Текст книги "Дневник. 1918-1924"
Автор книги: Александр Бенуа
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 55 страниц)
Первое впечатление – скорее певица, обследуя ее со всех сторон. Ятманов хотел ее нам навязать в начальницы. Я мигом выразил чрезвычайное неудовольствие. «Вам не нравится разве, если Царское Село будет названо Детским селом?» – последовал вопрос. «Нет, совсем не нравится», – вынужден был я ответить, но затем напал на тему о художественных восторгах: «Тихо струится…» Дипломатичность Романова здесь пригодилась. Мы вскоре вошли в более дружеский тон и расстались уже прямо амикошонски. Разумеется, А.А. – поклонница Бакста, обожает итальянские примитивы, полная восторгов и довольно убедительно делится многими художественными теориями. И вообще представляется мне скорее образованной дамой, кое-что почерпнувшей от европейской культуры в течение долгой эмиграции в Италии, Швейцарии, в Париже. Все же она провинциального нрава, но кто у нас не такой. Даже Елена Павловна, на которую она, кстати, сама смахивает, в сравнении с парижской своей аналогией показалась бы человеком, по существу, диким. Пожалуй, она даже служит своему Анатолию примером, изыскивает все способы, чтобы его кормить, заботится о нем, обменивается до 3–4 часов официозными впечатлениями. А когда же он встает? «Да, видите ли, он бы спал дольше, но ему дите наше мешает. Он это дите так любит, что просит перенести к нему на кровать». Его личная черта – буржуазное благодушие. А.А.Луначарская сама в достаточной степени буржуазна, хотя и мнит себя партийной, хотя и называет Ятманова «товарищем». Он же, в свою очередь, бесцеремонно хватает подругу и таскает за собой, как курсистку. Ехали мы с тем, чтобы отстоять шедевры от лютых большевиков. А она ехала с тем, чтобы вызволить эти вещи из жадных когтей эстетов. Но получилось вроде примирения этих позиций, от которого пострадать может только бедный Лукомский.
Красоты Царского сделали свое: большевики постепенно все более проникаются ею, и уже в конце, после обзора Большого дворца, прямо впали в своего рода экстаз. Напротив, я и, вероятно, Романов (кто его разберет?) усомнились в том, что собирались отстаивать, а именно – необходимость сохранения в полной исправности ненавистных комнат Николая II и Александры Федоровны в Александровском дворце. О таком их сохранении всячески хлопочут оба брата Лукомские, особенно Владислав (во имя архитектуры), и, единственно, следовало бы оставить потомству рядом с таким великолепием, созданным монархией, и столь наглядные свидетельства того расстроения, в которое она впала за последние 20–30 лет своего существования. Разительно это до чрезвычайности – крестодержавный с яшмовыми колоннами кабинет налево, справа с фельтеновскими – малая гостиная. Но вот же до такойстепени все это уродливо, гадко и глупо, что как-то нет сил отстаивать целость таких гнусностей. Пожалуй, я буду стоять только за самую подробную регистрацию и фотографирование в мельчайших подробностях, но пусть вселяются сюда дети, тем более что соседние прекрасные гвардейские залы единодушно признали сохранить полностью. В конце концов порешили так: разместить детей в Федоровском городке и лишь часть – в верхнем этаже Александровского дворца. От других же помещений нижнего этажа Александровского дворца – пустующего коридора и офицерских собраний – отказать. При этом каждый раз посещать и обсуждать с большевиками исполнение их планов. Сначала мне казалось, что А.А.Луначарская хочет перевезти в Царское всех пролетарских детей Петрограда, а потом оказывается, что имеются в виду лишь шестьсот ребятишек до двенадцатилетнего возраста.
С Ятмановым в Большом дворце делалось нечто невероятное, и тот убедился наконец, что он действительно натура художественная. Но при этом проявилось обычное для «этих людей» невежество. В наибольшееумиление он впал перед совершенно загубленной реставрацией Малышева живописи какого-то веночка на шкафчиках в спальне
Марии Федоровны и почти не желал смотреть на другие цветочные образцы того же мастера на ясеневой мебели. Вообще же дворец для меня явился – благодаря своей общипанности (для эвакуации) – скорее ужасным впечатлением.
Заходили в Китайский театр, который удалось отстоять от предоставления его городским спектаклям. Лукомский угостил нас и завтраком, и чаем с леденцами. Но за это мы, петербуржцы, ему отплатили столь черной неблагодарностью, что к концу он ходил как в воду опущенный. Во-первых, его план вселения престарелых артистов в Александровский дворец подвергся крайне недоверчивому обсуждению и, наконец, как бы был совершенно отменен. Затем Ятманов усомнился в полной устроенности нижнего этажа Большого дворца – ряда бытовых интерьеров – и в возможности принять детскую мебель… Луначарская сожалела о церковной галерее, не слишком убежденная в необходимости устроить подобие гигиенического отделения Браины Мильман. В остальных комнатах я бы устроил публичную библиотеку, а царскосельцы – музей. Федоровский городок, по-видимому, тоже отойдет от прочих, и не под Академию ремесел, о которой он мечтал. Окончательно я разочаровал бедного Г. К. тем, что поддел его в шутку за оставленные им в спальне Екатерины II гнусные бронзовые валики от занавесей. А он так хотел форснуть тем, что оттуда теперь все недостойное вынесено.
На вокзале меня угостили бужениной (не позволили, чтобы я расплатился, – счет за три порции 39 руб.), с вокзала нас развез казенный автомобиль. Луначарская усиленно зовет меня к ним, но я жду, чтобы Штеренберг устроил это свидание. Живет она в «маленькой квартире» в Доме армии и флота, комиссаром которого Анатолий Васильевич и состоит.
Германское наступление считается приостановленным. В «Вечернем часе» новая экспансия Луначарского в виде декрета.
После тщетных попыток изловить Луначарского для беседы вынужден написать ему следующее послание:
«Многоуважаемый Анатолий Васильевич!
Решаюсь обеспокоить Вас этим письмом ввиду невозможности (фактической) нам с Вами повидаться и потолковать так, как я бы этого желал и как уже давно того требуют обстоятельства. Впрочем, хочу надеяться, что по прочтении этого письма Вы все же захотите мне разрешить развить затрагиваемые темы более подробно и основательно при личном свидании, но и тогда высказанное здесь послужило бы хорошей базой для нашей беседы. Имею до Вас два дела: одно вполне общего характера, другое – более частного, но тоже имеющего большое общественное значение. Первое касается изданного недели три тому назад и подписанного Вами декрета о снятии памятников, воздвигнутых в честь царей и их слуг, и выработке проектов памятников деятелям революции, второе – об Эрмитаже и его дальнейшем развитии.
Декрет очень поспешный и беспощадный, сродни необдуманной статье «Идолы самодержавия» А.Амфитеатрова, требующей немедленно удалить подлинные скульптурные шедевры с городских площадей и улиц и выставить взамен их скороспелые подделки. Это значить превратить прекрасный город в ужасающий, уродливый рассадник безвкусия, как это уже было во времена Великой французской революции в Париже – вместо прекрасных произведений город получил уродливые подделки.
Прежде чем идти к Вам, я должен разъяснить, что я защищаю. Я главным образом защищаю художественно-историческую ценность памятников. Декрет же взывает во имя революционных целей сносить подлинные шедевры. Это грозит тем, что мы лишаемся самых прекрасных вещей и получим посредственные ансамбли, как в Берлине в честь курфюрстов – мраморные поделки. Вот этого я никак не могу понять, за что мы будем себя сами обижать и обкрадывать? Зачем мы станем губить ту красоту, которая досталась нам в наследство, а не будем беречь ее, чтобы пользоваться ею? Ведь вся красота и Петербурга, и Москвы, и отчасти Парижа – «произведения царизма», что же, во имя прекрасных революционных идей нам нужно начать с того, чтобы повыбросить всю эту «чужую ветошь», которая недостойна обслуживать народ, добывший себе свободу?
Не так-то просто родить шедевр. Мало для этого высоких лозунгов, нужна еще сложившаяся культура, нужно накопление опыта, нужна проверка, нужны традиции. С одними храбрыми фразами на устах и с пустотой в руках перед новым поворотом истории не создашь шедевра.
И, наконец, об Эрмитаже. Мы уже не раз с Вами беседовали о судьбах этой величайшей в мире сокровищницы, ее следует облагородить, ликвидировать лакуны в ряде живописных школ, а сейчас главное не упустить возможность расширить экспозиционные залы за счет помещений Зимнего дворца».
Написал следующее письмо А.М.Горькому.
«Дорогой Алексей Максимович, я попросил Гржебина снять мою фамилию со списка сотрудников «Новой жизни». Не удивляйтесь этому решению. Я не стану перед Вами лукавить и оправдываться. Я ушел из газеты не по убеждению, а по малодушию. С первого же дня все близкие люди не давали мне покоя за то, что я «участвую в большевистском органе». Но это только забавляло меня, пока доброжелатели и другие не прибегли к более хитроумному приему, распространяться о котором мне в письме не хочется. К этому вопросу прибавляется и то, что я все больше и больше отхожу от того круга, в котором провел всю жизнь, так и не оказался способным примкнуть к новым своим товарищам, как назло и Вас здесь не оказалось. Я убежден, что Ваше слово и Ваша опора помогли бы мне найти большую устойчивость. А так, представленный исключительно себе, лишенный всякой поддержки какой-либо группы или партии (ведь я никакой не социалист и в социализм не верую, не могу веровать), понуждаемый всеми теми, кого я вижу ежедневно и которых я, несмотря ни на что, по застарелой привычке люблю, я не устоял и, наконец, простился с «Новой жизнью».
За последние полтора месяца я уже и не писал ничего, и это привело к «интриге друзей» в тот момент, как безумие войны вступило в какой-то новый фазис и вовлекло в свою ложь новые категории людей. С тех пор исчезла возможность говорить о мире, так как я это понимаю, – вне партийных лозунгов и хитрений и в стороне от назревающей войны классов, и я почувствовал, что мне нечего больше говорить современникам и что мне лучше уйти совсем в свое личное художественное творчество. Увы, и тут едва ли дадут сосредоточиться. По всему видно, что готовятся какие-то пятые акты идиотской трагедии, разыгрываемой на нашей планете, и эти катастрофические развязки могут прямо вырвать всю культуру с корнем, развеять ее служителей по ветру, загубить все накопленное и воспитанное!
Дорогой Алексей Максимович, отчего Вас здесь нет? Подумайте только, уже приступили к занятию Эрмитажа и дворцов! Ведь это самоубийство безумное и нелепое. Это выражение той паники, которая охватила все наше запуганное общество перед призраком большевизма, и именно большевизма, а не немцев, ибо вошло теперь в общую поговорку – мы-де немцев не боимся, а боимся своих. Вы единственный могли бы остановить расходившихся мелких бесов революции. Вы бы могли их дилетантской игре во власть противопоставить свое сердечное слово, свою мудрость, глубокие корни которой мне так знакомы и любы по Вашему «Детству». Роковая беда именно в том, что здесь в данный момент нет многих самых нужных людей, и благодаря этому отсутствию могут произойти дела непоправимые.
Простите бессвязность моего писания. Однако я не в состоянии придать ему ту толковость, которой ни во мне, ни вокруг меня нигде нет. Можно ли ожидать толковости от людей, видящих, как гибнет все, во что они верили. Гибнет Петербург. Заговор против Петербурга близится к осуществлению. Заговор против мозга России!
Душевно преданный Вам, Александр Бенуа».
Пятница, 3 мая
Сегодня написал письмо Луначарскому:
«Снова должен писать Вам, так как едва ли удалось бы поговорить нам без свидетелей и высказаться с той свободой и полнотой, с которыми, я считаю, это нужно сделать.
На сей раз я уже не смотрю в лес, а прямо ухожу в него. За этот год при всяких режимах я достаточно проверил свою органическую неспособность служить и быть, тем не менее, впряженным в государственную колесницу. Хоть я и ощущаю это, я все же думаю, что имею право судить о том, что творится в жизни неведомой для меня бюрократии, если не с партийной и не с политической, то хотя бы просто с человеческой точки зрения. Я рассчитывал до этого года быть вдали от государственной машины. Не забыл и престольную Москву и поэтому обращаюсь к вам не как к министру, а как к частному лицу, как к человеку, которому, мне кажется, полезно иногда взглянуть со стороны на то, что делается вашим именем.
Анатолий Васильевич, Вы знаете, что я не социалист и в социализм не верю, но Вы помните, что все же я в социализме видел выявление многих благородных человеческих убеждений и поэтому не могу отказать в своем сочувствии этой утопии, но по своему исходному чувству – прекрасной утопии, часть которой должна развиваться согласно закону, что все прежнее имеет глубокие корни в человечестве и должно расцвести в силу органической необходимости. Но то, что творится сейчас, опрокидывает такое предвидение и, напротив, отравляет тех, кто видит в социализме добро, и ободряет тех, кто видит в социализме пришествие Хама. Внушительная природа социализма оказывается не прекрасной, а чудовищной, не человеческой, а дьявольской. Социализм оказывается даже не подлинным христианством, а каким-то его антиподом, учением величайшего зла, величайшей несправедливости, величайшего попрания личности, в сравнении с которым все прочее зло, бедствия, все былые несправедливости и попрания явились попранием чуть ли не всего на земле. И по-прежнему хочется думать, что под этим «чудовищным недоразумением» – главная беда та, что ведет к духовной гибели. Между тем только это я имею в виду и вижу. В потоках слов, которые все еще извергаются, ни одного слова настоящего – государственного, разумеется, понимания свободы и уважения личности или хотя бы здравого восприятия деятельности и ее насущных интересов.
А если переходить к отдельным случаям, фактам, то просто становится непонятным, как могли люди до такой степени обезуметь, так скоро потерять все достижения культуры (самое ценное в культуре – это быт, это основы нашего существования, это общественно-жизненные инстинкты, выработанные бесконечным, веками созданным опытом), как могло случиться, что на все еще огромном пространстве российского государства царит убогое провинциальное дилетантство, в сравнении с которым даже эпоха Николая II представляется царством мудрости и благопорядка. И Вы, Анатолий Васильевич, человек подлинной культуры, можете это терпеть, можете скреплять своим именем ужасы, нет, хуже, нелепости и мерзости, которые творятся дилетантами от социализма, людьми, не таящими в себе ничего, кроме личностных счетов, личного озлобления и плохо переваренных брошюр? Я Вам не друг и не товарищ, но в наших нынешних беседах, которые я имел с Вами, мне чудилось, что Вы человек, обладающий при очень широком уме – добрым сердцем и искренним желанием делать добро. И поэтому я готов был Вам помогать в Вашей первой задаче.
Жизненные обстоятельства отстранили меня от дела, не дали Вам досуга хоть раз и вовремявыслушать мой далекий от суетных забот голос, и сейчас все осложнилось так, что я только могу желать уйти подальше, не видеть больше расплясавшуюся стихию глупости и пошлости… Но, уходя, я взываю к Вам все еще в убеждении, что Вы умный и добрый, что Вами многое понимается и что Вам, наконец, не безразлично.
Тут еще играет огромную роль вера. Вы верите. Я не хочу думать, чтобы Вы верили во все, чему учит максимальный социализм, но Вы верите в самую его стихию, в путь, в цель (больше делая вид, что верите в определенные сроки). Я же не верю в социализм, в самую его идею, лежащую в основе его. И не могу я верить в него, потому что я человек религиозный и не способен отрешиться от того, что недвусмысленно твердит мой отлично знакомый всякому религиозному сознанию голос. Твердит же моя совесть как об основном человеческом законе – о свободе. Я и Христа принял, потому что я пропитался им. Разумеется, я отчасти плохой христианин в смысле исполнения законов христовой веры (это уже другой вопрос – распущенность безобразия), но все же я принадлежность к Христу имею потому, что он учил о проявлении личной свободы и царстве Божьем, доступном для всякого, кто поверит, кого коснется благодать.
При этом я еще очень проникся истинностью слов: «Богу – божье и кесарю – кесарево!» И вот если кесарево меня и волнует и возбуждает, то все же оно не притягивает, оставляя меня чуждым. «Кесарево» – есть неприемлемое и при всяком строе – принуждение, гнет, власть(вся власть от Бога – это тоже истина), но еще не значит, что одна власть лучшедругой (одинаково необходима и одинаково угнетающая).
Я же хочу свободы, вижу только в свободе, в свободномдолге истинно человеческое. Напротив, социализм есть отрицание свободы личности, есть самое странное их лукавство, при воплощении государством, цезаризма, принуждения.
И все же я приветствую то самое, во что Вы верите. Именно для моего сознания это «подобие христианства» должно послужить вящему выявлению христианской идеи, ох, трудно найти подлинный подход к основным тайнам жизни. Однако как раз все, что сейчас творится, облегчает этот подход, «оголяет правду», проливает свет в самые глухие душевные тайники. Я и не страшусь того, что делается, но, понятно, я бы противоречил себе, если бы принимал в этом прямое участие.
Я готов помочь в частных случаях, там, где это могу сделать без слишком большого насилия над собой (насилие всегда будет – таков удел нашего существования). Но я не могу себя превратить в слугу принципа, который я не признаю и не могу признать. Я и предшествующий строй не признавал, не признаю и ни один из существующих или бывших строев. Именно потому, что я художник, я знаю слишком хорошо цену личной свободы, я влюблен в свободу. Недаром Платон предлагал таких «негодных людей», как поэтов и художников, изгонять из государства и по-своему был вполне логичен.
Итак, дорогой Анатолий Васильевич, да послужит Вам эта моя исповедь к выяснению моей позиции. Повторяю, не принуждайте меня, никогда не служившего, стать «чиновником от социализма», дайте мне исполнять и впредь свое назначение – быть вольной птицей. Ей-богу, нас не так много, чтобы опасаться, как бы наша деятельность не внесла дисгармонию в идеально налаженный механизм строя.
Остаюсь преданный Вам, Александр Бенуа».
Суббота, 4 мая
Сегодня наконец отправляю письмо Горькому.
«Дорогой Алексей Максимович!
Письмо с аналогичным содержанием (и лишь в несколько иной редакции) я собирался послать Вам в Крым, но не послал, так как узнал, что могу побеседовать с Вами лично, но я все же прибегаю к письменной форме, ибо она позволяет более толково высказать некоторые вещи.
Вы от Гржебина уже знаете, что я вышел из «Новой жизни». Последним и решающим побуждением может явиться упадок моего духа или малодушие моих друзей. Я долгое время сопротивлялся убеждениям друзей, настаивавших на том, чтобы я ушел из «большевистского органа», чуть ли не с первого дня моего в нем выступления, но после того доброжелатели избрали более хитрый способ. Я вынужден был уступить, не будучи в силах противостоять столь незаслуженной одиозности «Новой жизни» (которую считаю наиболее приличной газетой). Я бы все равно не мог оставаться в ней просто потому, что я сам стал чувствовать себя в ней чужим и лишним. Ведь я «органически аполитичен» и ни в какие политические системы не верую. Между тем «Новая жизнь» есть орган по преимуществу политический и партийный.
В дни весны русской революции это мое расхождение с общим направлением «Новой жизни» представлялось не столько важным. Для меня мир делился на людей, бескорыстно ищущих доброй жизни, и людей, эгоистических заинтересованных в захвате и сохранении всяких жизненных благ. Сердце мое было с первыми, против вторых. Я пошел к Вам, считая, что я буду с людьми, свободно выступающими за правду, и совершенно не такие люди оказались среди сотрудников «Новой жизни», и Вы первый тут. В общем, одиозные черты определились, и я увидел, что это все не так, и сейчас уже ясно, что картина изменилась до неузнаваемости, что мера злобы, ненависти, мести не во имя общего блага, а во имя торжества своей партии, своего класса, и «Новая жизнь» отнюдь не представляет исключения в этом смысле, но обнаруживает как раз тот самый «дух войны», в котором я усматриваю величайшую мерзость запустения. Соблазнила меня вступить в «Новую жизнь», главным образом, возможность высказаться по вопросу о мире. Напротив, с социализмом я не имею ничего общего, да и никогда и не интересовался им, считая его религией весьма почтенной, но лишенной того, без чего трудно быть религией Бога. Я и не к социалистамшел, а шел к людям, желающим водворить мир. При этом меня вовсе не беспокоил вопрос, будет ли этот мир «демократическим» или нет, просто потому что всякий мир «демократичен», ибо снимает тяготы и нужду, лежащую наиболее удручающим бременем именно на трудовых массах. Для меня мир был бы благословен, откуда бы он ни шел и во имя чего он ни был бы заключен.
На самом деле, важный вопрос о мире получил теперь значение чисто военно-партийное. Он, о горе, приобрел значение какого-то яблока раздора (это мир-то!), и в этом смысле «Новая жизнь» не менее повинна, нежели другие газеты, ибо она стала пользоваться принятием мира для целей своей партийной тактики, а по существу ее столбцы заполнились «духом распри». Уже с средины мая я понял, что не вправе вносить диссонанс своего абсолютногомиролюбия в хор воюющих за своих богов и за свою партию людей. Постепенно я убеждался, что по долгу перед самим собой мне необходимо их покинуть. Помянутый натиск друзей нашел уже это решение вполне созревшим, вполне готовую почву и, в сущности, только осложнил дело. Назревание шло само собой.
Вы скажете, что я мог бы эти самые мысли высказать в газете или что я мог бы вовсе не касаться политических тем. Но относительно последнего я прямо скажу: меня ничего, кроме политики(или, вернее, «философского отношения к действительности»), не интересует. А что касается того, чтобы об этом писать, то даже при разрешении редакции у меня не хватило бы теперь на подобный подвиг духа. Если бы еще я себя не чувствовал таким одиноким! Но именно сознание одинокости обуславливает во мне ощущение полной беспомощности. Что я прав, в этом я не сомневаюсь, но чтобы эту позицию выразить достойным образом, на это требуются иные силы, нежели те, которыми я располагаю. Больно тяжел камень!
Если бы Вы еще были со мной в момент, когда во мне усилился процесс упадка духа, вероятно, Вы вздумали бы вызвать во мне новый приток упования и веры в себя. Но, в сущности, мне думается, что это было к лучшему, что Вас здесь не оказалось. Ваше воздействие привело бы только к временному ободрению и к тому, что я углубил бы те внутренние недомогания, которыми я болен.
Так в самых общих словах кончая письмо, я не хочу от Вас скрыть, что мне было бы бесконечно больно разойтись с Вами лично по мотиву чисто общественного характера. Больше всего меня мучило бы сознание, что Вы меня не поняли и что Вы неверно оценили мой поступок. Однако я надеюсь, что Ваше сердце, которое мне знакомо по Вашим книгам, не допустит неверной оценки моего поступка. Мне было бы тяжело потерять с Вами связь и потому, что именно в Вас я продолжаю видеть того человека, который еще, можно сказать, отделяется от всякой партийной суеты, от всей «общественной военщины», выражая подлинные, абсолютные слова любви. Вы, я в этом убежден, обладаете силой убедить и призвать вернуть гибнущих во взаимной ненависти, одичавших людей к миру, к дружной обшей (непременно общей), а не разбитой по классамработе. Именно Вы в качестве чистого художника (а не политического деятеля) можете оказаться истинным целителем погибающего и одичавшего в ненависти человечества. А мы с Вами (наверное, каждый по-своему) любим это человечество больше, чем все расходившиеся болтуны и обезумевшие в страхе обыватели.
Всегда готов Вас видеть, дорогой Алексей Максимович, но сам свидания не прошу, ибо не знаю, как Вы отнесетесь к моей «отставке». Во всяком случае, знайте, что душевно я с Вами. Александр Бенуа».
Вторник, 7 мая
Сегодня Совет художественного и историко-бытового отдела Русского музея решил ряд текущих проблем. Первым делом П.Нерадовский рассказал о своем посещении мастерской художника Б. Григорьева и наметил к приобретению «Портрет жены художника» как характерный по замыслу и интересный по исполнению, а также картины «Деревня», «Девушка на фоне избы». Рассмотрели заявление о приобретении работ Льва Бруни «Радуга», «Дождь», «Лес»; П.Львова «Тобольск», «Двор».
Обсудили принесенные Н.Е.Добычиной картины живописца Михаила Иванова «Берег с каменной грядой», «Карадагский овраг и деревья», «Кирха близ воды» и остались в недоумении. Комиссар Пунин заявил, что он «не понимает такого Иванова». Решили воздержаться.
Нерадовский сообщил также, что В.А.Ниселовская изъявила желание безвозмездно поработать в библиотеке художественного отдела. И, наконец, обсудили еще назревшее явление. В виду угрожающего положения с продовольствием музею разрешено организовать огород в сквере перед главным фасадом Дворца. Предложение принято с желанием выращивать овощи. Еще одна бытовая гримаса созрела.
Вторник, 14 мая
После сумбурного заседания коллегии остались одни недоумения, выражаю их в форме письма Луначарскому.
«Многоуважаемый Анатолий Васильевич!
Пишу Вам на сей раз не «официальную» докладную записку (как в прошлый раз), а письмо совершенно частного характера, посредством которого я хочу выяснить недоразумения, проистекающие от моего квазиучастия в Вашей работе. Теперь, когда саботаж музеев и других учреждений приходит к концу, я со спокойной совестью могу отойти в сторону. Теперь уже не страшно: попечителей у русского «исторического искусства» достаточно, и они не дадут его в обиду всяким посягательствам со стороны тех элементов, которые в порыве революционного энтузиазма или просто по невежеству способны погубить то самое, «из-за чего стоит жить».
В стороне от охраны векового наследия я не останусь и после этого буду наблюдать за тем, что будет твориться, но от активного участия меня нужноизбавить, ибо я просто не гожусь для него по причине личных особенностей моего характера.
Опыт заседания в среду лишний раз убедил меня в моей непригодности. Я и в прежних «бюрократических заседаниях» чувствовал себя всегда неуютно и прямо-таки глупо. Я не создан для заседаний. С переменой характера оных страдания мои лишь усилились и прямо грозят «бедствием». Вспомните, я чуть было не раскричался на Лунина за его дрянненькую демагогию и чуть было не вцепился в бравого матроса (вероятно, Татлина?), которому в качестве убедительного приема вздумалось прибегнуть к угрозе по адресу художников, не желающих безропотно повиноваться новому барину!
И вообще ясно, что я непригоден для всего, что требует «коллективная жизнь» – внушительная издалека, но отпугивающая меня, неисправимо органическогоиндивидуалиста, вблизи. Так, я не в состоянии выслушивать одни речи за другими (чаше всего совершенно между собой не сцепленные), в то же время как я уже имею свое мучительство – во всех своих частях созревшее мнение, я не в силах терпеть чрезмерное безвкусие и нелепость отдельных выступлений, я, наконец, не в силах творить, когда наперекор моей творческой энергии отовсюду возникают движения, ересь и никчемность которых совершенно очевидны.
Вами я при этом любуюсь, именно Вы обладаете в высокой мере тем самым, чем я не обладаю вовсе. К тому же Вы веруете в то, во что я не верую. Я верую в другое, и вот, в сущности, все дело именно в том, что я не могу отдать себя службе принципу, который «моя душа не принимает». Повторяю, я органический индивидуалист.
В отдельных случаях, во имя охраны художественных интересов, я всегда буду готов помочь, если я это смогу сделать без чрезмерного насилия над собой. Но от этого и до того, чтобы превратиться в «социалистического государственника», бесконечно далеко. Увы, я слишком люблю свободу. Я «слишком художник» для социализма. Платон предлагал таких «негодных» людей, как художников и поэтов, совершенно изгонять из государства и по-своему был вполне логичен. Однако все же человечество сделало с того времени некоторые шаги в этой области, и желательность и необходимость подобных «негодных» элементов признана всеми и даже самыми последовательными сторонниками «государственного поглощения».
Благодаря художникам держится сама «идея человечности» над всеми формами человеческого устроения – и на этом спасибо! С другой стороны, ей-богу, нас не так много, чтобы мы могли представлять собой угрозу, политическую неблагонадежность или вносить слишком заметную дисгармонию в «идеально пригнанный» механизм Левиафана. Недели две тому назад я выразил Вам желание с Вами побеседовать наедине и по возможности откровенно. Это я продолжаю желать и поныне, ибо во всем, что творится, слишком многое повергает меня в недоумение. Главным образом, я никак не могу примириться с таким торжеством глупостии все думаю, что под этим кроется лукавство, своевременность и остроумие которого еще открывают и примиряют меня с вещами, слишком нелепыми. А ну их совсем! Все равно ничего при этом не выйдет!»
Суббота, 25 мая
В момент бессонницы неожиданным ракурсом представились события последних лет и вылились в проект книги, план которой быстро созрел, и я ее озаглавил «Проект книги, посвященной очень серьезным темам, охватывающим всю оргию глупости, которая сейчас разыгрывается во всем мире». В книге намечено одиннадцать глав, каждая посвящается какому-либо «великому человеку» – символу созревшей пошлости истории.
1. Война против войны, против милитаризации. Подлость Германии, напавшей на беззащитную Бельгию. Мир бурлит ключом. От Канта до Круппа все перемалывается, затрагиваются Лувен и Реймс. Посвящается Жоресу.
2. Наши победы в Галиции. Возвращение ее в лоно России. Статус Священного синода.
3. Поэты и художники – воины, Сологуб и Настя, Гумилев и футуристы, Брешко-Брешковский, Репин и Петров-Водкин. Прозрение Л.Толстого. Посвящается Смердякову.
4. Галлиопольская авантюра и соотношение расходов. О народных симпатиях. Банкеты. Постепенное снятие маски: «Нам нужны проливы». Посвящается Милюкову.
5. Фарандола Распутина – Хвостова. Посвящается первому.
6. За Урал. О неиспользованном богатстве России. Воздержание. Заем за крупнейшие сборы для войны. Посвящается Философову.