Текст книги "Дневник. 1918-1924"
Автор книги: Александр Бенуа
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 55 страниц)
В 1 час дня – заседание Совета Эрмитажа. Тройницкие вернулись вчера из Марьино, где пробыли шесть дней, теперь С.Н. поговаривает о том, чтобы отправить жену на восемь месяцев – сначала в Крым с нами, а затем – за границу.
После Совета проходил с Бразом по галерее, чтобы наметить вещи, требующие немедленной реставрации (среди моих функций та, которая связана с решением проверки вещей, починки – наиболее для меня мучительная), следы сырости на очень многих вещах в виде туманных пятен. Но гораздо хуже обстоит с «Обручением св. Екатерины» Тициана, с Чезаре де Сесто. На них выступили следы потеков, коими она была орошена тотчас по возвращении из Москвы. Тогда была наспех зареставрирована, дабы избежать скандала, но вот теперь эти заделки (покрытые лаком до полной просушки) обнаруживаются на Тициане в виде отколупов тех мест. На Сесто – в виде полос пожухлостей. Браз против патенгофирования, ибо это сопряжено с сюрпризом и иногда краски заделанных мест амальгируются с соседними оригинальными. Обошли и вторую половину третьего этажа, но, увы, у нас нет надежды, что все намеченное будет исполнено.
В трамвае меня встретил Крамаренко и проводил до дому. Какой неприятный у него рот. Его патрон уезжает завтра и велит мне кланяться. При обыске ничего нового они не нашли.
Дома прочитываю «Граждане из Кале» Кайзера и по-итальянски «Веер» Гольдони. В первой автор подходит было к вопросу, столь явственно вставшему во время войны, – что важнее: военная ли честь или верность своей культуре? Но это подносится так путано, с такой трусостью (отличительная черта всех «дерзких наших дней»), что проку от этого подхода не получается.
Вантелло очарователен, и я очень не прочь его выбрать для своей постановки, но прежде чем решить, я прочту еще комедию, считавшуюся самим Гольдони за шедевр, – «Казанову».
Кесслер звал нас на сегодняшние танцклассы с нашими балетами (он каждый день кого-нибудь угощает), отказались. К чаю Эрнст, разбирает Зину. Я ему подарил один из этюдов Тюильри. Встретил Лешу Келлера. Он негодует на тех, кто от него отвернулся. Враз критикует Тройницкого, предлагает ему подать в отставку до суда, а Философов, так тот вел себя на суде совершенно по-советски и на слова Келлера, что он свои «музейные» вещи покупал на разрешенных правительством аукционах и в комиссионных лавках, бросил ему обвинение в том, что как же тот, будучи экспертом, не препятствовал вообще продаже подобных вещей. И ведь при этом сам Философов должен знать, до какой степени растянут, до «нельзя», и сам термин «музейные». А, с другой стороны, мы видим, какой гибелью является для вещей их прятание в музеях – в этих кладбищах, отданных на суетное, развратное любопытство непосвященных!
Наконец переписал в чистую письма Руше, Бирле. Письмо Херсану уже давно в конверте. Но когда я отважусь послать их? Ведь и опять слух – в Москве арестовано три тысячи – последствия этих арестов – мнительность. Ведь и без того, лежа после 12 часов в постели, прислушивался – уж не лезут ли? Прелесть – последствия этих арестов!
Акица с трудом сегодня нашла банку, в которой лежат разменные доллары (снова пришлось разменять 20, но 9/ 10из них уйдет на квартиру, цена на которую вдруг выросла в три раза), и дали всего за 2 рубля на доллар, тогда как на самом деле (судя по ценам на продукты) следовало бы получить 4 рубля.
Вторник, 18 марта
Сколько снега! Весь день дома. Начал прикидывать декорации для «Вантелло» и раскрасил два старых этюда Болоньи, случайно попавшие под руку. Прочел и «Казанову» – очаровательная идея с изумительными диалогами на венецианском диалекте. Я почти все понял, но нет роли для Монахова. В «Веере» можно дать ему роль графа.
Днем явились Израилевич и Дидерикс с дамой, быть может, представительницей генерала Адобальи [?], картины которого они привезли, и один косоглазый господин, привезший показать «Голову вакханки», которая принадлежала Бенкендорфам и которую я не второй ли раз вижу? Определяю как Жилло [?].
Картины, привезенные Израилевичем (сильно осунувшийся, исхудалый и очень плохо одетый, на что он всем указывает) и Дидериксом (налитым, одетым в хороший старый костюм, привезенный его женой из Берлина), оказались на сей раз неплохими: во-первых, два старых знакомца Б.Кастильоне «Сотворение животных» и «Орфей, укрощающий зверей» на меди, последнюю мне когда-то самому очень хотелось приобрести; «Святая Екатерина с жерновом на шее» – немецкой школы XV века (школа Буша?) – необычайно ловко, бегло, бойко а-ля Буш написанная, в пейзаже, сноровка эта переходит во что-то вывесочное, красочная гамма травянистого цвета, розовый и желто-серый; хороший большой пейзаж со стадом на первом плане, считающийся Сафтеленом, но не есть ли это Сваневель? (мост от Бриля к Лоррену); большой, но скучный портрет с кардинальским гербом (но сей персонаж в черном и считается кардиналом Вольмент – первое десятилетие XVII века); мадонна с младенцем в облаке, очень мирная, по краям картины середина XVI века (скорее всего французская) считается Корреджо, голова Иоанна Крестителя с опушенными очами, которую я (без убеждения) приписал бы Дженовезе (?), собственник считает за Леонардо! Но на это все не разживешься!
Вечером мы у Беллингов, живущих на Максимилиановом, в просторной божеской квартире. В столовой и гостиной – приличная мебель и всякая всячина висит по стенам, особенно же много портретов хозяйки, вероятно, была очаровательная красавица лет десять назад (да и сейчас, если не что-то нахмуренное и кислое на расползающем лице, она может показаться приятной). Но Акица слышала, как мадам Беллинг оплакивала их бывшую квартиру в Певческой капелле, откуда их якобы в 24 часа выставил Купер, конфисковавший и всю их мебель, и два чудесных рояля (хотя Эмиль на все способен).
Кроме нас, была чета Каратыгиных, две сестры Ольбрехта (правильно говорит Акица, что они напоминают наших «гамбургских» кузин), еще Соня Вальдштейн. Кстати сказать, навестившая нас сегодня после обеда, горько жаловалась на положение. Вова (чей Вальдштейн) служит в Мариинском театре, какой-то прыткий юноша, напоминающий нам Митту Ефрон (по сообщению хозяйки, был ранее убежденным сторонником советской власти, был принят у Ленина и даже горячо с ним спорил и журил его, пока же совершенно не разочаровался, и пророчит «им» близкий конец). Другой – очень приличный седой господин, которого мы видели у Кесслера, какой-то обрусевший американец – специалист по лошадям, женатый на хорошенькой танцовщице Григорьевой, танцор Виктор Александрович Семенов (он живет в той же квартире, в просторной комнате, рядом со столовой). Оттуда все время не смолкали плаксивые дрянные звуки граммофона, игравшего один фокстрот за другим.
После ужина хозяйка дома с американцем демонстрировала нам свое мастерство в этом упражнении. Семенов утверждает, что он труднее, нежели любой балет, прикинувшийся необычайно милым и тихим (даже растрогал Акицу), и я с Акицей и Любочкой. Акица осталась чем-то недовольна и отказалась вкусить от обильного, роскошного ужина. Я же получил то, для чего шел, а именно угодил сразу за рояль Каратыгину и Эрасту Евстафьевичу (какие имена!) и заставил их два часа играть, что они и исполняли с поразительным мастерством, угостив нас сюитой Делиба (1913 год), «Щелкунчиком» и другими очень милыми, невинными вещами, которые я в душе предпочитаю сочинениям Нурока и бар. Ферме, которые этим просвещенным показались очень смелыми, и моего милого Пульчинеллу, который был всеми одобрен.
По залитой солнцем улице проходит отряд солдат и хором галдит нудную песенку, кончающуюся припевом: «За власть Советов!» А вот и другой, и поет частушки с присвистыванием. А перед этим несли красный гроб… оркестр разночинцев играл складно пошлый траурный марш.
Сидя за ужином рядом с Надеждой Петровной, слушал ее рассказы про мытарства: поскользнувшись, она сломала руку. Ни один прохожий не помог, не поднял ее…
Среда, 19 марта
Пишу декорации для «Веера» Гольдони. Хочется сделать нечто очень игрушечное, тщательное, но без нарочито бытового запаха, живое, но не слишком реальное. Труднее всего задача – поместить столько всяких «профи» на ограниченном пространстве сцены.
В 2 часа в Эрмитаж на галерейное совещание. Идет речь о разрешении г-же Конради (этому г. Эмиону экскурсии музея) переснять фото с наших шедевров для ее путеводителя. Неожиданно высказывается против (во имя воздержания от слишком частых передвижений вещей) «демократичный элемент» нашей Коллегии И.И.Васильев, и его протест приводит к тому, что мы обставляем эту съемку большими предостережениями. Тот же И.И. сделал опыт нового скрепления надтреснутой доски «Комедии» Ватто посредством медной привинченной к ней рамочки (дабы не делать пакета и не закрывать обратной стороны картины, на которой имеются надпись и печати). Под ужасающим впечатлением свалки многих шедевров, поступивших к нам за последние годы, в третьем этаже Зимнего дворца я предлагаю лучшие перлы, неотделимо принадлежащие нам, повесить в галерее, не ожидая общей перевески. Все отнеслись к этому с энтузиазмом.
В 4,5 часов поехал в Акцентр и в первый раз после заграницы предстал перед очи его превосходительства Григория Степановича Ятманова, ставшего еще важнее (с оттенком благоволения) и поставившего и стол свой как-то по-генеральски (вероятно, по совету своего генерал-адъютанта Моласа). Вызван был я для совещания с Удаленковым и В.К.Макаровым относительно того, как прийти на помощь Петергофу (в связи с моим докладом на конференции, напечатанном среди прочих элукубраций этой научно-декоративной халтуры в томе, вышедшем (гм, и, вероятно, единственном номере органа Григория Семеновича) в музее), Петергофу, пришедшему в чудовищное запустение за время управления Бернштамовского (который, однако, сам всюду жалуется на несправедливость своей отставки). Но что сделать без средств? Решено 21-го совершить туда экскурсию. Макаров прочит туда бывшую сотрудницу Телепоровского – Степанову. Кажется, она очень деятельная и знающая. Мне Макаров жаловался на то, что Фармаковский забрал всю случайно еще не довезенную партию митрополичьих портретов (тогда как первый транспорт уже в Гатчине). Да и вообще у этого несносного и жуткого господина цель – забирать все, что только попадается ему под руку. Да, в сущности, где границы «бытового» материла?
В 5 часов – у Нотгафта, где собираются мирискусники. Я пришел ради Голлербаха, который напрасно приходил ко мне раза три в дом и раза четыре в Эрмитаж. Ему поручена книга о «Мире искусства», и он рассчитывает на меня, что я напишу вступительную статью. Придется, хотя у меня ничего не выйдет! От издания же своих «Путевых впечатлений» я решительно отказался. На пошлость в духе Эренбурга я не способен (как раз кусочек их напечатан в сегодняшних «Последних новостях»). А не пошлость, пожалуй, окажется предосудительной с цензурной точки зрения. Все это пришлось разжевать, но памятуя, что Голлербах «свой человек» в Госиздате. От предложенного Нотгафтом издания «Пушкинского спектакля» он уклонился. С удовольствием бы издал что-либо детское, но боится, что их гонорар недостаточен. Волынский провалился на выборах правления Союза литераторов. Но он вообще за последнее время отовсюду отставлен. Кроленко говорит, что весь балет протестовал, чтобы ему (Волынскому) поручить текст книги о балете – до таких глупостей и безвкусиц, грубо оскорбительных вещей он договорился.
Тащу Стипа к нам обедать (в трамвае вор лез в карман ко мне). Стип разразился: «Куда вы лезете!» По приезде к нам
Стип с торжеством рассказывал о своем спасении, считая, что он на сей раз обязан им тулупчику, который он носит под пальто. Но тут Атя указывает ему на прорез в его пиджаке. Вор все же успел это сделать, но до денег не добрался. Все наши были поражены, и больше всего сам Стип.
Окончательно выяснилось, что Лапицкого берут в Москву директором Большого театра, но он еще здесь поставит «Саломею». На его место едет сюда другой наглец – Лосский. Экскузович становится управляющим на оба города с резиденцией здесь…
Купер получил ангажирование в Аргентину…
Четверг, 20 марта
Письмо от Харсана [?] из Парижа любезное, хочет быть посредником между Идой и мной. Вообще он – несчастный, мелкий артист. Сомневаюсь, что это послание было его самостоятельным. «Идиот» отложен на осень. Меня это несколько приободрило. Но надо будет очень остроумно отвечать.
Вечером на спектакле спросил Кесслера, не возьмется ли он доставить в Париж письмо, и он с радостью заявил о своей готовности мне служить. По его тону нельзя заключить, что он вернется.
С 12 до 4-х часов – на смотре Кокиных декораций к «Временам года». Хорошие в основе затеи, но исполнено очень безвкусно, вернее, слишком «ребяческой культурой» (без прелести подлинного ребячества, какое мы видим в детских рисунках, или гениального, сознательного и совершенно, как у Рунге, Крейдлера, Делава?). Слишком много деталей и нет живописного фокуса. Ох, как пора мальчику освежиться и поучиться у матушки-природы!
Перед началом спектакля посидел в режиссерской и в компании с Яниковским, Леонтьевым, Шведовым. Несмотря на портрет, окруженный красными и черными тряпками, Ильича в рост (в летнем костюме бездарно скопирован с фотографии), вся беседа была начинена презрением и иронией к властям. Это очень типично. Монтировочная часть хвалит Кокину работу. Монтировщиков больше всего беспокоит, чтобы получился эффект светящего в упор «солнца». Но никакой юпитер этого не может дать. Не вышел и транспарант в 1-й картине. Живопись мстит, когда ей изменяют.
Вечером на Моисси, которого никогда не видел в «Гамлете»! От первых двух действий, несмотря на местами немецкую певучесть и сходящие с высоких крикливых нот на скороговорку шепотом и на плюгавую (абсолютно подходящее выражение) внешность, я почти был в восторге, с большим интересом вникая во все нюансы, получившиеся от глубокого вживания в роль. Прекрасно пользуется он приемом (и это у него не носит характера приема) произносить наиболее значительные вещи как бы вскользь, вследствие чего она получает характер неосознанного вызревания. Таким образом говорит он знаменитый «быть или не быть». Превосходен и разговор с актером, издевательство над Полонием. Но зато совсем никчемна сцена на кладбище и финальный бой. Может быть, трудно стало бороться со своим недомоганием (у него был жар, и он сильно кашлял). Максимова очень нескладно планировала. Король и королева задом к публике сидят у самой рампы. Офелия спиной к помосту, где дается представление. Фигура Гамлета прячется то за фигурами отчима и матери, то просто теряется. Партнеры, поддерживая честь Большого драматического театра, отлично вызубрили роли, но все же было тяжело присутствовать при этой четырехчасовой «коллизии» двух культур, ибо тут только обнаруживалось все неустроенное, непобедимо грубое, то, что присуще нашему актеру. Особенно опереточным оказался сам Монахов – Полоний. Получилось впечатление, что Шейлок и жест Труффальдино им необходим. Сравнительно прилична была Ведринская – Офелия. В театре был съезд всяких знакомых и вообще можно было вспомнить время дореволюционное. Мы были с Черкесовыми.
Пятница, 21 марта
Холодно, но ясно. У сада новобранцы играют в горелки, и хочется в этом увидеть радостное ухарство молодежи, но, увы, ведь это из-под палки, ведь это тоже «гонки», какие из баб и мужиков устраивали помещики, это та же Аракчеевская эстетическая солдатчина.
Сделал тушью по старой эффектной зарисовке 1912 года «Замок в Ферраре» так просто, чтобы побаловаться, помечтать об Италии. Заходил Альбер. Был противный А.В.Оссовский, испросивший у меня вчера аудиенции – передать билет в консерваторию. Репетирует Мусина И.А.
В Эрмитаже меня ожидал неприятный сюрприз: вызов на завтра в качестве эксперта в уголовный отдел губернского суда по делу Потатуса. Попробовал было отказаться, но Тройницкий нашел, что это невозможно.
Днем явились в Эрмитаж Свердлов, Израилевич и Кремер – все трое по тому же вопросу. Судят приятеля Свердлова, который купил обстановку дома, среди вещей оказался портрет К.Маковского «Две дамы» 1862 года.
Приходили еще: юный сотрудник «Театра» Коварский, которому я начал излагать свои впечатления от заграницы, жуткий Коршун, который лез ко мне, вздумал что-либо приобрести (у него-де все художники «Мира искусства», кроме меня, представлены), и, наконец, Слонимский-Гржебинский – рекомендовать актрису в Большой драматический театр, ту самую, которая играла Анну Лей, но Пиотровский ее не одобрил.
На трамвае – к г-же Мор, умоляет меня посмотреть ее Тициана. Стриженая с рыхлым мужским лицом дама. Тициан оказался видоизмененной «свободной» копией в приятных серых тонах (слащавое лицо Адониса и морды псов с известной картины Прадо «Прогулка Венеры и Адониса»),
С опозданием в Большой драматический театр на заседание, посвященное выработке репертуара на будущий год. Монахов, удивительно потускневший и просто даже запуганный (совершенно никчемные реверансы по поводу благоглупостей, по поводу буржуазной идеологии, изреченных Пиотровским), и сумрачный, растерянный Лаврентьев (это объясняется тем, что пировал всю ночь с Юрьевым, празднуя свое примирение с ним). Ох, жуткое лицо у Адриана! Такие лица должны быть у упадочных, полубезумных королей, алчущих власти, безнадежно бездарных, но ласковых и жестоких. Типичная еще для него методичность и психология учителя словесности. Так сегодня он явился с Гольдбергом, с которым, вероятно, только что познакомился, и с Грабе. Как может выйти на сцене, как сыграно, как применено – до этого ему дела нет, но вот есть в патентной библиотеке такие имена, давай их сюда.
Лабиш был мягко, но безнадежно отвергнут, и вот тут и произошла целая тирада о неприятии публикой с пролетарским мировоззрением пьес, в которых представпяются буржуазные классы. Дело другое – Гольдони. Он дальше от нас. Но еще лучше, ближе к нам – современные. Решено, что пойдут «Коралл» Кайзера. Они совершеннее Гольдони. Я стоял за него, но заявил о своей ненависти к Кайзеру. Я не спорил – глупо и опасно. Протест был высказан Монаховым в отношении «Бориса Годунова» Хохлову. Может быть «Человек из зеркала», если Адриан Пиотровский представит сокращенный вариант. Инсценировка «Северного анекдота» отвергнута, так как ее рекомендовал Анненков.
Суббота, 22 марта
День судный.
В 12 часов являюсь в дом № 16 по Фонтанке, в Губернский суд. Это бывший особняк председателя Совета министров Горемыкина. Там же, кажется, помещалось жандармское управление. Дом был дан Горемыкину, заново отделанный, и следы этого видны еще на передней лестнице, но, разумеется, только следы. Сегодня, в общем, это превратилось в такую специфическую клоаку, как… (и сугубо в наши дни) всякое российское присутственное место. Зал, куда я конвоирован, оказывается закрытым, но я случайно набрел на секретаршу, приславшую мне повестку, Веру Ксенофонтовну Либину – девицу лет тридцати пяти, высокую, худую, с изумительным, довольно благородным лицом (и вся манера держаться выдает «хорошее воспитание»), от которой узнаю, что дело отложено слушанием до 6 часов вечера. Я объясняю ей, что приглашение именно меня основано на недоразумении. Раз идет речь о материальной оценке какой-либо картины Маковского, то я себя не могу в этом смысле считать компетентным. «Ну, если Вы не компетентны, то кто же. Нет уж, Вам придется… К тому же Вы приглашены через (что-то очень важное – род Верховного совета при суде, название незнакомое), и это отменить нельзя. Мы не могли основываться на показаниях антикваров, они искусственно понижают цены, чтобы скупить задаром, согласитесь, что червонец – а так его оценил Циммерман и еще кто-то – это не цена за Маковского?»
Может быть, и не цена, но цена художественного произведения есть вообще нечто весьма относительное и регулируется соотношением спроса и предложения, тем, что называется рынком.
«Да, но рынка у нас нет, согласитесь, что его нет», – сказано тоном упрека по чьему-то адресу, как будто не «они» виноваты, что его нет. Между тем где-нибудь он же еще существует!
«Ну вот Вы только что были за границей, за что там идут Маковские?»
Милые иллюзии!
Пришлось объяснить, что вообще русские картины за границей не в ходу и что уж, во всяком случае, Маковские едва ли там найдут себе сбыт. И наша эта беседа (она еще в тех же тонах возобновилась вечером) кончилась на вздохе своеобразного патриотического огорчения барышни: «Значит, все это сказки, что за границей платят огромные деньги за русские картины…»
Придя в Эрмитаж, я все это в канцелярии в присутствии Тройницкого и прочих рассказал, и вдруг Федя Нотгафт, побуждаемый жалостью ко мне, берется еще поправить дело. У него-де в суде имеется хороший знакомый Борис Ефимович Шехтер – бывший присяжный поверенный, очень порядочный человек, тот самый, который ему «в пять минут» устроил и развод, и новый брак, ныне состоящий помощником юрисконсульта, кстати, и обладатель нескольких моих (как оказалось, очень неверных) произведений, и вот без всякой с моей стороны просьбы милый Федя отправился туда уже в 2 часа (как раз рандеву у Кроленко был отменен), вернулся обратно (мы тем временем всем Картинным отделением рассматривали Шатровый зал, намечая картины к удалению в запас), подготовив своего приятеля, обещавшего мне помочь или вовсе отделаться (если бы я предпринял шаги вчера, что было бы возможно вполне, чтобы дело было отложено до того, чтобы найти нового эксперта), или хотя бы уйти сегодня и в понедельник до конца разбирательства. Кроме всего прочего, Хайкин (они с Шехтером женаты на двух сестрах), у которого я сегодня был в четвертый раз, кончил пломбирование, взяв за это 4 рубля, подтвердил, что Шехтер и есть тот коммунистический родственник, который ему поставляет сведения из судейской хроники и с которым он очень крепко спорит по вопросам политики.
В 5,5 часов я и предстал перед ясные очи этого сановника, его непосредственного начальства. Уже форменного коммуниста не было в том узеньком кабинете инструкторского отдела, который они занимают вдвоем, но, тем не менее, этот старый с проседью человек беседовал со мной, хотя и любезно, но с оттенком официальной сдержанности, видимо, борясь между сознанием, что лишь нужно оказать какие-то особенные почтения, и нежелательностью показаться слишком уступчивым, любезным лично и в отношении представляемого учреждения. Но в общем он выказал больше любезности, нежели служебной непреклонности, и, поговорив с секретаршей и с самим судьей – «страшным» Держибаевым, добился того, что меня отпустили сейчас же после общей переклички, получив на это подготовленное тем же Шехтером согласие прокурора и трех адвокатов. Но это уже было в 8 часов, а до того я маялся более двух часов, сначала ожидая вынесения приговора по предыдущему делу (каких-то портных, воровавших обрезы и шивших готовые платья слишком маленьких размеров. Бедных людей, принужденных к этому голодом, о чем едва ли было дозволено говорить их защитникам, присудили к четырем и двум годам лишения свободы, но с применением амнистии к 6-й годовщине Октябрьской революции и Дня работницы сократили сроки наполовину). Затем – десятиминутный перерыв, затянувшийся на час, и приступили к делу, для которого я вызван. «Мои» обвиняемые – люди старые и жалкие, которых я вижу в первый раз, – это тощий, жалкий еврей, объявивший себя по профессии и по роду занятий столяром. «Глава» обвиняемых – круглолицый усатый Иван Иванович, по статусу и с виду скорее рабочий, одет в белорусский светлый полушубок, член РКП, состоящий в партии, по профессии – кузнец, по роду занятий – ночной смотритель инвалидного дома. Я обвинения еще не слыхал, но, вероятно, это он был смотрителем детского приюта и продавал оттуда вещи. Моменты ожидания я использовал на изучение места действия и действующих лиц.
Происходило это в зале, подпертом дорическими колоннами без канелюр стиля евро с крестовым камином, на таком же стуле с крестом черной клеенкой внедрили и меня. Конец предыдущего дела я просидел у адвокатского стола на случайном стуле. Его мне достал Шехтер, заходивший несколько раз в зал, видимо, следя за тем, чтобы меня «не обидели». Еще заметил вообще крайнее отсутствие эстетического декорума (в русском суде его раньше не было) и в частности в толчее растерянного стада, состоящего из некоторого процента любопытных (для входа ничего не требуется), из родственников (и вообще провожатых), обвиняемых, а также из свидетелей, пока их не вызвали в начале дела судьи и не выпроводили гурьбой в свидетельскую (по предложению следователя, не явившихся четырех постановили оштрафовать на 20 рублей золотом каждого и присудить к «приводу»). Впрочем, после окриков и коменданта, и судьи толпа эта успокоилась, расселась и уплотнилась, так что все пространство по линии первых скамеек оказалось пустым.
Когда после прочтения приговора (Шехтер умиленно указывал мне, до чего мастерски он составлен) судья распорядилась взять под стражу некоторых осужденных, то через волнующееся стадо публики (тут же и происходило лобзание освобожденных, прощание с уводимыми) пробились четыре красноармейца в серых шинелях и в фуражках с револьверами у пояса и, лавируя между этими группами с унылым благодушием, повели их в узилище…
Пешком в Большой драматический театр на «Эдипа». Поспел как раз вовремя. Хохлов очень остроумно наладил постановку, откопав и использовав какие-то тосканские колонны – остатки Суворинского театра, станки, лестницу и «сукна». В начале пущена в полутьме судорожная сцена народного вопля; не без достоинства бродят и вопят в унисон семь старцев хора, и, пожалуй, приходится сказать, что весь этот… античности мало чем уступает главному действующему лицу. Одно то, что он и на сей раз играет «со своим лицом» без грима (тогда не следовало бы одевать греческие костюмы), действует в данном случае почти оскорбительно (это мнение, мое, Акицы, Юрьева, но последнего с утратой эстетической точки зрения), вообще же публика, вначале озадаченная, разгорелась до упоения и восторгов. Но и вся игра – смесь пластической условности с психологическим и почти патологическим реализмом – создает какой-то настрой двоящегося впечатления, но, во всяком случае, не убеждает… Это даже касается сцены с выколотыми глазами, не вызывавшей во мне (вообще падком до этого) и тенитого трепета, для которого, в сущности, и идешь на трагедию… Невольновспоминаешь внушительную и жуткую красоту Монсул Салли, и навязывается сравнение его с Пуссеном, а Моисси, с Клингером. Жонглирование жезлом и «пластика» рук – и крикливое пение, смеющееся баском вроде того, к которому прибегают пасторы на похоронах, плохо выраженное внимание к словам партнеров, – все это раздражает. Но кое-чему и здесь можно поучиться. Кое-что отшлифовано(а у Клингера этого хоть отбавляй, но это может спасти от «органического безвкусия»), «Плач над детьми» – хорошо сделан. «Наши» были и на сей раз очень приличны, особенно второй вестник Сафонов, Надежда Ивановна старалась не ударить лицом в грязь. Рядом с заморским гостем особенно старалась пластичничать, что, разумеется, ей не слишком удавалось. Бедный мой, милый мой друг, не дал ей Бог подлинного дара, а ее взрывы только еще сушат ее и мешают ей прибегнуть к непосредственности. И сухо, и сухо!
Возвращение в трамвае с Юрьевым, ехавшим на попойку к Бережному. Осокина сама сегодня заговорила с Акицей о необходимости для Коки ехать за границу. Это и мнение Юрия Михайловича, который берется дать письмо Коке для всесильного в делах воинских Пивоварова.
К чаю наши «молодые», оба ликующие, что постановка Лопухова «Лысая гора» еще глупее, претенциознее и пошлее Леонтьевских «Времен года». Дело дошло даже до какой-то словесной интродукции, произнесенной Соляниковым. Нет, с этими обнаглевшими дураками нельзя браться за «Щелкунчика».
Воскресенье, 23 марта
Наконец выдался день почти полного спокойствия, и не приди к чаю чета Бразов, я бы сделал перевод всего первого акта «Ванлоо» (а так не доделал последнего явления). Кроме того, использовал день на компоновку декораций, на поиски материалов и на прочтение всей «Кэтхен из Геимброина». Очень любопытная романтическая чепуха с ничтожной нотой мистической эротики (беззаветная любовь простой девушки к благородному рыцарю), противопоставление мировым чарам коварной Кунигунды фон Туднек. Верх берет Кэтхен, но замысел автора испорчен тем, что последняя оказывается незаконной дочерью императора (какого, не сказано, вообще же все происходит в рыцарские времена). Но, Боже мой, как же такую махину, с бесчисленным количеством картин с гибелью народа, поднятьв наше нищенское время? И к чему это? И почему такую мистику разрешают?
Понедельник, 24 марта
Лютая зима. Сошло лучше, чем я думал, хотя мне не удалось найти Шехтера. Стип проводил меня до зала, но его не выпустили, так как во время судоговорения посторонним нельзя ни входить, ни выходить (все же входили). Явившись точно в 3 часа, я направился было к своему пустому месту. Но новый комендант («Ятманов», но длинный и пустой) вежливо не допустил меня до него и попросил сесть среди публики на первой скамье. Шел допрос главного обвиняемого Потатулы. Его тяжелая, мужицкая фигура в белом аккуратном зипуне, навалилась на тот фрагмент полукруглой балюстрады (из трех балюстрад), за которой полагается «стоять перед судом», и я не мог видеть его лица. Говорю допрос, потому что действительно это был допрос с пристрастием. Держибаев всячески ловил его, перескакивая с одного сюжета на другой, вдруг возвращаясь к первому, – все это с необычайным замыслом, иногда прибегая к «ироническому» согласию, который в ходу у гимназистских экзаменаторов, когда они желают особенно хитро уловить прячущего свое незнание ученика. Характерно еще для профессии (говорят, он был товарищем прокурора, а в революцию заделался следователем ЧК и «расстреливал без жалости»): чисто охотничий аппетит, с которым производится эта уродливая, на наш взгляд (но, может быть, необходимая в общей государственной экономике), операция. Жертва, не поддавшись, не покидала спокойного тона (характерный тон дворника), хотя иногда, вероятно, приходилось ей жутко, особенно от вопросов, коварно предложенных следователем (сегодня я явственно слышал, что так судья назвал Даниэль-бека), в расчете ценой этого дяди [?] спасти своего клиента. Речь шла о продаже обстановки из детского дома № 15 на Французской набережной (так в обвинительном акте, но номера домов там четные). Произведена в отсутствие его заведующей г-жи Остроумовой при попустительстве и даже с согласия этого Потатулы (мельком от судей слышал, что под всем этим обнаруживается взятка, но официально о ней не говорили!).