Текст книги "Дневник. 1918-1924"
Автор книги: Александр Бенуа
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 55 страниц)
Сейчас же в бюро немецких пароходов – на Итальянскую, 33. Третий этаж, пустынно. Яркие плакаты. Длинная, бледная барышня записывает нас кандидатами на следующий пароход, но когда он пойдет – неизвестно. Скорее, около 9-го, нежели 2-го. Тем лучше, успею получить бумаги из Москвы. И в Русский музей выбирать представленных нам итальянских примитивов из Лихачевского собрания. Ничего «сверхъестественного» нет, но многие все же очень приятные, включить и ими дополнить общее впечатление от XIV века. Впрочем, о «Джоанни» не могу судить вполне, так как он на три четверти заклеен бумажками. Нерадовский отдает все это без огорчения. Очень боятся Мазуркевич, которая уже давно интригует с передачей в Эрмитаж византийских барельефов. Я отказался даже от италокритов. Но, может быть, со временем было бы правильнее передать всю Византию нам, чем нашу Византию им.
По дороге домой зашел купить (из скрытых миллионов от Акицы) вино 4 бут. за 518 (с понедельника цены удвоятся) и груши. Читаю книгу о Джульетте. Милый роман школы Бальзака. Выставлена черствая фабрикантша, мелочная, сама себя сделавшая, побеждает чувство материнства.
Ятманов высказал высочайшее пожелание поселиться в Боткинском доме. Последний уже получил комиссара, который сначала был вызывающе груб с Тасей, а через две недели помягчел. Оливов квартиру решили было сдавать в наем. Набрался целый хвост кандидатов – все из рабочих, но, узнав стоимость, размеры комнат и отсутствие водопровода, отмахнулись. Теперь там вывешены объявления: «Здесь скоро откроется музей истории культуры». Это еще что? И почему я об этом ничего не знаю? Скорее блеф.
Ллойд Джордж открыто порицает «невозможного» Пуанкаре. Ой, там что-то назревает! В Руре какое-то облегчение. Кстати для нашего проезда. Читали вечером всей компанией наследников о городских работах. Несмотря на официозную похвальбу, чувствуется полная безнадежность. Агитация за подъем червонца (великая афера ускоренным темпом) продолжается. Все же сколько он не пыжится расти, на самом деле он отстает от реального курса золотого рубля и, следовательно, падает. Поэтому самому ему не угнаться за ростом цен, и от финансовой катастрофы он не спасет. И тем не менее его раскупают. Акица заходит в Госбанк менять свои и была поражена хвостами людей, стремящимися приобрести червонцы, да и золотой заем. И все эти «жертвы», по ее определению на глаз, пролетарии. Впрочем, все же до известной степени выгоднее вкладывать свои сбережения в эти медленно падающие бумажки, нежели в простые дензнаки, падение коих государством (на доктринерских основаниях) поддерживается.
Сегодня день ангела мамочки и Камиллы. В былое время – непременное ризи-бизи. Иногда мы ездили справлять этот день в Кушелевку – к Камишеньке.
Воскресенье, 29 июля
Черкесовы уехали к Коке на Сиверскую. Из-за них пришлось вставать в 7 часов. Пасмурный день. Утром и днем – уборка. Только что после отдыха, хочу снова заняться, и вдруг является Сережа, просидевший до 11 ч. Ничего не дает делать, хотя все время приговаривает, что не желает мне мешать. Нудные, никчемные разговоры, какие-то претензии… Акицу злит еще то, что он определенно ухаживает за Мотей, но это как будто исключительно для того, чтобы от нее получить чай с сахаром, булку, масло. Недаром он себя назвал «кумом-пожарным». За чаем тяжелая сцена: он себе отрезал фунт ситного, забрал все масло, положил полчашки сахара и затем уминал это, попивая, с нескрываемым «систематическим упоением». Бедняга, вероятно, опять голодает! 1919 год для него и для всех ему подобных возобновляется. Ходил с ним вниз. Боже, что за грязь, за беспорядок. Нет, пора Жене Лансере сюда приезжать и спасти сестру и особенно мать. Но вот беда, Зина не хочет, чтобы Женя поселился с ними, так как это привело бы к уединению «молодых людей». А для этого, чтобы иметь Эрнста при себе, она готова пожертвовать всем. Катюша дала тарелочку размазни каши, и он с радостью стал ее уписывать. И он голодает? Или это ребячество? У него получились странные выверты, детски-удивленные.
Гаук еще не возвращается. Акица беспокоится за Альбера. Мать выздоровела, на днях поселилась снова у них. Однако Мотя утверждает, что с 5 ч. утра она по-прежнему громыхает по комнатам. Туда же вниз явился Путя Вейнер, все по тем же делам переиздания Врангелевского «Эрмитажа». Почему-то назвал Петербург Петроградом и теперь уверяет, что это с моего благословения. Рамолик. Впрочем, он сегодня хвастал, что недавно к нему после болезни вернулась способность свистать, а вот напевать не может.
После обеда А.П.Боткина с письмами мужа Сергея Сергеевича 1906–1907 гг. Многое вспомнилось. Вот если бы она подобрала таких писем целую серию, мне было бы легче восстановить очень уже схематизированный «портрет» покойного (который я вызвался написать в качестве введения к книге, посвященной его коллекции). Позже – Верейский, Зина, Женя, Стип, поднесший мне четыре (половинных) вида Рима и превосходный рисунок натурщицы А.Иванова. Даю Жене Лансере материал для постановки «Юлия Цезаря» в Малом театре.
Утром приходил Рябушинский, но я его не принял. Не буду к нему звонить, так как, по словам А.И.Циммермана, он продает украденных у Балашова Гварди и Рейсдаля. Циммерману я передал мнение Тройницкого, что ему нужно обратиться по начальству, к Ерыкалову. Пусть решает. Рябушинский уезжает за границу в субботу.
Понедельник, 30 июля
Бессонница из-за грохота на улице. Вот уже полтора месяца, что чинят кусочек рельс на завороте, и благодаря этому весь наш дом не спит. Зина от отчаяния близка к помешательству. В промежутках между грохотами внизу вижу очень явственно сны про Париж, какой-то переулок между небоскребами, когда-то безвкусную балетную школу, и мне становится «скучно». А всегда нечто подобное меня ожидает там!
Чудный день. Утром к Кесслеру. Болтаю с Зауровым. У него в кабинете картина Виллевальде из войны 1870 г. Кесслер готов все сделать, дает мне даровую визу и берется даже переслать мои работы, когда бы бумага из Москвы запоздала. Пароход идет в этот четверг! Спешу домой, чтобы предупредить Акицу, но ее уже нет. Позже она телефонирует в Эрмитаж, что, напротив, в пароходной компании обещают только в четверг выяснить, когда «Шлезвиг» завтра отойдет обратно. Дай бог, чтобы и в четверг, так как авось тогда московские бумаги поспеют и не надо будет прибегать к Кесслеру.
В Эрмитаже осиротелое заседание Совета. Читается полуюмористическое «завещание» директора. Петровский штиль. На галерейном совещании обсуждаем вопрос эквивалента за картины Санти, бывшие в Академическом собрании (об Эрмитажных нет и речи, и, вероятно, их удастся отстоять по признаку их неотделимости от целого мирового значения). Мне особенно хочется отстоять С.Рейсдаля, изумительнейшего Влигера и то, что атрибутировано как Пьетро делла Веккия. Даю директивы на период моего отсутствия. В отчаянии Углова, так как у нее великая теснота в Рафаэлевской галерее (из-за нескладывающихся турникетов Максимовой) и у нее отнимают ряд витрин под другую выставку «Дамского мира» (кружева и т. д.), затеянную
Тройницким и Ж.Мацулевич. Отчаяние берет и меня из-за совершенно невозможного положения с реставрацией. Васильева, по словам Яремича (я ничего не знал), снова выжил недолюбливающий его Тройницкий. Богословский не вернется. Альбрехт очень медлителен и больной, Сидоров – ломовой извозчик! А у нас со всеми «этими» перебросками и выставками, произведенными в силу недостатка средств самым кустарным способом, получился целый эскадрон продырявленных картин, а искалеченным рамам счета нет! Но все же пусть сначала все развесят. Развешенность при невозможности показать развитие в таком виде авось побудит принять более решительные меры. Решаем по инициативе Эрнста устроить выставку портретов в бывшей фарфоровой галерее и в Романовой, куда приходится эскортировать (ибо за них нас вечно попрекают). Решаю и то, как расставить скульптуру по новым залам. Я не разрешаю передвигать мрамор из Белого зала.
Домой на трамвае. Нотгафт объясняет свое нескрываемое презрение к Яше Каплан. Последний сообщил (из трусости? из усердия?) Меснеру то, что сообщил молодой Мухин про нашедшийся у одного букиниста дневник великого князя Андрея Владимировича. Из-за этого Мухина вызывали в ГПУ.
Дома Руф с экспертизой ужасного «Святого семейства» XVI века. Он убит судилищем конфликтной комиссии при районном Совете, куда он был вызван (по собственной инициативе) для разбора его распри с пресловутой мегерой нашего дома Марьей Максимовной. Она по-прежнему занимает кухню Зининой квартиры, благодаря чему у Зины нет плиты и ей приходится готовить на буржуйке. Теперь буржуйку приходится по декрету снять, и присоединение кухни является неотложной необходимостью (тем более что ожидается поселение вместе с Зиной Жени с семьей). Однако Марья Максимовна, которой Руф подыскал отличную комнату в доме, не желает трогаться. И вот мужик и баба, судившие дело, сегодня постановили по-соломонову: Марью Максимовну не беспокоить, а кухню сделать общей, открыв в нее заделанную из коридора дверь, и, мало того, предоставить ей пользоваться отныне и парадным ходом.
Между тем эти изменения устраивают Серебряковых. До своего отделения были ежедневные скандалы Серебряковых и даже обвинение их в краже своих бриллиантов. Она (Максимова) вовсе не была настоящей женой покойного археолога Писарева. Он на ней женился по-советски в 1919 г. исключительно из-за жалости к дочери, которую она прижила не от него (он был абсолютный импотент). С самого же дня свадьбы началось его мученичество. Не успели они вернуться со «свадьбы» домой, как вышел первый скандал. Он ей по привычке сказал: «Марья, подай суп», а она ему: «Какая я тебе Марья! Я теперь твоя законная жена Марья Максимовна» – и хвать его миской по голове. И с тех пор пошли средневековые буйства, причем у нее вошло в систему бить об его голову тарелки. Бедняга вскоре и отдал Богу душу. Руф эту чету сюда в дом и пристроил, определив их, голодных, в существовавший тогда «Первый объединенный завод точной механики».
Хотели вечер провести в тиши и справить свои дела в виду отъезда, но не тут-то было: сначала брат Миша с внуком смотреть «Коронацию Александра II», от которой малыш пришел в дикий восторг, потом – Эрнст, Н.К.Шведе, Н.Радлов, Нина Жук, Женя. Последний рассказывал про вечер современных танцев в театре Зимина в Москве. Это был род концерта в какой-то студии. Особенный успех имели «производственные танцы», изображающие паровоз. Топот вереницы на месте и при потушенном электричестве, размахивая папиросами, и целой системы машин, причем одна хорошо сложенная женщина стояла головой вниз, а ногами ритмично манипулировал кавалер. Нет, далеко до этого танцсимфонизму Лопухова.
Влюбленность Татана в бабушку становится угрожающей. Он все время пищит: «А где баба?», «Баба, не уходи!», «Баба, возьми на руки!» – и глупая бабушка вместо того, чтобы ввиду отъезда начать отторжение, только поощряет этот психоз. Сегодня было очень потешно: возвращается с мамой с гуляния и еще в дверях спрашивает: «А где баба?» Я ему показываю на сомовский портрет. Он смотрит, но не удовлетворяется и с прежним видом заявляет: «Нет, это не та баба, здесь еще одна дидишкина бабишка!» Потешный, влез сегодня на площади на кучу мусора и объявил, что это «Памятник Петру Великому». Только тут заметил, что под ним нет лошади.
Снова в газетах о моем отъезде и приглашения Дягилева ставить балеты. Хохлов старается?
Вторник, 31 июля
Последний день выставки в Академии, и все же не собрался. Омерзительна одна мысль увидеть это нелепое принудительное торжище, эту свалку всяких нечистот.
Разбитость; облачно, свежо. В газетах обещают на все ближайшее будущее циклоны! Утром с Акицей у Кесслера. Он решительно не советует ехать через Рур. Через Базель русские зафрахтовали пароход, остаются «Арденны» на Страсбург, поэтому в визе он проставил «Берлин – Дрезден – Баден-Баден». Снова обещает с охотой провести в своей почте мои рисунки, если из Москвы ничего не подоспеет. Гарантирует сохранность и невскрытое здесь. У него есть сведения, что при погрузке парохода «Клеопатра» в пятницу арестован какой-то немецкий доктор, и это не может быть кто иной, как доктор Баух. Его об этом известила длинная, уродливая фрау Герц, коммунистам сочувствующая и очень невежественная эстетка, здесь с некоторых пор гостящая и часто посещающая Эрмитаж. Мы предполагаем, что у него в чемодане нашли купленную им у Платера за 100 фунтов картину Миериса. Кому-то он открылся, что у него поручение делать приобретения для Любекского музея.
Кесслер снова таскает нас наверх, хвастается своим новым приобретением, бронзой С.Менье «Рудокоп», купленным им за 500 лимонов на Мойке. Леша Келлер проглядел! Знакомит Акицу с женой и сразу нам приглашает на завтра на обед! «Шлезвиг» пришел и уже стоит в Неве. В Эрмитаже меня подкарауливает Аплаксин. Я ему вручил его программу и решительно заявил, что ничего в этом не понимаю. Но не так легко от таких нахалов отделаться, и разговор дошел до маленького взрыва, до воззвания к свидетельству всех моих коллег, случайно проходивших по вестибюлю, и мы разошлись (авось навсегда) в примиренческих тонах.
Приезжает студия Крамаренко с С.Радловым и очень хорошая (но уже не столь сверхъестественная, какой Крамаренко мне ее описывал вчера) картина – тондо из собрания Хрулевых и приписанная Врангелем Рафаэлю. Может быть, и смесь элементов Лоренцо ди Креди и Пьетро Козимо. Несколько попорчен грунт, но не смыт и достаточно хорош, чтобы его выдержать и потом продать за границу. «Уже не провокация ли?» Я отвергнул уклончиво. Ищу среди наших запасов эквивалентов. Почти все найдено. Увы, при этом, кажется, где-то затерял Сомовский каталог старых мастеров в Академии художеств, полный моих отметок.
С 4-х часов томительнейшее заседание с Александрой Павловной в квартире Петра Ивановича об ее издании (я несколько раз засыпал). Все же вид отличных оттисков меня пленит. Но еще вопрос, найдутся ли теперь у Голике (где идет губительнейшая и все парализующая ревизия) эти негативы.
На лотке у Никольского рынка покупаю за 12 лимонов грушу и, обливаясь ее соком, тут же на ходу ее пожираю. Вкусный, мелкий виноград 55 лимонов фунт. У нас снова гости – все прощаются. Катя Грибанова, бабушка Лидия, Альбер, позже Женя, Стип, Зина. Удалился перед обедом к себе и дремлю под очень ослабевшую, несколько путающуюся игру милого Альбера. Ужасно жаль, что такой чудный, истинно художественный и жизненный организм разрушается! Вижу какой-то сладкий, не запомнившийся сон.
Зина с омерзением рассказывает о ночевке у Рыбаковых в Царском Селе. Зазывал настойчиво «отдохнуть», «подкрепиться», а положил на дырявый с выступающими пружинами диван, дал совершенно засаленные простыни и кормил ее и девочек, которых он уже держит целую неделю (с отчаяния), впроголодь. Обижен, что Гальперин устроил ей заказы в Англию. Сам стал говорить большевиком. Прославляет советскую слежку, ее деятельность сулит необычайный блеск. Очевидно, самому хорошо живется.
Италия огрызается против гегемонии Франции. В Германии ожидаются крупные антифашистские беспорядки (в Потсдаме).
Среда, 1 августа
Солнце, легкий ветерок. Все вспоминаю мысль Салазино из «Венецианского купца» о морских бурях, вызываемых в нем даже тогда, когда он дует на горячий суп. Чищу свою коробку красок, чтобы ее отнести для печатания в Акцентр. По дороге к Кесслеру встречаю Жоржа Бруни. У него мигом меняется… нищенский вид, нежели зимой, но все же бодрится. Пишет новую книгу о теории музыки.
В консульстве ведают лишь визой. На визе нет фамилии, написанной правильно, а в русской части они поставили Бенуа I. Как бы не вышло пререканий? Всего боишься. Знакомый Нотгафта юрист, консультант Блуменфельд, дает мне адрес, и на сей раз тон хамовитый (по-европейски). Из Эрмитажа – в Акцентр. Богуславский считает, что никаких печатей не нужно, но все же запечатывает мой пакет! При этом никаких бумаг не дает: «И так хорошо!» Захожу в пароходную компанию. Пароход пойдет не раньше понедельника. Это откладывание ужасно! Ну да авось московские бумаги поспеют.
В Эрмитаже вожусь с устройством последней комнаты отделения XIX века, где будут кроме рисунков в двух ярусах и картины. Новая неприятность. Марк сообщает, что наконец сформирована пресловутая комиссия по переучету присланных на хранение вещей и оный переучет скоро начнется. В комиссию входят: Марк, Нерадовский и др. Ятманов был склонен оставить все в крепостной зависимости от государства (грошовое), соображение взяло верх, а именно: за каждую «сохраненную за годы революции вещь государство с владельца будет взимать по гривеннику золотом», и в общем они уже высчитали – это может дать целых 250 миллионов (то есть 250 рублей прежних денег, стоимость одного месяца нашей прежней квартиры!), очень нужных для самоснабжения музейного фонда. Не будут сниматься с учета лишь вещи музейного первоклассного достоинства, и вот в этих вопросах (при целой сети мелких художественных фискалов) решающий голос предоставляется помянутой комиссии. И такие вещи тоже остаются у владельцев, но за них он ничего не платит. Вот хитренький наш Нотгафт и предпочитает оставить все на учете, дабы ничего не платить. В противном случае ему бы пришлось внести за 400 сдуру переименованных вещей его. Я, главным образом, боюсь впустить в нашу квартиру «сбиров». Среди них могут оказаться идиотски усердствующие, а то и просто пакостники. Как увидят папки, картины, книги! Ай, ай, ай! Марк утешает, что меня, во всяком случае, не тронут. Панически настроенный и пламенеющий искренней дружбой Федя, главным образом, умоляет меня (обнимая и потешно заглядывая в глаза), чтобы я за границей ни с кем бы не разговаривал о Советской России и не дай Бог не отвечал бы в прессе, если (это не подлежит сомнению) будут на меня выливать помои «разные Зиночки [Гиппиус]» и т. п. Я уверяю его, что мне это и в голову не придет.
Дома Паатов с копией группового портрета Греза, бывшего у Белосельских и изображающего маленького Строганова, которому его семья Белосельских указывает как на образец для подражания на бюст барона Сережи Строганова. Стип принял его за оригинал Тренкеса. Самый портрет сгорел, и осталась лишь голова, которая, по словам Эрнста, увезена Белосельскими в Париж, где и продана за бесценок, так как никто не поверил в достоверность Греза. Вообще аукцион всего, что они так хитро отсюда вывезли в 1917 году, дал всего 200, 500 франков. Их Рослены пошли по 5 или 10 000.
Вечером обед у Кесслера в обществе старухи Хвостовой (приятной подруги г-жи Кесслер), Баронен (дама), какого-то приятного женомана, взбухшего доктора, у которого голос удавленника и вся «морда» в шрамах (от студенческих дуэлей), и дочерей консула. Раки, котлета со всем гарниром и «сливочное» (из молока) мороженое. Масса крюшона. Старуха Хвостова – дама в черном, с огромными черными четками вокруг шеи, понравилась Акице. Я же склонен видеть даже в ней шпионку. Уж больно тихоструйно говорит, уж больно почтенна (как ее выпустили и снова впустили? Сын ее служит в банке Татищева в Берлине). Обе дамы приехали только сегодня на «Шлезвиге», которым они не нахвалятся. В течение плавания молодой Баронен пришлось сидеть за столом с коммунистами, которые ее усерднейше обрабатывали, и она «должна признаться даже в оригинальности их».
В Кронштадте пароход был встречен криками и песнями. Здесь же они провели (их продержали на борту) бессонную ночь, а затем полдня, так как шел подробный досмотр вещей, так как явившиеся на пароход власти все время на палубе пировали, орали и гремели. Вообще фрау Баронен в легкой панике. Профессор Зейберт – душа общества, показывал фокусы со стоящей палкой, которая не падает, и играл с дочкой Кесслера ноктюрн.
Папа Кесслер сообщил интересные данные о здешнем чудовищном вздорожании. Хлеб и особенно сахар превысил заграничные цены во много раз. Меня напугала г-жа Хвостова, рассказавшая о количестве русских эмигрантов в Берлине. Она этим думала меня осчастливить.
Пришлось Кесслеров и баронессу приглашать обедать в понедельник. Это долг за всю их любезность. Но что скажет убитая количеством работ Мотя?
Говорят, в «Московских известиях» на днях было сообщение о помиловании бывшего князя С.А.Ухтомского, приговоренного к высшей мере наказания…
Изумительный паек дали сегодня в КУБУ: вместо сахара – обещание, что выдадут через две недели муку, а кроме того, затхлой крупы и горького масла. Это на весь месяц. Немудрено, что люди вроде Сережи, у которых все ресурсы сводятся к этому пайку, снова заголодали! Но каково хозяйство! Какова правильная доктрина, и ведь есть же болваны (даже среди этих голодных и именно среди них), которые продолжают в нее верить! А многие отныне будут ставить в актив коммунизму большевистские всякие улучшения в быту, в финансах и т. д., которые будут совершаться благодаря тому или иному отказу наших доктринеров от своей доктрины в угоду жизненным условиям.
Четверг, 2 августа
Весь день ветер и дождь. Я промочил ноги (хожу без калош). Акицу в Акцентр за бумагами не пустил. Утром докончил черновик огромного письма в Большой драматический театр. Днем в Эрмитаже. Часть скульптур из Елисеева дома поставил в отделение XIX века. Бурдель ужасен, Роден очень напоминает формы для мороженого, но, разумеется, мне бы не следовало об этом говорить в присутствии Ж.А.Мацулевич, Паппе, Нотгафта, так как малые сии с удовольствием подхватили едкое «поношение великих мира сего», не имея в себе того корректива справедливости и той гибкости оценки, которая позволяет при всей жестокости критики все же отдавать должное прекрасному.
А прекрасного и в этих (действительно упадочных, а может быть, совсем Роденом не пройденных) вещах все же много. Чувствуются изгибы пластики, тела, жесты неподражаемы. Жарновский выпалил какую-то мне дерзость, за что ему жестоко попало.
В передней меня снова ловит г. X., приходивший месяца четыре назад с просьбой дать ему совет по изданию путеводителя для курортов. Я его направил к А.П.Остроумовой, но она отказалась, тогда он достал какого-то жиденка Левинсона, делающего пошлые «графики» во вкусе архитектурных скетчей в «Студио», и притащил эти скетчи, как и самого автора. Ну что мне с таким подлецом делать и что им от меня нужно? Возможно, и он хотел получить мое «имя»? Какой кошмар! Всесторонне собранный, я. по обыкновению в таких случаях, стал немного гримасничать, превозносить фотографии прейскурантов американцев. А разве на самом деле я первый, если бы мне понадобилось ехать в какой-нибудь Карлсбад, не предпочту купить добротный, снабженный сухим, но дельным указателем и точными снимками «бедеккер»? И не адекватен ли хороший вкус в каждом деле внутреннему содержанию?
Сережа приноравливается ко мне. Я его буксирую до дома, но тут заваливаюсь спать к себе в кабинет, тогда как он, получив от «кумы» чаю, сливочного масла и хлеб, а от меня томик Ретифа де Бретона, устраивается в комнате Юрия. Увы, утомленный ли его присутствием или вообще повышенной вследствие ожидаемого отъезда нервозности, но за обедом происходит глупейшая ссора между мной и Кокой (он здесь гостит третий день) из-за того, что последний говорит о нашем путешествии как о совершившемся факте, что во мне вызывает страх перед «сглазом» (не могу же я очиститься от психологичных навыков всех моих предков), и я резко его останавливаю. Это вызывает в Акице оскорбление как ее материнских чувств, так и обязанности (от которой я ее так и не отучил, несмотря на усилия целой жизни), – горячие протесты и возмущения. Кока, обиженный, перестает кушать суп. Я выхожу взволнованный в свой кабинет, он уходит к себе, и после этого еще полчаса слышу, как Акица продолжает негодовать на меня, не понимая, что она и есть главный виновник (ну, я был, кроме того, разражен на всех из-за новых приказов о мобилизации, впрочем, как будто приказ не касается наших юнцов, так как их защищает Академия художеств. Вообще эту мобилизацию все считают простой проверкой без военных целей), что маньячкам нечего перечить. Бас Сережи ее успокаивает, и по его благодушному тону я понимаю, что он блефует. Ему только дай такие мотивы для умных разъяснений и мудрых умиротворений.
К чаю Лаврентьев и Марианна. Последняя не может рта открыть, как он в грубой форме на нее цыкает. Подробно рассказывает сюжеты «Былой невесты» Метерлинка. Татан влюбляется с Марианну (у него вообще определенная склонность к женскому обществу, и в частности к хорошеньким), и она его в шутку учит «курить» (из свернутого лоскутка бумаги). Подошли еще Альбер, Любаша с кошкой на руках, Верейский, Бразы, брат Миша с внуком и с Амелией. Последние принесли целый ворох Кикиных брусничных котят, чтобы мы их взяли. Кое-как под настойчивым влиянием и убеждением Лолы мы соглашаемся. Кроме того, кружевные рубашки и другие глупости (а я-то все заботился о легкости наших чемоданов). Лола тоже навязывает Акице какие-то простыни и скатерти для своих мальчиков. Вообще и в самом деле «нас слишком любят». И стакан сахару идет, несут чаю, булок. И все с вопросом: «Когда мы едем, не останемся ли за границей навсегда и т. д.» Безумно раздражает!
Карлуша нагадил на Татанову кровать. Общее возмущение. Придется его отдать Стипу. По сведениям Лавруши, А.Толстой привез всю свою семью. Лаврентьев его, несмотря на хулиганство, любит.
Пятница, 3 августа
Пасмурно. Выспался с вечера – последствие величайшей ссоры – в своем кабинете, после этого боролся до 5 часов. Мотя истомлена гостями, еле держится на ногах. У нас с Атей беспокойство, как бы ее не замучили Черкесовы. Атя так изничтожает всех своей сухостью, и обе при большой своей фанаберии. Хорошо бы ей поехать недели на четыре на дачу (да вот на Сиверской ничего не нашлось), чтобы и Татану быть больше на воздухе. Рассеявшись новыми впечатлениями, скорее бросит тосковать по «бабе», да чтоб Моте здесь немного отойти. Хоть Акица ей и дает за каждое участие известную прибавку, хоть и берет часто на помощь Татьяну, однако все же она совершенно измоталась.
Утром позволил себе побаловаться и расклеивал по пустым страницам альбома Розенберга всякую всячину, гармонирующую с тем, что уже там есть. В Акцентре сразу получил любезное письмо от О.Н.Скородумовой: новые разрешительные бумаги из Москвы на вывоз моих вещей, однако странно: не говорится об устройстве выставки и о Пом-голоде, а лишь о том, что мне разрешается вывезти картины согласно разрешению Акад. центра Наркомпроса от 12 июля за № 4941 без оплаты пошлины на основании постановления Совета Народных Комиссаров от 9 июля 1923 г. Но, впрочем, последнее постановление, кажется, и есть то дополнение об особом комитете. Зашел еще к т. Ярмоловскому, но он сказал, что данного «разрешения» достаточно для таможни.
В Эрмитаже приходится водить фрау Кесслер и ее приятную, но не умную и не культурную подругу. После чего их сплавил и начал болтать с Моласом (с хорошим показом фотографий и очень элегантной Ники на площади св. Марка, окруженной голубями), как явилась герцогиня Лейхтенбергская с австрийским генеральным консулом Кейлем, который обнаружил чрезвычайный интерес к древним бронзам и особенно к их патинам. Его я сдал на руки Ернштедта и Крюгера, а ей пришлось показать «ее» миниатюры, то есть те, которые поступали к нам в составе вещей князя Кочубея. Она констатировала наличность всего, кроме одного двойного портрета короля Баварского и его супруги. Оказывается, она все время следила за этой коллекцией, когда она попала в руки «комиссии Горького», но все же, вероятно, там эти вещи и стащили. Сейчас, по совету Ерыкалова, к которому ее направил Ятманов, она обратилась за помощью к прокурору (причем указала Ерыкалову на Липгардта и на меня как на тех, кого она знает с детства!) и теперь будет добиваться судом получения своих вещей, в том числе и шпаги с миниатюрой Евг. Богарне на том основании, что она бежала и что эти вещи никогда не были бесхозны.
Но память у нее на вещи поразительная. Я затрудняюсь, как к ней обращаться: «Дарья Евгеньевна» – видимо, ужасно ее оскорбит. После этого еще час вожусь в Зимнем дворце. Степан крайне встревожен сообщением Кверфельдта, что Ятманов распорядился передать библиотеку и все рисунки – Академии художеств. Вот уже и сказывается отсутствие Тройницкого. Другая угроза появляется в лице нового сокращения (на 25 %) штатов. Наконец, неприятно и то, что к Суслову явился чекист и потребовал списки всего личного состава, которые он целый час просматривал.
Дома Леонтий и Маша сидели около часа. В восторге от карточки сына Нади, очень теперь смахивающего на нашего Татана.
К обеду Добычина с Петром и Рубеном и с целым пакетом сладостей – плоды дружбы с г-ном Гецем. Обед был вкусный, беседа довольно уютная. После обеда подошел еще Милашевский (кажется, он уже в третий раз приходит прощаться) с акварельной головой в подарок. Эрнст, Женя и Зина. Я показывал свою папку семейной хроники и адски устал. Читаю Доше – записки кампании 1792 года.
Суббота, 4 августа
Чудный, солнечный день. Но с утра он нам испорчен тревогой: ночью был обыск у Руфа, продолжавшийся с 11 ч. до 5 ч., и он сам арестован. Несомненно, это последствие доноса его домашних неприятелей – любовницы Тони и Марьи Максимовны. Нас это ужасно огорчает, ибо в сумбуре нынешних условий «домовой» жизни и квартирных отношений, в которых мы сами ровно ничего не смыслим, в нем мы и все порядочные квартиранты всегда встречали самое благожелательное отношение. Об его делах мы не имеем никакого представления, но, возможно, что слухи, исходящие, правда, от тех же его недругов, о всяких его спекуляциях и более или менее сомнительных операциях, до некоторой степени и справедливы. Особенно зудят вокруг устроенной им в доме красильной, в которой перекрашивают в черный цвет старое якобы негодное сукно. Полосы этого сукна мы на днях видели сушащимися на дворе. Как бы эта история не отозвалась на нашем отъезде! Я в большой тревоге. Акица в особенной тревоге.
Позже явилось некоторое успокоение. Причины его очень своеобразного характера для психологии нашего времени: оказывается, Руф арестован не один и, очевидно, не по доносу домашних, а в компании с двадцатью другими членами церковного совета Николы Морского. И арестованы они за то, что всячески противились водворению у нас в Соборе Новой церкви, а когда вышло послание Тихона, то они принуждали этих втируш ехать в Москву с покаянием. Те на них и донесли в Чеку. Авось обойдется. Плохо лишь то, что при обыске у Руфа найдено три письма, которые он писал Анне Игнатьевне из Порхова и в которых он ругательски ругал советскую власть. А еще хуже того дурацкие разговоры, которые он вел с завсегдатаями, заседая часами в портерной. Возможно, что он их вел и с нашим угловым милиционером, с которым он как будто свел (на территории пивной?) дружбу. Но нужно надеяться на то, что он сумеет вывернуться. Вместо него сейчас нами правит Юргенс, бывший офицер, говорят, не менее ловкий человек, нежели Руф. Но к Руфу мы привыкли, а этого пока не знаем. Я даже в лицо его не помню.