегодня на заседании подтвердил мою догадку, что в декрете о памятниках Луначарский уступил давлению извне и что, во всяком случае, в Петербурге нам нечего опасаться, ибо от нас будет зависеть приведение декрета в исполнение. Дай Бог, но все же боюсь, как бы такие лозунги, брошенные в ненравственную толпу (или, еще хуже, – всяким Пуниным и прочим Геростратам), не привели бы к гибели прекрасных вещей. Само заседание происходило частью в пустой галерее драгоценностей, в «гостях» у Тройницкого, развернувшего с большим блеском (и не без пыли в глаза – полезной, впрочем, Ятманову) свою систему коллекционирования и регистрации у почтенного толстяка Маркова на хорах чудного зала, и, наконец, у дурака Бобки Веселовского, который принял коллегию на ходу, так как не приглашен, и который своими поступками всячески выказывал свою непригодность и никчемность. Ятманов был снова изумлен (несмотря на пустоту всех отделов) и в то же время раздражен пылом, причем каждый его приступ выражался в каком-то воззвании ко мне: «Александр Николаевич! Ведь это удивительно, ведь тут мы нашли клад, подлинный клад!» (Особенно его отчего-то привел в возбуждение Бартоломей И.А., набор монеток, которые почему-то не эвакуированы.) Вообще все же он делает успехи, и, в сущности, при нашем подыгрывании из него мог бы получиться неплохой художественный администратор года через два или три. Вся беда в том, что этим деятелям все хочется сейчас же переделать, переустроить.
Вернувшийся вчера Романов говорит, что никаких особых ужасов в связи с анархическими арестами он в Москве не пережил. Возвращение музейных коллекций он все же считает в высшей степени желательным, тем более что железнодорожное движение совершается почти нормально. Поезд, на котором он ехал, был вовсе не переполнен. Грабаря как будто удается отстоять.
Вечером на концерте Прокошки [Прокофьева] зал был наполовину пустой, да и те, кто были, наполовину пришли с контрамарками. Температура довольно низкая. Тем не менее, он играл с обычной яростью и на бис повторил свой шедевр – 9-ю сонату. «Мимолетности» не имели успеха у нашей молодежи (Саша Черепнин напоминает в этом отношении тех, кто считает своим долгом быть вообще разочарованным в опере «Великан»), и нужно сознаться, что вся сюита не выиграла от той полноты, которую он ей придал, прибавив еще однообразные и скудоумные аффекты в чередовании смены настроений. Прелестный музыкант, но если жизнь не углубит его интеллект и психику, то в конце концов он так же быстро потеряет интерес, как какой-нибудь Глазунов.
К чаю дворник подал обе книги, отобранные мной у хозяйки. Не знаю только: есть ли это подарок за экспертизу, или надо платить? Акица, бывшая у нее вчера, ей давала за них ту сумму, которую я за них назначил, но мадам Пёль отклонила, сказав, что это «потом», что она «пришлет». Ввиду катастрофического состояния наших финансов я лучше теперь оставлю дело без движения, но при первой крупной получке я поеду ей это дело навязать, авось тогда мне удастся приобрести и Премацци (акварели). Приходится подождать и с приобретением рисунка Бруни (за 300 руб.).
С величайшим трудом, после бесконечных переписываний составил письмо с отказом Лемке.
«Многоуважаемый Михаил Константинович!
При первой же проверке подтверждается то опасение, которое я Вам высказал относительно невозможности совмещения моих текущих занятий (от которых я не в правеотказываться), с тем новым делом, на которое Вы меня зовете. Сегодня меня потребовали на очень важное заседание, а следовательно, я уже не попаду в Экспедицию. К сожалению, я убежден при этом, что в данном примере нужно видеть не исключение, а правило, и это убеждение заставляет меня, скрепя сердце, вернуться к моему первоначальному категорическому отказу от какой-либо штатной должности.
Из нашей беседы Вы должны были увидеть, в какой мере я оцениваю все лестное, что содержит предложение, и к тому же лично я тронут Вашим желанием заручиться моим участием. Мне и сейчас совсем нелегко выяснить создавшееся положение в отрицательном смысле, однако все же я решаюсь на последнее, так как действительные условия моей (в общем, уже перегруженной) деятельности таковы, что, и приняв Ваше предложение, я бы не был в состоянии исполнять принятые на себя обязанности.
Еще раз позвольте выразить Вам мою душевную признательность за оказанную честь и прошу Вас быть уверенным в моем глубоком уважении и совершенной преданности.
Александр Бенуа».
Завтра его отправлю. Что-то скажет столь о том хлопотавший Альберт…
Акица купила на улице новую немецкую газету «Вечерний САН-Петербург» (стоит 80 к.). К ней приложен подлинный текст Брестского договора. Бароны благодарят Вильгельма за спасение от русского ига. Немецкая колония здесь хлопочет об учреждении архива русского… Общее впечатление – культурное и очень скучное, представлены сообщения о состоянии продовольствия в Германии (ведь теперь только на нас надеются). Даже в курортах дела плохие.
Божественная Нева чиста от льда и судов, и в ней отражаются берега.
Вторник, 16 апреля
Утро провел в подготовительной работе к новому пейзажу на мотив из Трианона. Бился, не имея линейки, в отчаянии перед своей беспомощностью. Днем забрел в Зимний дворец. Приемная возвратившегося Луначарского битком набита. Скромно в углу киснет исхудавший Глазунов, деловито прохаживается Проппер, пришедший с проектом новой народной газеты, в амбразуре сидят супруги Пуни (с ними я только что познакомился – это тип Лоренцаччо по Мюссе), пришедшие интервьюировать в пользу «новых течений». Она ужасное и зловредное дрянцо. Уже вся возбуждена декретом о памятниках – будто бы рассчитывает воспользоваться им для свержения плохих, но я-то знаю, чем это пахнет, когда такие люди берут под свое попечение интересы «истинного» искусства. Тут и случится, что фальконетовский [памятник] полетит, а Глинке – останется!
Приходил я специально для [получения] пропуска несчастному Ростиславову, который мне выдала встретившаяся жена Пиотровского, оказавшаяся уже секретарем Ятманова. На глаза самому Луначарскому я постарался не попасться. В ожидании бумаги прождал у Верещагина в зале, причем слушал интересный разговор только что вернувшегося из Перми по недоразумению вместе с Михаилом Александровичем захваченного делопроизводителя Гатчинского дворца Власова, прибывшего к нам прямо с вокзала. Ехали они туда целых семь дней по двое в купе при шести латышах. На месте об их приезде никто не знал, и лишь в тот же день в местных известиях появилось сообщение об аресте великого князя. В Перми сначала они жили в двух комнатах в каком-то казенном доме, а потом – в одной гостинице (причем Власов спал на двух креслах и лишь Михаил Александрович – на кровати). Кормили недурно и дешевле, чем здесь, но диету великий князь не мог соблюдать и т. п.
В Музее Александра III я передал Казнакову купленный мной когда-то у Березина-Шевелева портрет Нелидовой для его книги, и этот маньяк вцепился в него с яростью и стал клянчить, чтобы я ему его уступил. Однако не стану же я при его нынешней бедности брать с него деньги – придется поднести. Обсуждение было очень вялое. Нерадовский запросил неофициально передать наше мнение: приемлемо ли ему приглашение Неманова и Руманова, собирающихся открыть антикварный магазин на строго художественных началах и ищущих себе экспертов, и обещающих задерживать вещи, подходящие для музеев. Липгардт уже согласился и привлекает Стипа, который, однако, отказался. Нерадовский высказался об этой затее в отрицательном смысле, отказался и я. Ростиславова я в Коллегии не застал, вечером он позвонил. Напросился и Неманов, притащив с собой альбом, в котором рядом с превосходными рисунками – хороший швейцарский пейзаж 1839 г., удивительный восточный тип Декана. Не подозревал Неманов, что обладает сокровищем, а я ему это и выложил… Прекрасный человек Замирайло к чаю хоть и напустил своего духа в изобилии, однако на сей раз и порадовал, притащив с собой вторую серию своих каприччо. Лучший – «Пир во время бедствий» – уже оставил за собой Яремич. Я пожелал себе приобрести два варианта удивительно странных композиций, изображающих какой-то мутный городской канал, в котором купается или же плавает веселая юная женщина; большая лодка с тремя дьяволятами – совершенные сны. В сущности, какой удивительный и подлинный художник, а вот не хватает некоторых вымыслов – и получается калька. Жаль, что у Акицы нет дара к рисованию. Она видит изумительные сны. Я тоже вижу жуткие сны про революцию, расстрелы и проч.
Вечером были Бушен, которому я прочел лекцию о технике (увы, мной не превзойденной) графики, и Володя Зеленков, совсем расклеившийся из-за отсутствия известий о своих [Серебряковых-Лансере, находящихся в имении в Харьковской губ.].
Положение на англо-французском фронте признается критическим… слухи о мире.
Среда, 17 апреля
Утро зря проторчал над Трианоном. Ничего не вышло, отчасти по вине бумаги, отчасти – от настроения.
Днем ходил по просьбе Горького к Скрыдлову, желающему сдать за 400 000 руб. восточный брик-брак, награбленный им в Иедо (Токио). Есть три буддийские иконы. С ним были два типичных «калединца» – отец и сын Кульневы.
Оттуда в Эрмитаж. Заседание происходило в библиотеке картинного отделения. Шмидт убил своим испещренными паузами докладом. Меня вызвали на заседание Коллегии искусств. Спор Чуковского и Альтмана. Последний горит желанием приложить к делу декрет о памятниках.
Вечером Прокошка играл, как Бог. 4-я сюита мне [не?] понравилась – все же это «не его» – только превосходное упражнение. Беседа за чаем со Стипом и Замирайло. Последний имеет ужасный изнуренный вид…
Трамваи плохи и дороги. Вся страна в летаргии, но как только наступит подлинный мир, то начнется оживление; возможно, что этот процесс будет бурно-радостным. Я даже за последнее время не так обеспокоен этой задержкой и ощущаю в ней залог бурнойжизни, которая может смести тех бесов, которые сейчас хозяйничают, – или они сами изменятся, их зловредность окажется не более тяжелой, нежели вредность самого режима.
Суббота, 20 апреля
Становится труднее вести дневник, ибо снова посеял страницы…
Утро я стараюсь сохранить для работы. Сегодня – на заседание в Музей Александра III, а вечером непременно кто-нибудь придет, и время уходит на чепуху, на никчемную уютную русскую болтовню. Два последних вечера я провел дома. Вчера заседание коллегии в Зимнем дворце затянулось до 10 часов. Позднее сидел у Сувчинского…
Настроение у меня благодаря повороту к весне (сегодня дивный, солнечный, теплый день) и на не усиливающийся ужас жизни, скорее, улучшилось. Может быть, окрыляет уверенность, что «идет к развязке дело» во всех отношениях, даже на осатанелом Западе, который едва ли серьезно рассчитывает на возможность продолжения борьбы благодаря выступлениям американцев…
Вырабатывается состояние «сна наяву» и внедряется типичная для сна непременность «скольжения». Большинство явлений скользят мимо сознания или мимо оценкисознания. И все до того мерзко, что уже заранее решаешься со всем мириться. Ладно, пусть будет и так, не все ли равно, одной глупостью больше или меньше! Религиозное сознание вовсе парализовано. Даже «официальное кощунство», вроде лекций какого-то идиота, с предоставлением для них зала Зимнего дворца – не возмущает. Что взыскать с дураков, не ведающих, что творят перед обществом, заслуживающим и не такие еще издевательства! Пусть себе! Авось скорее и глубина проявится, весь абсурд чертова наваждения, авось ярче блеснет луч и рассеет его. Покаяние, во всяком случае, в воздухе, но до тех пор оно порядка «военного», «патриотического». Но, может быть, найдет и то, что самое дело было мерзко, и, в частности, что натворили величайшие зловредные глупости именно в порядке нынешних форсированных, стихийных, «благоразумных» интересов масс, почуявших, что продлена борьба за какие-то миражные выгоды, грозящая абсолютной гибелью.
Сказать кстати, дело с нашим кормлением все ухудшается. Жизнь дорожает с каждым днем. А эти безродные идиоты – истинные наследники царистских жандармов (но и дегенераты) – еще с величайшей энергией препятствуют, что попало реквизируют и свозят на списание на свои склады. За последние дни только и слышишь, до чего сурово карают и планомерно на вокзалах отбирают все продукты, привезенные пассажирами.
А факты за эти дни следующие: в четверг я осматривал со Шмидтом и Нерадовским картины в Зимнем дворце. Успели просмотреть только часть нижнего этажа. Была открыта баталия Ходовецкого 1772 г. (гуашь), ряд искусных работ княжон, дочерей Николая (особенно вид из окна Белой гостиной), прямо для музея портрет Марии Николаевны 1839 г. и много других. Прелестны виды Берлина Гертнера. Очень ловко написана «Приапея». Считаю за Зичи, Нерадовский – за Брюллова.
Произошла встреча с Луначарским. Мы не заметили, что он в кабинете, и продолжали спокойно свою работу и после того, что заметили; я целый час исправлял журнал; выслушали Труханова о переносе военных музеев; было заседание с Гущиком, который изложил свои мысли до крайности бестолково и в таких выражениях, что никто не мог понять.
После обеда пришел Бернштам с сумасшедшим (он положительно ненормален) началом: издавать какую-то книгу о русской скульптуре, по поводу которой он собирается еще устроить, с целью поддержать художников и противоборствовать немецкому импорту, выставку скульптуры. Его сменили Лемке с Гершельманом, сделавшие последнюю, но тщетную попытку меня получить, может быть, еще чтобы я пошел на то, чтобы быть у них консультантом-гастролером. Лемке настаивает на включениименя в состав служащих, но я, невзирая на его отчаяние, решительно отказался, приведя очень обстоятельные и убедительные доводы.
Наконец, к чаю пожаловал Эрнст, который за последнее время меня бесит тем, что совсем сделался маклаком, вдобавок скрывающим от меня свои шашни с Яремичем. Впрочем, на сей раз я получил от этого маклачества свою выгоду – он удостоил и у меня (якобы для себя) приобрести ряд вещей (пустяков) и расплатился за них чистоганом. Каков вчерашний босяк!
В пятницу днем мы были с Нерадовским и глухарем Казнаковым на обзоре вещей у Мордвиновых, лучшие из которых решили взять на хранение в Музей Александра III. Закусив по дороге полуторарублевой миндальной лепешкой, затем с Нерадовским пешком пробрались в ОПХ (встреча с Бруни и с Чернягиным). Первый весь в какой-то религиозной затее, второй борется с низшими служащими, грозящими разорить все издательство Общины св. Евгении. Затем в Зимнем на заседание коллегии: оная заседала так утомительно, затянулась до 10 часов, причем было сказано много неприятных слов Ятманову по вопросу о памятниках. Этот хитрец вздумал нас надуть дурацким прельщением: «Ведь вам дается случай, который едва ли повторится, убрать с площадей уродливые статуи!» И по вопросу о заселении Александровского дворца пролетарскими детьми (тут он вздумал уверять, что это уже решенное дело – будто бы совершенно с нашего согласия и одобрения): «К этому мы еще вернемся в понедельник». В свою очередь, он довольно-таки бессовестно мучил коварными придирками, являвшимися объяснением своей крамолы. Я обмолвился тремя словами со Штеренбергом, который мне отвечал вуй-вуй, хитро, как всегда, подмигивал (мы, мол, с вами авгуры, нас не проведешь) и очень пренебрежительно отозвался о своих соглашениях по Коллегии «семерки».
Выходя, мы повстречались в передней с целой гурьбой каких-то молодцов и среди них – с двумя братьями Сучковыми (словом, мясоторговцами). Оказалось, что это банда художественных учащихся Москвы, приволоченная Луначарским для борьбы с контрреволюцией, – затея Таманова. В Зимний они пришли ужинать, и вот в одной такой детали видишь, какие большевики – ловкие практические фрукты. Им бы заниматься коммерцией, а не государственным делом огромного формата!
Сегодня утром мы первый раз собрались для образования бытового отделения. При некоторых несущественных возражениях принят в руководство мой план, основная мысль которого – создание ансамблей, дающих понятие о разных моментах истории русской культуры. Лишь в добавление к этому главному, долженствующему «направить волю» данного музейного собирательства, – будут по мере накопления предметов образовываться отделы, собранные по признаку производства (стекло, медь, фарфор, одежда). Туда же приехал ко мне Тихонов (в последний раз, я надеюсь), пытающийся меня получить для «Новой жизни» по вопросам конференции ученой молодежи, о конфликте между Союзом и властями о памятниках.
Тут же он мне рассказал о вчерашнем собеседовании на квартире Горького (сам Алексей Максимович болен суставным ревматизмом, лежит и на диспуте не присутствовал) между представителями Союза (Алешиным, Тамановым, Ф.Сологубом и Лялевичем) и Луначарским, кончившемся вроде как бы конфузом первых, от навязывания государству участия коих Луначарский отказался. Так и заявил, что Союз «не считается с демократией, старается этого бегемота, забравшегося в посудную лавку, утихомирить, вывести», а потому пренебрегает всем, что базируется на парламентарном начале подсчета голосов и механическом коллективном подборе, оставляя за собой право проводить выборы этих коллективов, тех лиц, которые ему представляются полезными. Подобную мысль я бы мог только одобрить (вплоть до логически отсюда вытекающего образования «бесконтрольности», диктаторства), но, увы, тут же следом начинается бред.
Об этом самом диспуте сообщил мне потом в антракте концерта, на который его затащил пришедший за выправкой заграничного паспорта Прокофьев, сам Луначарский. В общем, его рассказ не разнился с руганью Тихонова. Только он стал особенно подчеркивать предложение услуг, произошедшее вслед за собеседованием, тех самых лиц, которые только что были его оппонентами (согласно своему обычному приему, он мгновенно отпарировал глупейшую ересь представителей Союза), заторопился на другое заседание, но по дороге застрял в столовой, где выпил чаю. И отдельно появился сегодня Сологуб в Зимнем. Вчера он произнес грозную фразу а-ля Троцкий: «Значит, вы нам объявляете войну?» Ныне пришел просить субсидии или помещения для Союза литераторов. Луначарский хочет им дать дом Бобринского. В добрый час!
По вопросу о памятниках Луначарский воспарил на крыльях (авось Икаровых) самой пошлой демагогии, стал разводить какую-то ахинею о том, что это «свержение истуканов» будет происходить 1 мая при организованном участии пролетарских масс, под их свист(тоже организованный!). Любопытно будет узнать, каких именно «истуканов» они бросят толпе (это нашей-то благодушной инертной толпе!). Ведь нас, «Коллегию», Ятманов заверил, что ни единый художественный памятник не будет тронут! Следовательно, они хотят поставить и нашему Богу свечку, и ихнему черту кочергу. Причем со свистом полетят разве только в Москве Александр III у храма Спаса (ох, трудно будет стащить!) и царский услужник Скобелев, а у нас оба «Петрушки» Бернштама. Что за гнусное, вдобавок, бессмысленное и опасное мошенничество! А все-таки я постараюсь не выступать с этим в печати, дабы не дразнить гусей. Авось закулисной агитацией мне удастся больше сделать, чем прессовой шумихой. На днях по этому поводу у нас будет соединенное заседание с «семеркой». Ох, не поколотить бы кого из-за этой доктрины!
Луначарский закончил свою речь обычным освещением момента, из которого явствует беспредельное преимущество советской власти. Кроме того, Таманов мне сообщил, что приехавшая из Москвы молодежь намечает меня (!) в качестве «лидера центра и левого крыла» и собирается идти ко мне с депутацией. Они-де теперь убедились в том, что, не поддержав меня в прошлом году, они сделали тактическую ошибку. Они-де раскаиваются, они-де всецело верят мне. Увы, мне-то от этого не легче. Прожитый год отчасти и благодаря им подорвал во мне всякую иллюзию о возможности для меня участвовать в общественной работе. Теперь, с тех пор как все разорено и испорчено, ничего общего с тем, чего тогда хотели достичь, нет в такой образцовой цельности. В частности, по вопросу об Академии художеств и о художественном воспитании я просто не имею никакого мнения (поэтому меня мало тронуло ее упразднение, и я лишь не одобрил техническую бездарность, с которой «семерка» это безрассудно исполнила!).
Днем я слушал симфониетту Прокофьева на генеральной репетиции в Певческой капелле (очень милое, но недостаточно пикантное стилизованное упражнение вундеркинда, который пожелал показать, что он и так умеет. Здесь, впрочем, не только это. Уже в 4-й сонате сказывается увлечение Прокоши классиками (очевидно, он их теперь «открывает»), здесь же это выразилось еще явственнее). Любопытно, что сам он никогдао них не говорит. Вообще от него никогда не услышишь нот энтузиазма. Я думаю, однако, не по отсутствию в нем оного, а по известной стыдливости. Ему приятно это беречь про себя.
Обедал я и кончил вечер у Сувчинского, где снова Про-коша играл 3-ю и 4-ю сонаты, и специально для меня Шимановский сыграл свои фортепьянные пьесы «Дон Жуан», тантрес и этюды. Последнего я понял и более или менее одобрил. Пианист он феноменальный во всяком случае, но, во-первых, я увидел лишь не лишенную нахальства и чисто внешнего мастерства подделку подо все что угодно – и в особенности Стравинского. (Боже, что сегодня Малько сделал с «Жар-птицей» – получилась просто тусклая бездарщина.) Забрел с Луначарским Лурье, которого затем умчал к «молодежи» Пунин. Снова рядом со мной очутилась несносная красавица Паскар. Присутствовали, кроме обычных – Мясковского, Асафьева, Бюцов и Прокоши, – Черепнин (необычайно ко мне располагающий и ныне восхищающийся Прокофьевым), Дидерикс и Ко-ханский, из кожи лезущий, чтобы меня убедить в архаичности Шимановского. Не слишком ли велико процентное содержание жидовщины в этом милом салоне!
Из новостей политического характера меня как петербуржского обывателя больше всего встревожила объявленная решимость не отдавать Кронштадта и Петергофа без упорного боя. Не значит ли это, что военные суда, запрудившие за последние дни всю Неву и заградившие улицы представителями «красы и гордости революции», просто устроят перед вступлением немцев (почему-то обещана и финская белогвардейщина) разнос всего и всех? А впрочем, ведь это только разговоры! Вроде тех, которые протестовали отдать Харьков и многое другое. Вот что скажут пироксилиновые склады в Гавани и запасы ненайденного тротила! В том же, что немцы пожалуют, никто не сомневается (на таковое их намерение указывают и участившиеся ультиматумы). Характерные сегодня статьи в «Вечерних огнях» и в «Эхе». Англичан немцы продолжают теснить, но Амьен все еще не сдан.
Воскресенье, 21 апреля
Сегодня в «Новой жизни» рассказано о «собеседовании» Луначарского с Союзом в квартире Горького совсем так, как это мне передал Тихонов, и так это, вероятно, и было. В ожидании Черепнина прочел принесенную Сашей от отца сказку «Вандея» Бакрылова, но не вынес впечатления, чтобы она годилась для инсценировки – путано, нагромождено, мораль больно примитивная, герои слишком схематичны. Впрочем, быть может, если отлежится в голове, то и вынесу оттуда что-либо полезное для сцены. Черепнин, пришедший в назначенный срок – в 4 часа, сразу со мной согласился и тут же предложил новую идею, которая мне кажется более интересной: переложить в музыкально-кинематографическое действие повести Гоголя «Шинель», «Невский проспект», «Нос», «Коляску». Я бы еще рекомендовал «Портрет», но вот картинность… Несмотря на мое давнее увлечение синемой, у меня нет до сих пор никаких связей с миром ее техников. Точно какой-то рок всегда удерживал меня от этой области. Порешили, что я отыщу Арисменди, и через него попытаемся приблизиться к кинематографу бывшего Скобелевского комитета.
После его ухода полечил свою голову и в то же время рассматривал отпечатки еврейской графики, том собранных Анненковым материалов, к которым он просил, чтобы я написал текст. Вечером он пришел сам и очень подробно, со свойственными ему вкрадчивостью и покорностью, объяснял нарядную картину. Все это очень интересно, но, боже, как убого, как ничтожно. Гнусные лубки воспроизведены так, как еще не удостаивались акварели Эрмитажа. Что я напишу? Единственное, что было бы интересно, это сделать серьезное сравнение изложения, указать источники, попробовать выяснить расовые особенности, протянуть нити от волынских жидков, авторов всяких скандальных «пинкусов», к Баттистини, Алламану и Альбертинелли [?]. Но ведь это потребовало бы огромного труда, к которому у меня ввиду относительной ничтожности темы, раздуваемой «национальной гордостью» еврейских патриотов, вовсе не лежит сердце.
Наконец, приходил Пуни. Оказывается, я его вижу в первый раз, а то, что я смутно считал за него, не было им. Пикантно изможденный любострастием Богуславской, черный, остроносый тип испанца. Даже годился бы для Лоренцетти. Держится он необычайно сконфуженно и робко. Милая, хотя и болезненная улыбочка. Ни за что не скажешь, что в нем живут «бури тщеславия». Да и живут ли? Не есть ли то, что мы принимаем в футуристах разного рода за «бури», просто всплески беспомощного ребячества, потому только и могущие производить впечатление бури, что вокруг так безнадежно гладко и тихо? И действительно, их отчаяние должно быть жутким. У нас сложилось отчаяние на почве нашей неприменимости. Мы прошли мимо общества, не дав ему и сотой доли, что было в нас вложено, мы разменяли очень большие возможности вследствие желания хоть что-нибудь дать невежественному и невменяемому, нами вечно ругаемому, но все же любимому обществу. У них же (у наиболее умных среди них) где-то в глубине души должно жить ощущение полной непригодности рядом с полным игнорированием общества. Они абсолютно беспочвенные, это уже сплошной и голый эстетизм, не имеющий никаких жизненных корней. Отсюда и их злоба, их суетня мелких бесов.
Приходил Пуни ко мне, отчасти чтобы как-то зондировать почву: не пойду ли я с ними (как я пойду вместе с мировым авангардом, против кого? во имя чего?). Тут же на мое изумление: неужели эти шашни и интриги с Союзом деятелей искусств могут его интересовать? – он мигом сдал позицию, мигом согласился, что лучше в это не впутываться, и сейчас же вслед за этим стал говорить о необходимости сплочения художественных организаций. Ну, словом, полная и жалкая сумятица. Я все же его пригрел, ибо нельзя знать, из чего может еще что-нибудь выйти. В нем есть что-то милое, расовое, близкое – при всем своем интернационализме я ведь очень чуток к этому и как-то особенно слаб к «братьям-итальянцам», а затем он все же не бездарен вообще, если судить по его литературе.
Сейчас он занят декорированием плошали Зимнего дворца. О, беспредельно наивный варвар!
В Анненкове меня еще поразила его типичная для наших дней путаница в оценке момента. Тут есть и паника перед советским разрушительным дилетантизмом, и ужас перед неизбежной «пугачевщиной» (попросту поголовным истреблением всего, что «чисто одето»), и какое-то умиление перед благодушием русского человека (причем в подтверждение был приведен длинный и очень живописный рассказ о каком-то полковнике в Волыни, который безвластно мучил и сейчас же затем миловал несчастных местных жидов). Но все же больше всего Анненков боится немцев (он-де видел виды, знает их жестокость во время галицийского похода). При этом он уже совершенно в тонах нового времени 1914 г. говорит о планомерном немецком засилье: не то плохо, что засилье есть и будет, а то, что оно должно быть как неизбежное следствие нашей рыхлости и вот именно той бурды, которая пронизывает всю нашу русско-жидовскую культуру и отражением которой может служить как любой номер любой газеты (начиная с «Речи» и кончая «Красной»), так и речи таких почтенных и милых «русских» людей к Англии. Господи, как бы выбраться из этого сумасшедшего дома? Да куда и выбраться, когда ныне все с ума сошли, когда нигде на всем свете не слышно мудрого человеческого голоса!