355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бенуа » Дневник. 1918-1924 » Текст книги (страница 45)
Дневник. 1918-1924
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:01

Текст книги "Дневник. 1918-1924"


Автор книги: Александр Бенуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 55 страниц)

Параскева Аллегри с маленьким, по мнению наших дам, ужасно на дедушку похожим, очень тщедушным, но жи-веньким Бенедетто. Она тоже получила письмо из Парижа, ее туда зовут, и это ее очень утешило. Но канитель с отъездом будет большая.

Огромной радостью напоследок было большое, как всегда, безалаберно неряшливо написанное, но и необычайно милое письмо нашей Елены. Из него как будто явствует, что они там моего первого, большого послания, переданного здесь Генту, вовсе не получали. Ждут нас с нетерпением. Счастлива со своим Ивушкой вполне. Живут около Фонтенбло. Зовут туда. Авось-то там не будет других русских! Когда все гости ушли, то Атя меня еще слегка постригла и произведены были разные деловые операции – расклейка и т. д. Моте вручен ее золотой, еще утром обещанный рубль.

Марочка, практичность которой поражает Акицу (меня менее: это свойство театральных – быть расчетливыми) настаивает, чтобы Юрий для заработка поступил в контору, и уже нашла для него место в том же «Отваге», в котором-де служит их семейный друг, но мне еще не знакомый Пашковский. Акица в пароходной компании встретила великого обожателя Володи – Грикурова, который имеет какое-то отношение к таможне и который ее доставил на автомашине домой. Она не на шутку струхнула, когда ей там объявили, что какой-то заведующий или кто-то вроде этого просит ее к себе. Она его и в лицо, и по фамилии не знала.

О Руфе никаких сведений, но считается, что по городу арестовано не менее сорока священников. Огорчает меня то, что я не могу взять с моими пометками Библию из-за ее испещренности, как раз останавливался на очень грозных и к нашему времени подходящих пророчествах Исаии. Надеюсь, что меня пропустят с крошечным французским Евангелием, принадлежащим Жене Лансере. Везем мы всего два хэнд-кофра и еще один маленький для Лукьянова. Я поеду с запонками этой «птички». О, морес!

Приходил еще Ленже. Хотел что-то еще навязать, но Акица отказала. Мне он поднес разрозненные листы Андреевой колонии.

Наказ Романову Николаю Ильичу:

«Я уезжаю завтра, и мы оба (с Тройницким) пробудем за рубежом около трех месяцев. За это время опять никакого движения в деле продолжения развески вещей не будет… Поступившие через музейный фонд и через экспертную комиссию из частных собраний и картины, переданные по признаку их исключительно музейного достоинства из загородных дворцов, – со временем лучшие из этих произведений будут включены в основное собрание Эрмитажа, который таким образом получит недостающую ему во многих отношениях полноту. Однако грандиозность задачи общего переустройства Эрмитажа сразу заставит ждать несколько лет, и вот, чтобы не лишать публику возможности изучать все это, Эрмитаж обязуется устраивать временные выставки. В залах Первой запасной половины предполагается поместить целиком французскую школу после формирования нового отделения живописи XIX века…

В расчете на это хорошо бы в этой половине картины разместить хронологически так, чтобы ближайшие к лестнице залы содержали наиболее древние образцы живописи – примитивы XIV века, затем будут идти залы XV, XVI веков… Далее следует живопись и скульптура XVII и XVII веков, два оставшихся – исключительно живопись XVIII в., причем один из них обязаны предоставить любимцу нашего времени – Миньяру, другой же посвятить творчеству Бел-лотто, а именно его изумительной серии Дрезденских видов, до последнего времени хранившихся в Гатчинском замке… По правую от входа в этот зал руку идут три комнаты… В первой сгруппировать романтиков, во второй – барбизонцев, в третьей – эпигонов академического искусства».

Четверг, 9 августа

Облачное утро, но из таких, какие затем проясняются, благодаря сильному, вероятно, северному ветру. Я трепещу.

Вчера как раз Стип наконец получил письмо от Тройницкого (о нас ни полслова и, может быть, потому, что он считает, что мы уже в пути), и в нем рассказывается, что их порядком потрепало. Марфа Андреевна была больная и лежала, но он вдвоем с капитаном пировал (типично еще то, что уже высказывает род презрения к Кайзер-Фридрих-музею).

Сейчас 9 часов. Еще мы не пили утреннего чая. Только что Таня убрала столовую. Появилась и Мотя с распухшей (от волнения) губой. Вот зашагал по коридору Юрий. Он, наверное, сейчас без пиджака, всклоченный, но сейчас войдет, как всегда, элегантным и причесанным. Он очень декоративен и, как говорят, пошел в отца, который был писаным красавцем. Лишь бы не унаследовал дух авантюр и вечного скитания, которые сделали Юрия Александровича очень несчастным и превратили его жизнь в сплошное странствование. Татан еще спит. Он чует, что баба уезжает, и очень интересуется «пароходиком», на котором она поедет. Мы сначала не хотели его брать на пристань, но, пожалуй, лучше взять. Это его развлечет, а обещание игрушек и картинок из Парижа его утешает. Прощаясь вчера, он был восхитителен, и еще перед тем, чтобы лечь в кроватку, он нам показал ряд фортелей, держась ручкой за стул и вытягивая во все стороны ногу.

Чувство у меня сейчас скорее смутное. Волнение глухое. Странное дело – интерес к тому, что предстоит совершить, остыл, спал. Точно я еду в ту самую заграницу, которая мне в 1919 году непрестанно снилась в кошмарах, то есть совершенно такую же нелепую, темную и опасную страну, как та, из которой мы уезжаем. Тревожит и переезд. Как бы мне на сей раз не заболеть (до сих пор не болел, но чувствую себя все же прескверно). Как-то вынесет переезд Акица? Впереди светлым и отрадным представляется лишь свидание с Лелей и французский пейзаж, но не дай Бог с русскими эмигрантами в нем. О деловой стороне поездки совсем как-то забыл и на нее, странное дело, не рассчитываю!

Ох, флюгарка на губернаторском доме сильно ворочается, и деревья в Никольском саду тоже покачиваются…

Едем, с нами Бог! В соседней комнате-столовой дядя Берта, Платер, Тося, Леша Келлер – все наши. Кушают макароны с томатом. Я обошел весь дом и прощался. Только что явился Ухов, сфотографировал группу. Сильный ветер. Я в ужасе, ибо все трогательно.

Ну, авось еще продолжу свои записи на этих же страницах. Сейчас била пушка. Иду завтракать, а там и на пароход.

* * *

Тихое душевной волнение, затем – жуткое. Радости мало. Прощался с домом. Проводы: семья Кесслеров. Пришли Монахов, Лаврентьев от Актеатров. Отъезд. Постигаю, кажется, тайну. Обед во время прохождения канала, Кронштадт, мимо Толбухина маяка. Прощай, Россия, мы в Европе! Братья Бирчанские – дети старшей сестры Левитана Терезы Ильиничны – двое из двенадцати. Оба с коньяком. Первая ночь.

Пятница, 10 августа

Утро. Далекие острова. Валялся и читал на палубе. Сыро. Ветер крепнет. Оправдывается расчет Зубова. Нервная, издерганная Эннер с сыном. Акица уходит от обеда. Я еле доедаю. Ужин. Акицу тошнит. Вторая ночь.

Суббота, 11 августа

Утро. Буря. Пробую оставаться на палубе. Не выдерживаю. Спускаюсь, слег. Страдания. Крики. Больные причуды. Бирчанские являются пьяные, наподобие клоунов. Пролитый горшок. Посуда швыряется. Малые нужды. В Кенигсберге будем лишь утром. Отчаяние Акицы.

Воскресенье, 12 августа

6 часов утра. Успокоение, но все же качает. Изумительное утро. Я даже пробую порисовать красками – альбом потерял! Кофе нет. Взгляд на косу, на озеро, вдоль косы с маяком, виден скот. Кенигсберг-порт – «Голливуд Европы» встречает глумлением, досмотр. Объявляют деньги миллионами. Обман: не везут в Берлин. Не дают завтрак. Прогулка по городу. Завтрак очень дорогой. Собор. Раритеты Бранденбургов: склеп, фобы, месса историческая Дворжака. Двор замка. На автомобиле за город. Ярмарка. Кофе с марципаном.

Понедельник, 13 августа

Из Кенигсберга за 40 франков в Берлин. Путаница с деньгами, кассир оставляет себе часть сдачи, и это действует! Взятка завораживает!

Берлин
Вторник, 14 августа

Пишу в 5 часов утра, так как не мог дольше спать на горбатом диване с полумягким пуховиком и уступил его Акице, которая среди ночи должна была перелечь со своей кровати на слишком короткий диван, так как на кровати ее заедали клопы.

А отдых настоящий был нам очень нужен после вчерашней чудовищной усталости, получавшейся в результате последних трех бессонных ночей, третья была проведена в полусне на подушках курьерского поезда, на котором мы смогли растянуться, но мерзли от ночного холода. Никаких пломбирований для «польского коридора» не было.

В этот пансион мы попали по рекомендации консула Кесслера, навещавшего здесь какую-то русскую даму, и, главным образом, потому, что рассчитывали здесь встретить Тройницких, но, увы, их мы уже не застали, они отбыли в Дрезден. Как истинные русские невежи, ни полслова нам не оставили. Хотя мы всячески их просили, чтобы они нам морально помогли (пользуясь хотя бы своим двухлетним опытом) пережить первые часы «заграницы». Не досталась нам и их чудная на улицу комната, дожидавшаяся нас два дня, но, наконец, занятая каким-то якобы знакомым товарищем Бондаренко, которого, впрочем, мы и не видели, так как он уехал на день в Свинемюльде (оказалось, что это какой-то Бондаренко, коммунист, бравый детина, немного балда. Он был последнее время заведующим чуть ли не всем сахарным трестом, но за недостаточную «красность» по миропониманию его отставили. Теперь командирован за границу на предмет изучения сельского хозяйства, так как должен получить в свое владение целую массу объединенных поместий).

Мы уже подумывали, несмотря на дешевизну (3 доллара в неделю за пансион), переехать, но нас связывает то, что мы уже написали Аргутинскому письмо с напоминанием о визе для Парижа (ибо таковой мы во французском посольстве не нашли) и дали этот адрес. Этот же адрес дали братьям Рафаэлю и Захарию Бирчанским, которые с нами ехали на пароходе. Сначала раздражали своим чисто иудейским приставанием, а затем во время болезни, распластавшей нас в каюте, неутомимым за нами ухаживанием, что тоже ужасно характерно для их расы. В конце концов мы к этим двум сильно комическим фигурам, напоминающих цирковых клоунов, привыкли и даже стали на них рассчитывать. Они то и дело забегали, приносили лед, с трудом получая его от прислуги, поили каким-то кислым морсом, просто утешали и приободряли, ступая по лужам разлитого ночного горшка и т. д. Перебита была при этом масса посуды.

Наша вчерашняя (продолжающаяся еще и сегодня) усталость объясняется еще и тем, что мы все время с 12 часов дня до 8 часов вечера сновали по городу и все на ногах, так как на извозчиков не хотелось тратить, а все прочие средства сообщения отсутствовали вследствие забастовки, которая, правда, не приняла характера генеральной, электрический же транспорт и трамы отсюда далеко. Вот мы в душный, полугрозовой день и прошлепали в «город» по всяким учреждениям, по чудесному, но безвкусному Темпельхоф-скверу и обратно, и все это для того, чтобы ничего не получить во французской амбасаде, которая точно вся вымерла и в которой не видно ни одного живого существа, кроме любезного старого швейцара, судя по произношению, эльзасца. Впрочем, нас дальше просторного, но сумеречного, украшенного двумя копиями с Удри вестибюля не пустили. Заходили мы заявлять и в «наше» посольство, куда нам в Петербурге советовали обратиться к Гринбергу, но оказалось, что он принимает в другом здании.

В нашем посольстве тоже угрюмо и как-то приглушенно, точно лишь что-то ожидают. Красное знамя над ним больше не развевается. Сам же дом такой же чистенький, заново весь белым риполином покрашенный, каким был при царях. Народу в нем как будто мало. Впрочем, мы имели дело только с привратниками. Из канцелярских помещений ни малейшего шуму не доносилось.

Однако весь Берлин какой-то раздраженный, насторожившийся и не столько из-за переживаемого острого политического кризиса, который к тому же как будто уже миновал или дошел до временной передышки после подачи в отставку Куно (по объяснению в «Жорнал», не пожелавшего взять на себя ответственность за признание Германией необходимости полной сдачи) и избрания лидера Фолькспрехт Штреземана (как кажется, тоже не собирающегося эту ответственность принять, а скорее готового придерживаться той же системы – прятанья головы в песок), иначе не столько из-за этого кризиса, сколько из-за нелепости всего положения безысходности, в котором (только теперь немцы это начинают понимать, и то не до конца) целый народ во много десятков миллионов душ очутился благодаря военному банкротству и общему мировому оскудению. Эту безысходность мы в России ощутили еще в 1917 году, что и привело к двум революциям и что создало, всего хуже, ныне уже на 3/ 4пережитую фантастику нашего существования в продолжение пяти лет. И теперь мы в России в привилегированном положении выздоравливающего организма. Напротив, здесь огромное и мощное по своим духовным и физическим силам государство только еще начинает по-настоящему ощущать свой тяжелый недуг. И оно все еще не очень сознает, в чем дело, видит врагов то тут, то там, а на самом деле погибает от внутреннего «истощения», при все еще полном «параде» внешней жизни (чего у нас не было. Скорее, в первые годы революции был другой «парад», правда, сильно «вздутый», но как-никак пьянивший своим пафосом). И правы в своей презрительной жестокости французы: «Это расплата за развязность!»

Вся соль в этом. Однако вопрос еще больший: станет ли тем же французам, станет ли всему миру легче, когда этот могучий атлет мирового машинизма упадет. А наилучшим показателем, наилучшим градусником в этой болезни служит пресловутый курс марки и все еще продолжающаяся свистопляска вокруг этого показателя безысходности. Дело пока непоправимо, ибо кровь из организма продолжает утекать, и не может быть такой пробки (у нас роль пробки сыграла если не сама доктрина, то возможность во имя ее отказаться от обязательств и на сем покончить с войной), которая бы заткнула эту утечку. Вовсе дело здесь не в Руре, игравшем скорее роль «приличного развлечения» (если не козла отпущения), а дело здесь в том абсурде, который опутывает всю жизнь и который начался до Рура, когда доллар стал котироваться в сотнях, а затем и в тысячах марок. Но пока не было «миллионов», немец еще не впадал в панику. Теперь же он терроризирован цифрами. Это видно уже из того, с какой тщательностью, с какой претензией на изящество печатают пятитысячные, десятитысячные и стотысячные кредитные билеты, ныне равняющиеся пфеннигам. Глупее глупого то, что они снабжены портретами каких-то бюргеров, писаных когда-то Дюрером, Гольбейном, Брунком. В этом неуместном эстетизме сказывается вся дряблость политической мысли нашего времени, ставящая всё на счет «буржуазии», тогда как это есть явление более общее – явление старческого маразма и растерянности всей культуры.

Начали мы ощущать здешнее финансовое безумие еще на пароходе, при первых же платежах, когда вещи, только что у нас стоившие какие-то реальные деньги, вдруг стали отдаваться за гроши (например, за стакан пива я заплатил 10 000 марок, что, даже по тому курсу доллара, который был в этот день известен на пароходе через радио, причем больше новых сведений с биржи не поступало, равнялось двум пфеннигам прежних денег). Не краснея я мог дать на чай горничной за тяжелую трехдневную службу (во время качки и общего блевания!) всего одну марку. Но с особой яркостью я это увидел, когда пассажиры в таможне стали делать декларации того, сколько у каждого с собой денег, и добродушный (очень бестолковый) чиновник стал с величайшей тщательностью записывать каждый доллар и выдавать на него удостоверение, все время изумляясь нашему богатству (хотя и у самого богатого пассажира оказалось не более 300 долларов). Этот же чиновник по старой привычке приговаривал в ответ на всякие (нелепые) жалобы наших дам: «Это вам не Россия», хвастаясь традиционной честностью Германии, но тут же, когда наши патриоты высказали протесты с напоминанием о том, что и в Германии теперь крадут и взяточничество, он благодушно прибавлял: «Такова жизнь…»

Сейчас же получено тому подтверждение. По условию пароходная компания ввиду высадки нас в Кенигсберге, а не в Штеттине (взяв с нас до Штеттина 6 фунтов с человека), должна была пассажиров даром в III классе доставить до Берлина. Однако когда дело дошло до посадки на поезд, то нашлись какие-то отговорки: будто бы вследствие забастовки не доставлено в Кенигсберг достаточное количество ассигнаций, и нам пришлось за проезд платить. Мы утихомирились, когда выяснилось, что во II классе проезд стоит

1 200 000 марок, то есть даже по тому курсу, по которому нам считал кассир (это официальное лицо, заподозрить в трепотне которого не посмел бы в былое время самый лютый враг Германии) равнялось всего 2 марки 40 пфеннигов прежних денег!

Вообще же в Кенигсберге мы могли изучать зыбкость и дилетантизм всей операции с валютой. На станции нам считали доллар в 2 000 000 (у других пассажиров тот же кассир не пожелал его покупать выше 1 500 000 или 1 200 000 марок), в ресторане 3 миллиона, в кафе 2 200 000, шофер, катавший нас за город – 2 000 000, а на самом деле доллар в субботу остановился на 3 '/ 2миллионах, по другим же – на 4-х миллионах.

В Берлине в единственном в столь утренний час открытом буфете на вокзале (где всегда «безбожно» драли, но тогда безбожностью называлась разница в 10 процентов) мне на 5 долларов дали всего 11 миллионов 300 000. Еще особенность та, что всех обладателей валюты призывают продавать ее лишь крошечными порциями (зато поминутно карманы пустеют, и тогда готов менять хотя бы в убыток). Всего этого я не ожидал от немцев, от толковых, четких, столь реально ощущавших жизнь немцев. Когда у нас только начинались аналогичные явления, я указывал на Германию и утверждал, что там ничего подобного произойти не может, ибо там люди «слишком хорошо осознают стоимость труда и вещи, не то что у нас, в нашей стране сплошной фантастичности». На проверку же у немцев выходит, что и само представление о реальной цене исчезло. Думаю, что известной категории людей (специально оперирующей с валютой) это очень выгодно, но не им же одним мог удаться такой план – сбить с толку целый народ, а не только «умных финансистов» (на этих «мудрецов» – это доказала война – всегда «довольно простоты»), не только всяких легкомысленных и беспочвенных людишек («интеллигентов», поэтов, художников, прожектеров-доктрине-ров), но и соль земли немецкой – немецкого лавочника, который вместо того, чтобы наловчиться придерживаться той же реальной нормы или все продать поэффектнее, не перестает болтать зря о «дороговизне», отдавая свои товары буквально за гроши.

Вот несколько вчерашних здешних цен: проезд по городу

1 200 000 (то есть столько же, сколько проезд из Кенигсберга в Берлин вторым классом), проезд по Берлину – 1 200 000 (в былое время – 5 марок), завтрак в кафе без салфеток, но впрочем, по-старому – за двоих с пивом и на чай – 3 миллиона, угощение у Кракуллера (сидели на балконе, ибо внизу террасы больше нет), состоявшее из 2 блюд, – 700 000, то есть 1 марка 40 пфеннигов. Тут же такие окончательные абсурды: марка (почтовая) на заграничную карточку стоит 1800 марок, на письмо – 3000 марок. Зато слово в телеграмме (в Париж) обходится в 700 000.

Среда, 15 августа

Снова проснулся без четверти пять и уже заснуть не мог, а потому встал и засел за писанину. Это столь раннее пробуждение – не только показатель старости (недаром в кафе в Кенигсберге продавщица сказала про меня: старик. Я был очень поражен, но, проверив по зеркалу, вполне с таким определением согласен), но и следствие переутомления. Вчерашнее дело ужасной беготни (французское консульство, поиски меняльной конторы, размен 5 долларов в лавочке на Фридрихштрассе по 2–3 млн, завтрак у Кракуллера) сильно нас приободрали! Прогулка к шлюзам и Старому музею увенчались двухчасовой беседой с Мефодием Лукьяновым – сердечным другом Кости Сомова, с роскошной коробкой конфет; и уже когда я видел второй сон, появляются без предупреждения Тройницкие. Оказалось, что это Марфа Андреевна заставила его приехать на два-три дня в Берлин, специально, чтобы повидать Бенуа. Лукьянов возмужал, ему тридцать один год, пополнел, стал гораздо словоохотливее! В общем же обнаружил ту чрезвычайную любезность, «милость» (старался быть милым), готовность быть полезным, которая часто бывает присуща людям его секты. Весь же его разговор сводился к убеждению как можно скорее отсюда уехать, тут-де неспокойно, становишься иностранцем, еще может вылиться в какие-нибудь эксцессы или массовые высылки, обставленные самым должным образом. Мы сами третьего дня на себе испытали эту ненависть от лица хозяина из-за того, что у нас не нашлось мельче бумажки, нежели 5 миллионов (купили же мы почти на миллион). Акица была этим инцидентом до глубины души изумлена.

Лукьянов только из Баден-Бадена, от которого в восторге, в особенности от «избранного русского общества»: «столько титулованных», и вот он настаивает, чтобы мы лучше ехали туда, что «нас поджидают Гиршманы и Надя фон Устинов». Он знает, что Дягилев меня ждал к 15-му, очень волновался, что меня все еще нет. Однако зачем нам еще застревать в Бадене, когда проще сразу ехать в Париж. С заездом в Баден, благо виза во французском консульстве уже лежит, и мы можем ехать… Ох, неуютно здесь. За три дня мы свыклись с «заграницей», кажется, не лежит девять лет между последним ее посещением. Отсюда и отсутствие радости.

В душе я до последнего момента был уверен, что мне не суждено выбраться из России, вернуться в свою «родную Европу». Это у меня было очень глубоким суеверием, и оно угнетало меня. Но вот повторяю: «преодоление такой завороженности» не радует, а где-то зашевелилось уже сомнение в полезности нашего путешествия. Европа-то – Европа! Но уже не та: не достроены и брошены в таком виде, еще с пустыми местами вокруг дома, масса нищих, отсутствие блестящих военных, блестящих экипажей, отсутствие воды в фонтанах – действуют на меня угнетающе. Зато дети, балуясь в сухих бассейнах, между каменными богами, видимо благоприятствуют. Тем не менее общее впечатление от Берлина по-прежнему великолепное: трамваи, омнибусы, всякие моторы снуют во всех направлениях, все чисто одеты, а дамы даже с претензией на элегантность.

Акица справедливо критикует неуклюжесть моды, особенно противно оголение плеч на каких-нибудь тетехах, да и вообще редко кому идет нынешний фасон. Меня, однако, радует модная краска (желтая), которую я предчувствовал уже года за два-три. В Берлине она в ходу особенно на русских девицах и дамах, выглядящих вообще более изящными, нежели немки. Но в Кенигсберге мы застали оргию предыдущего цвета – зеленого. В магазинах выставлено много товаров, но покупателей очень мало, живой нерв все же отсутствует. И теперь, более чем когда-либо, с оттенком дьявольского издевательства вылезает безвкусие памятников царствования Вильгельма II – кладбище напыщенных предков. Вдоль Зюгеналлее напыщенный памятник Вильгельму Великому, раздавивший и замок, и прекрасный Старый музей, и уютную статую Фридриха-Вильгельма III. Сидя на ступенях Шинкелевой лестницы, мы с Акицей любовались видом этой нами когда-то любимой площади, картиной, залитой светом тихого знойного дня, но при этом старались исключить из поля зрения пятиглавую прусскую пародию на Сан-Пьетро. Трудно нынешним посрамленным и униженным избавиться от воздействия этих монументальных наваждений, тяжело нести посрамление такой чести. То ли дело австрияки, с мудростью древней, искушенной на все лады, ласковой от внутреннего скепсиса культуры, они приняли свой позор, свое несчастье просто и протянули руку бывшим врагам, рассчитывая отчасти этой рукой получить подаяние, и подаяние они получили и даже пустили его в ход. Это мудрое поведение, как говорят, придало уютность жизни. Им приходилось одно время куда хуже, чем пруссакам, а сейчас Вена воспрянула и полным ходом идет восстановление. Здесь же, сдавшись, не хотят и не могут признать свою сдачу…

Четверг, 16 августа

Вчера вечером после убийственно жаркого солнечно дня была гроза. Она несколько освежила воздух и полила не поливаемые, увы, улицы. Поливаются мелкой водяной пылью только изумительные газоны в садах и авеню. Эти уборы гордо находятся в безупречном состоянии.

Я проснулся несколько нормальнее, в 6,5 часа, и чувствую себя довольно бодрым. Вчерашний день вышел не более толковым, нежели два предыдущих. Визы мы в консульстве не получили. Ходили всей четверкой, и вообще с утра с Тройницкими не расставались, вместе завтракали у Лютера. Консульство закрылось за час до назначенного времени по случаю празднования Успения Божьей Матери. Так весь день проваландались и ужасно мало сделали.

Впрочем, заходили регистрироваться в «наше» посольство. Неказистая блондинка в комнатке во двор сделала это быстро, но пришлось подождать, пока она не растолковала другому командировочному, как ему съездить в Финляндию, Швецию, в Чехословакию (причем, оказывается, что труднее всего попасть в Финляндию). «Визы без конца, визы, фотографии, просрочки, влекущие за собой необходимость хлопотать снова» и т. д. Кстати сказать, товарищ Бондаренко, по словам Тройницкого, был уверен, что этот порядок существовал и раньше, когда он еще не бывал за границей. И думаю, впрочем, что у нее, молодежи, взращенной войной и революцией, не может быть и отдаленного представления о прежней фактически реальной свободе и жизни! В отношении нас блондинка удовольствовалась тем, что быстро внесла номера наших командировочных и паспортов в какую-то книгу.

Заходили мы к другу г. Кесслера герр фон Сикоку, но он сам не удостоил выйти, а принимал нас его секретарь или помощник, кажется, доктор Хасс, который уверил меня, что не нужно формальностей для вывоза моих акварелей.

В складе германского издательства Тройницкий уже сделал большие закупки для Эрмитажа. Он их как-то навязывает Гринбергу, который должен переслать. У меня глаза разбежалась от колоссального количества новых книжек, очень заманчиво изданных в расчете на дешевку. Но при ближайшем изучении громадное большинство оказалось типичной для нашего времени макулатурой, а то, что хорошее, стало на этой неделе уже недоступным, ибо цены успели подтянуться к несколько искусственно стабилизирующемуся курсу. Штреземан работает для своей популярности. Соблазнился было и открытками, но посвященные новому городу 2 серии по 8 штук стоят свыше 5 миллионов. Тройницкий все же успел купить две недели назад буквально за гроши. Авось в следующий мой приезд взаимоотношение цен и курса несколько круто нарушится, что и я смогу «попить германской кровушки» и мне вещи достанутся, как Оршанскому и Тройницкому, – почти даром. Впрочем, надежда на это малая, так как у торговцев есть тенденция перейти на более эластичную систему коэффициента, устанавливаемого прямо по курсу.

После завтрака, который нам обошелся дороже, чем вчера, мы попали в Националмузеум. За вход с иностранцев берут в десять раз больше, чем с немцев, а именно 200 000. У Тройницкого личная карточка свободного входа, выданная ему Фальком.

Вещи развешены согласно идеалам Нотгафта и комп., то есть низко и довольно далеко одна от другой. И что же – общее впечатление скорее известного обеднения, тем более что как раз самым значительным вещам мешают случайные…

Приятно было встретить старых знакомых, но большинство их, увы, отцвело. Приятнее всего действуют картины наиболее наивных и честных: три пейзажа Менцеля, чудесный пейзаж с козами Тома, несколько пейзажей Люго [?] 1898 г., добротность работы Лейбля, этюды избы (снаружи и внутри) Дж. Шперля, очень интенсивный по окраскам горный пейзаж Хайда 1907 г. и его же прекрасный, несколько сухой (но по хорошему сухой) женский портрет 1877 г., прелестный портрет матери (за книгой) Л.Эйзена, красивый по живописи (а-ля Мункачи) портрет Р.Хирта в ателье Ал. Шпринга – прелесть; прекрасно, сочно (предвещая Мане или Трюбнера) – галантные портреты 1830—1860-х годов Фердинанда фон Райски (о нем вышла недавно монография), прелестно яркие и отчетливые Вальдмюллеры, пейзажи, фантазии, портреты (но его этюдам деревьев далеко до артистичности аналогичных работ А.А.Иванова; а в его жанровых картинках с детьми меня огорчают невозможные их рожи в грязно-желтой гамме – портрет матери Хольсмана, портрет дочери Алоизы в белом платье, портрет матери с девочкой); трогательно изумительно выражены три картины Хуммеля, посвященные берлинскому драм-театру на Грандштрассе перед Старым музеем; изящны в тонах и живописи этюды Блехена (а его большая картина «Романтический пейзаж» дает исключительное впечатление юга) и т. д. Совсем не разделяю новейшего упоения Хагемейстером, которому посвящен весь средний зал (впрочем, лишь мельком виденный, так как его уже закрывали).

«Обитель блаженных» Беклина (чуть потрепанная) остается гениальной, хороши еще «Весна» (с толстыми ивами) – высшее достижение, попытки передать реальность, но почти все остальное у Беклина отцвело, а иное (триптихи!) просто упадочное – это самое мерзкое и грубое, что создала германская культура.

Из французов остались лишь барбизонцы. Но их я не променяю на наших в Кушелевке, а также слабейший из вариантов «Медеи» Делакруа. Сегодня авось удастся осмотреть еще верхний этаж. Кстати, о менах. Я совершенно ошеломлен тем, что некоторые германские музеи пустились променивать свои вещи на другие у частных лиц и торговцев! Так, у Ван Димена на «Линден» доктор Плейш, играющий там роль старшего коми, нам показал «Св. Иеронима» Элигейма из Гамбургского Кунстхалле (они его променяли на ряд Мунхов!) и кое что еще. Он и Эрмитаж соблазняет вступить на этот же путь, обещая отдать прелестную картину Я но Кинда – средневекового мастера первой половины XV века – «за каких-нибудь ненужных нам Гюберов Роберов или Воуверманов». Однако мы эту аферу отвергли, считая ее несвоевременной. Только начни отчуждать наши музейные вещи, найдется слишком много охотников развить это дело, того и гляди они спустят наших Рембрандтов за локомотивы или аграрные орудия.

Вообще же у этого Ван Димена довольно много хорошего (как раз туда зашел Шенфельд – приятель Жозефо-вича – один из лучших знатоков, по словам Плейша). Так, например, портрет сеньора за молитвенником со святой позади (Бургундия, середина XV века) Сальватора Мунди – немецкого подражателя Рогира ван де Вейдена, «Купальщица» Бакера, большой, очень свежий пейзаж (дорога в лесу с милыми фигурами) ван Лотена, деревушка с колодцем (сродни рисунку у меня) ван Гойена (1631 года), совершенно смытая и испорченная французская портретная картина «Три дамы и кавалер» 1740 г., несколько итальянцев XIV века, и среди них весьма значительное «Поклонение волхвов». Менее всего мне понравились обе Рембрандтовские головы из галереи Ольденбурга. Его же эскиз натурщика для св. Павла в темнице (1632 года) поражает своим блестящим тоном (но скорее он перенесен с картона и, может быть, самим мастером, хотя это оригинал, вероятно), «Старик» в прозрачно красивой гамме при вялом рисунке, наверное не Рембрандт (Плейш верит, что Рембрандт), может быть, ранний Флинк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю