Текст книги "Дневник. 1918-1924"
Автор книги: Александр Бенуа
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 55 страниц)
Акица была, наконец, после шести месяцев, у Анны Петровны Остроумовой-Лебедевой в ее новой, огромной, пустой квартире в Военно-медицинской академии. Никого им не вселили. Зато низшие служащие ровно ничего не делают (как и повсюду): типично, что швейцар в подъезде не только не отворил дверь, но даже не встал со скамейки, на которой возлежал в самой непринужденной позе. Интерьер у Анны Петровны очень приятен тем, что все окна в сад, но все же тоскливость чувствуется полная. Отчасти из-за того, что горсточка мебели, которой у них не было, совсем распылилась в тех двенадцати хоромах, которые им предназначены. Впрочем, сейчас у них большое семейное горе: родич Анны Петровны сошел с ума, тоскуя по своей родине – Варшаве, и интернирован. Самого Сергея Васильевича не было дома, но он пожелал перемолвиться с Акицей по телефону из лаборатории. Неужели все еще создает ядовитые газы?
Свидание было очень трогательным. Как будто все недоразумения забыты, однако слегка лишь коснулись политических тем. Акица убедилась, что там ничто не изменилось и что она ничем не поумнела. Ведь нынче у всех этих «кадетствующих» выработалась чудесная теория, их вполне оправдывающая. Все построено на том, что их-де не послушали. Они искренне не видят того, что милюковщина и вытекающая из нее родственная с ней керенщина загнали Россию в последнюю петлю, бросили в объятия анархии и большевистского бедлама (возможно, что этот бедлам означает в то же время начало спасения), а вот помнят они только то, что раньше («даже при Николае») было лучше, видят, что теперь гибель неминуема или, вернее, мы ее переживаем, и всю вину за такую разруху они вменяют тем, кто выступает против их кумиров, кто сейчас мнит себя хозяином земли Русской. Того, однако, что имеется на самом деле, никто не видит и не оценивает. Больше двух лет хозяином земли русской являлся голод, к которому нас привела непосильная (по милости нашей неисправимойрыхлости) война. Не хотят они понять и то, что «страна Толстого», народ, отдавший наполовину свою священную столицу, противился войнам Крымской, Турецкой и Японской кампаний, всегда спасаемый чудом, а не стойкостью и доблестью, вообще к войнене способен. Мудрость Александра III заключалась именно в том, что он это главное понимал. Но весь ужас в том, что он, понимая это главное, выбрал наименее целесообразный способ, чтобы гарантировать Россию от войны – союз с врагами доброго соседа! Видно, так для чего-то нужно было. Но, во всяком случае, для массы буржуазных обывателей уроки и войны, и революции прошли даром. Они главногоне поняли, и потому нам предстоят испытания еще более горшие…
У Анджело великолепная рембрандтовская физиономия. Верейский, подошедший к чаю, в восторге от нее.
Понедельник, 22 апреля
Утром пустяковая, но все же неприятная история с исчезновением бутылки вина – подарка Линтона, который я берег как зеницу ока в качестве врачебного средства на случай простуды. Приходится в этой пропаже заподозрить скорее Лелю, за которой водится подобная клептомания. Вероятно, она ее снесла в школу, конкурируя с Надей в изыскании милости Попова (та перетаскала половину спасенных остатков погреба). Разумеется, полное отрицание, но я уже разучился ей верить. Неприятности у нас и на кухне из-за решения Акицы расстаться с Теклой… Каждый день у нее новое решение: то едет к себе в Витебскую деревню, то остается, то просится, но грубит. Дворник Дементий уськает на нас, учит ее жаловаться в комиссариат. Она у него в подозрении относительно слишком катастрофического расхода дров. Катя уверяет, что нашими дровами отапливается Тауберг. Нет возможности бороться с этим злом – кражей дров…
Заседание у нас прошло без нашего официального председателя, который с головой ушел в приготовления к первомайскому празднику. Там в «Ятмановской» – прямо базар; в величайшем возбуждении Богуславская, она в восторге от «левого» творчества. Миллер даже в шутку утверждает, что это заседание окажется последним. Присутствовал хранитель Военно-армейского музея Печенкин, который весьма невежливо отзывается о действиях Гущика. Но и то хорошо, что теперь у нас будет контакт с почтенным деятелем старого типа. Почему Верещагин не входил с ним в общение?
Снова в кулуарах встретил Прокофьева. Он все хлопочет о паспорте и выгодном размене своих 1000 рублей на доллары.
Акица вечером пошла на заседание домового кооператива, но, просидев четверть часа, наслушавшись пререканий, почувствовав атмосферу русской безнадежной трясины, сбежала. Пусть устраивают, как хотят… вытянут с нас аванса 100–200 рублей, но, может, и нам дадут пуд картошки или десять фунтов сахару. Теперь все вертится только вокруг того, что бы положить в свой ненасытный карман.
К чаю пришел Стип. Знаменательно, что и с ним теперь трудно становится говорить о политике, просто потому, что он совершенно охладел к ней, совсем не читает газет и лишь интересуется своими коммерческими стратижемами.
Вторник, 23 апреля
Глупость большевиков становится омерзительной. Ведь вся надежда была на то, что они умнее и жизненнее своих теорий. Это они и давали всячески понять. Их красивый социализм подкупал каким-то естественным самоотречением. Идите править с нами, с какими угодно лозунгами, но дальше дело требует жизни, не дайте погибнуть. Ведь вы умнее, ведь вы не позволите губить себя, а следовательно, и нас, подобно другим спасителям, как «мистический христианизм». На деле у трезвых умников оказался тот же авантюризм и безумие прожектерства. Последняя надежда на спасение была в столь ожидаемом возобновлении торговли с заграницей. Во имя ее – забота Ленина про «позор мира». Не тут-то было. И здесь олухи отказались от намеченного, издают декреты, объявляющие всю внешнюю торговлю национализированной– иначе говоря, обреченной на паралич. Разумеется, наши неисправимые оптимисты (те самые, что два года назад при катастрофе уверяли о неисчерпаемых запасах, те же самые, что год назад двигали «наступление») – эти оптимисты-маниловцы вперемежку с чичиковцами (Чичиков тоже был мошенник русской фаталистической зависти, отчего и прогорел) утверждают, что декреты будут обходить, что с ними не станут считаться, что немцы наведут порядок и т. п. Но я и во все это (истинно позорное) не верю. Обходы закона будут минимальные, сравнимые с силой его применения, и не они могут спасти нас от абсолютной гибели. И сегодня видно, «что наяву» все дополнения ко вчерашнему декрету меня ужасно глубоко потрясли…
Иду я от Зыбиной (машинистки газеты «Речь»), которой снес новую партию записок (бедная Е.И. удручена домовыми дрязгами; напротив, в «Речи», она говорит, все довольно бодро, и ее поддерживает то, что она по-прежнему думает, что они что-то знают).
Иду мимо Летнего сада, выхожу на Лебяжий мостик, с которого открывается широкий простор Царицына луга, всегда возбуждающего во мне детские воспоминания о майском параде, и вдруг глазам своим не верю: прямо передо мной на тумбе сидит кукла не кукла, человек не человек, какая-то странная фигура в одежде тех самых александровских солдат, которые дефилировали в былое время на этом плац-параде. В сияющем солнце (совершенная весна) та ветошь, в которую одет этот бравый атлет, производит ужасающее впечатление; кое-как еще блестят позументы на французском кепи, нашивки по рукаву, пуговки медные, ярко-красные, кажется, пластрон на груди, лишенные шнуров погоны, зелень сюртука отличается от старых брюк. В каких комодах пролежало все это державное барахло, имеющее характер маскарада, какой нафталин предохранил его от моли? И где проживал сам этот старец, все еще бреющий бороды-бакены, как это делалось в 1860-х годах? В каком-нибудь инвалидном доме, из которого его теперь вышвырнули большевики. Вид у этого выходца такой жуткий и печальный, что все прохожие останавливаются и дают ему бумажные копейки, которые он с величайшим трудом своими закоченевшими пальцами старается впихнуть в кружку. В ответ на каждую подачку он вскидывает глаза к небу и патетически шепелявит беззвучные благодарности. Иногда он даже кладет кружку на колено и молитвенно складывает руки – и тогда окончательно становится похож на какого-нибудь отца церкви Гвидо Рени, и тогда особенно видно, что этот человек другого времени, других чувств, других навыков. Но человек ли? Не призрак ли? Не вымысел ли автора «Стереоскопа»?!
После обеда всей семьей пошли в кино смотреть Лину Кавальери. Ятманов занят… Аллегри по телефону меня известил, что не может по болезни быть в мастерской, и таким образом у меня случайно освободился вечер. Каково же было наше удивление, когда на полпути мы встретили Ореста в сопровождении своей Екатерины Павловны и Павлушки! Мы их потащили с собой и вместе встретили невозможную пошлятину, поданную в сопровождении дьявольских изъянов. Е.П. не очень нам понравилась. Ее определено восточная красота несомненно поблекла. Дама она энергичная и совсем забрала помолодевшего старика в руки. Павлуша тоже к ней ластится, как к родной. Более всего приятию ее мешает обывательско-претенциозный тон, ее французский говорок, насмешливость, желание показать свою монденность. Но, в общем, видно – Аллегри счастлив – и это все, что требовалось доказать.
Среда, 24 апреля
На события вне коммунистического района, иначе говоря, всего света, опустился какой-то густой флер. Мы даже в точности не знаем, что делается под боком, в Финляндии. И эти люди были против «тайного» и «обманов». Зато процветают, кроме всякой официальной лжи, всевозможные частные выдумки. Вероятно, к таковой принадлежат и исходящие тревожные, по недостатку утешительных, сообщения в «Эхо», будто между Украиной и Германией начались серьезные нелады. Впрочем, возможно и то, что милые кривичи стали снова сеять смуту, и пришлось прибегнуть к репрессиям, что вызвало протесты лиц, боящихся, чтобы на них не пала ответственность за эти слишком решительные действия.
Сейчас занят приведением в порядок первого варианта «Помещика в деревне», который Акицей найден в одной из папок и в свое время был брошен из-за недовольства ватманной бумагой. Сейчас же он мне больше нравится, он свеж в тоне, нежели окончательное воспроизведение Кнебеля. Кроме того, занят скучнейшей работой – раскраской оттисков к «Медному всаднику». Никак не могу найти (бумага виновата) приятных комбинаций красок. Наконец, решил большинство сделать одноцветными.
Яремич взял у меня несколько старинных Бакстов для продажи и ныне принес вырученные за них деньги. Приходится прибегать к такой торговле моим архизнаменитым другом, ибо у Добычиной застой, а деньги у нас катастрофически тают. Хоть мелкое подспорье.
Яремич подозревает, что Наумов пробирается в комиссары Общества поощрения художеств, и просит меня за них заступиться перед Штеренбергом. Завтра же это исполню, уже для того, чтобы не дать этой тоскливой бездарности Наумову влезть в то дело, которое начало налаживаться. Как раз теперь Яремич развил в Обществе коммерческую сторону (основу всякой силы возрождения, а главное, независимости), и было бы весьма печально, если бы ему в этом явились помехи со стороны какого-либо «школьного самооправдания».
В Зимнем было два заседания: комиссии и Коллегии. На первом Путя (Вейнер) прочел свой протест против принятия членами Коллегии участия в актах экспроприации частной собственности (как раз на днях ему снова пришлось присутствовать во имя охраны художественных сокровищ при взломе железного ящика – комнаты Калинникова). Мы все единодушно к этому присоединяемся. В Коллегии, на которой снова не присутствовал совсем ушедший в празднество 1 мая Ятманов, было предложено мне постоянное «товарищество» председателя (при этом расчет тот, что отсутствие председателя вообще станет хроническим и товарищи должны его замещать), но я наотрез отказался от такой чести, сопряженной с постоянным контактом с омерзительной бездарщиной и глупостью «властей».
Начато обсуждение впечатлений, вынесенных от обзоров Эрмитажа. Я считаю, что, с некоторыми исключениями, там обстоит все благополучно, но что нормальному развитию мешает теснота, поэтому я предлагаю художественный принцип расширить на весь Зимний дворец плюс Эрмитажный театр, который бы мог служить временно аудиторией по художественно-историческим лекциям. Предложение было очень одобрено, но, наверное, оно пойдет под сукно волокиты, которую собираются развить наши два крючкотворца: Миллер и Романов. У них всегда всякому поступившему движению по главной линии, всякому акту воли предшествует миллион «тончайших рассмотрений».
К обеду Асафьев – милый, но утомленный своей страстью к каким-то архифинансам. Сегодня без конца развивал свою идею о схемах, в которых я понимаю далеко не все, а с другой стороны, он трогателен своей поглощенностью в музыку, и радостно, что он во мне нашел, в общем, довольно «созвучного» слушателя. Я, в свою очередь, ему устроил род экзамена по Делибу, служившему у меня пробным камнем свободывосприятия, чуждого по существу снобизму. Экзамен он выдержал на 4+, и, кроме того, я его разбудил на то, чтобы по окончании войны заняться (в Париже, в Версальской библиотеке) изучением источников французской музыки вообще: откуда есть и пошли Куперен, шансон и шансонетка, как все эти по главной линии протягиваются через Рамо, Гретри, Обера и Гуно к Бизе, Дебюсси, Равелю. Тут и Делибу окажется весьма значительное место. Понравилось мне и то, что он не прочь признавать достоинство Массне. По нынешним временам – это просто смело до дерзости. Что бы сказали Лурье, Малько, Каратыгин или хотя бы божья коровка Тимофеев… Ох, какая мука, что нет-нет да упомянешь их. К счастью, мне Нотгафт подарил дефицитные леденцы, которые я спрятал себе в письменный стол под ключ и постепенно принимаю в минуты особенно нервного раздражения. Но что будет потом? Читаю Вилье, и все менее и менее он мне по душе. Вот что устарело и может возродиться только со временем под игом пассеизма.
Бедный архитектор Эрмитажа Крамской после каждого заседания спрашивает меня по телефону, как обстоит с его делом. Но мы даже не касаемся его дела за отсутствием Ятманова, за которым теперь слово. Все, впрочем, согласны поддержать Крамского – сына живописца, смещенного с должности.
Четверг, 25 апреля
Вчерашние известия об Украине едва ли верны. Сегодня в «Речи» никаких подтверждений нет, а между тем ведь это было бы для них дефиницией. Главная сенсация – приезд в Москву Мирбаха. Фрондирующий тон плохо прикрывает те надежды, которые возлагаются на этого спасителя. Но в связи с этими – уже трения после обсуждения положения союзников. В «Вечерних…» чувствуется прямо какая-то досада: чего еще упрямитесь и не сдаетесь?! Неужели просыпается реальное сознание положения?
Утром ходил в шведское посольство. Никаких вестей насчет денег от Фокина нет. Г.Лундберг, заставивший меня прождать три четверти часа (ходил завтракать), был улыбчив, но куда менее любезен, нежели в те разы.
Вдоль набережной стоят теперь десять или пятнадцать новых военных судов средних калибров. Команды на них мало, вид у них понуренный. С них сносят всякие обывательские пожитки: комод, умывальники, матрасы – быть может, награбленные! У самого посольства происходил смотр (совершенно опереточный по своему разгильдяйству) какому-то отряду, часть которого тут же валялась на панели. Подойдя ближе, я убедился из возгласов и разговоров, что это финские красногвардейцы. Как же говорится, что советская власть сюда ступать не будет?
Днем в Зимний. По пути встретил Марию Александровну, которая очень встревожена каким-то покушением Щедрина. Все теперь склонны видеть во всех мошенников и экспроприаторов. Позже выяснилось, что это Чекато. Штеренбергу я успел сегодня шепнуть о Стипе и Обществе поощрения художеств: «Зачем им комиссар, если они частное общество? А впрочем, если сами хотят, то это хорошо». Ведь он стоит на точке зрения свободы школам. И, вероятно, мой забег был своевременен, ибо в приемной я встретил Наумова, которого я до сих пор в Зимнем не видел. От Штеренберга узнал и о том, что снова что-то не клеится с Грабарем. Даже получил от Татлина, превращенного в секретаря какого-то там Коллегии и обязавшегося не давать Грабаря в обиду, тревожную телеграмму о каких-то новых интригах…
Верещагин напуган сообщением, что у памятника Николаю I начались приготовления для его сноса, поставлена мина, собираются кучи народа. Сегодня же мы отправились с ним и с Нерадовским и случайно оказавшейся тут же депутацией к Луначарскому. Он успокоил нас совершенно: что-де Ятманов там предпринял какие-то украшения к 1 мая, и вообще ни единый памятник не может быть удален без предварительной санкции (или, по крайней мере, обсуждения вопроса в соединенных коллегиях). Разнесся слух, что объявленная мобилизация Пунина отменена. С особым тщанием он показывал какую-то телефонограмму, «еще не известную самому Луначарскому», где это подтверждается, но только в области Спасского района. Позже выяснилось, что весь слух этот основан на подобных частных районных постановлениях. Замечаем, впрочем, что и слух никого не взволновал. Тут же в «Верещагинке» околачивается старик Горчаков, страшно на меня обидевшийся за то, что я нашел его скорее помолодевшим. Он отстаивает свой особняк, который до сих пор был занят каким-то ликвидационным учреждением (вероятно, земгорского типа) и на который изъявляет претензии некий «Пролеткультотдел». Курбатов убеждает его добровольно уступить часть под музей (другого не выдумаешь), причем он сам остался бы в верхних комнатах. Но глупый и упрямый старик уперся на своем: не надо, и, вероятно, это кончится его полным выселением. Говорят, он совсем разорен. Чайковские третий день обитают в костеле сестер милосердия.
Вместе с Коллегией прошлись по залам, где пишутся панно к 1 мая. Боже, какая профанация, какой безумный вздор! Не бог весть какая красота – официальные холодные залы дворца, но какими они кажутся великолепными рядом с той жалкой «брызжущей» живописью, что творится у подножия их колонн. Какие-то заморенные художники марают по миткалю футуристическую бурду по проектам Пуни, Штеренберга, Богуславской-смотрящей. Тут же некоторые из мастеров: экзальтированный Пуни, Володя Лебедев, как раз писавший какую-то страстную фабричную блядь, долженствующую выражать «работницу»! Снова полная иллюзия, что сумасшедшие завладели жизнью.
Для очистки совести прошел лично к памятнику Николая I – проверить товарища Луначарского. Вероятно, он прав. С памятника ничего не снимают. Лесенка ведет к ногам коня, и под его брюхом болтается бандероль. Идиоты! Толпится народ. Рабочих никаких.
Пятница, 26 апреля
Письмо Луначарского – верх нахальства. Все утро убил на сочинение ответа, который как будто удался. Самого Луначарского уже в Зимнем не застал (мы должны были идти к нему депутацией по вопросу о царскосельских дворцах). Я попросил доставить письмо Труханову через Штеренберга (или как будет удобно). Предварительно же его прочел Романову, Лукомскому и Вейнеру. Во дворце кипит работа для завтрашнего дня, перед дворцом идут какие-то приготовления, тащат какие-то жерди, привязывают веревки. В общем, уже впечатление домашнего убранства и конфуза. И едва ли они поспеют. Прошел на дворик между садиком и дворцом посмотреть, в каком положении коллекции для шествия, но оказалось, и они имеют совершенно бесформенный вид и кажутся весьма жалкими рядом с исполином-дворцом. Для другой коллекции готов только трон – просто большой глухой стул, обитый красным. Тут же три художника-пролетария что-то мажут, а двое других что-то прилаживают – вяло, уныло, сопливо. Самих главарей я, к счастью, не встретил. Говорят, должен быть А.Т.Матвеев.
В Зимнем встретил Н.П.Лихачева, обросшего бородой и превратившегося в какого-то патриарха. Он лишился своего места, у него все отобрали, и он со своим странным семейством терпит форменную нужду. Всем этим «бедняга» так расстроен, что боится ходить один, и его сопровождает какой-то фамулус с веселыми пронырливыми глазами. Пришел к нам за охранным листом. Был до чрезвычайности любезен, не то что в дни славы, когда он любил подпускать важность и «невнимание». Я его постарался утешить обещанием, что все нынешнее ненадолго. Зубов был очень поражен и напуган, когда я высказал предположение, что между ним и Шаховской нелады. Напротив, я считаю, что княгине совершенно не место в Гатчине, она необычайно полезна, и мне через нее все удается сделать, хотя я там не сидел. Но страшно в это все входить, и всякая белиберда – например, из Кухонного каре сделать картинную галерею, сохранив, следовательно, все нынешние картины во дворце, – для кого?
На заседании в Музее Александра III я председательствовал, но царила такая скука, что я даже дважды под шумок словопрений заснул (надеюсь, это не заметили?). Докладывал Романов из Москвы, настаивая на возвращение экспонатов в Эрмитаж ввиду того, что там назревают события, а вещи в Кремле – под охраной лакеев, роющих друг другу ямы и вовсе не настроенных спасать вещи от гибели. Но как это сделать? И не упустить из «столицы» то, что ей надо, так как глупо отдавать в упраздненный Петроград! И как провезти, какой охраны хватит, чтобы их довезти в целости? Разве прибегнуть к универсальному средству – к латинянам?
Ожидая трамвая, чтобы ехать к Прокофьеву (пришлось все-таки дойти пешком и оттуда домой), встретился с Карсавиной. Она имеет сведения, что Брус собирается на несколько недель сюда. Как будто она этому не слишком рада.
Прощальное посещение Прокофьева сопровождалось для меня ощущением из «Стереоскопа». Он живет на той же лестнице, на которой и мы жили (двумя этажами выше) в 1899, 1900, 1901 годах). Я поднялся до самой нашей двери. Приятного ничего не вспомнилось: но все же что-то щемило. Курьезно, что «конфигурацию» двора я совершенно забыл, зато признал совершенно загаженную роспись стен. Вспомнились почему-то визит Волконского, встреча Кости Сомова и Сережи Дягилева после ссоры, красивая швейцариха, которая сломала себе ногу.
У Прокофьева я первый раз. Обстановка самая банальная – мелкочиновничья. Некоторую артистичность ей придает беспорядок и то, что вся мебель – по-летнему в чехлах. Его отъезд ориентировали два его больших поклонника – большеголовая, непрерывно осклабляющая аферистка и гризетка мадам Миллер, вызвавшаяся переводить его роман на все языки и, видимо, готовящаяся при этом его совершенно забрать. Кроме того, были почему-то очень возбужденный Сувчинский (он был на днях у Шаляпина и видел там Экскузовича, который уже претендует на директорство театром, но в то же время низкопоклонничает перед Федором, которого по этому случаю совсем облачил в «Бориса»), совсем развратный Асанов, а теперь друг Прокошки – поэт и величайший осел и моветон с претензиями на шик, обозливший меня тем, что он «ожидает момент, когда сволокут памятник Николая Палкина»! И ведь такие господа воображают, что они очень передовые. Ох, не мешает Прокошке порыскать по свету, отведав всякой нужды и горя, чтобы отстать от подобной среды, чтобы сбросить с себя «провинциального гимназиста»! Попрощались очень трогательно. Я ему вручил письмо к Милечке Хорват в Крым и к Саше Яше [живописцу Яковлеву].
Вечером рассматривал с Верейским папку французских гравюр. Милый Верейский очень увлекается офортом. С ним смешно смотрелся Замирайло, становящийся все более ручным, и Сазонов, сын дипломата, уезжающий на днях на дачу. Напротив, Леля, хотя и сегодня туда же, но весь вечер проболтала со Стипом о духах. Сазоновым она, несомненно, не увлечена, а кокетничает с ним только из-за желания таскать за собой хвост поклонников. Масса общего с ее теткой Марией Карловной.
Все ожидают назавтра всяких бед. Но покамест мы слышим только пальбу ракет, пускаемых с судов, и видим взлеты римских свечей.
Беседовавший со мной утром по телефону Б.Романов сообщил, что мимо его окон прошел отряд матросов с черными знаменами. Сегодняшний номер «Новой жизни» до чрезвычайности характерен для наших дней.
Суббота, 27 апреля
К вечеру вчера надвинулась на всех какая-то тревога, разогнанию которой, разумеется, не способствовали ни фейерверки, ни ружейная пальба. Поговаривали, главным образом, о готовящихся протестующих манифестациях рабочих. Часов около 3-х стреляли у нашего дома, и вполне понятно, что я остаток ночи провел несносно, томясь в бесконечности, то принимая самое деятельное участие в кошмарах (особенно запомнился один – с бегством через подземелье, выведшее меня к 1-й линии, но тут на меня пошли красноармейцы, и лишь пробуждение спасло меня от расстрела).
Самый же день прошел совсем спокойно, чинно, и я даже отважился совершить со Стипом и Эрнстом, пришедшими к завтраку (первый пришел за отобранием для продажи рисунков и гравюр), большую прогулку к Зимнему дворцу, а оттуда мимо Николаевского моста к Стипу, угостившему нас дивным медом и прочими лакомствами. От шествия я видел только два фрагмента: здесь, у него на линии, и позже из окон дворца по пересекающей, очень пустынной площади. Оба эти фрагмента имели очень унылый, казенный и погребальный характер, хотя и имелись вперемежку с благоугодными красными флагами несколько черных, но это едва ли кто-нибудь принял всерьез – до того это все, в общем, смахивало на полицейскую старину. Даже отряд новой конницы, ехавший впереди эшелонов, до чрезвычайности напоминал такие же отряды черных гренадеров и казаков.
Ослепительно яркое солнце при резком холоде и неистовом ветре только поддерживало то, что всем этим было принаряжено…
Зато художники отличились. Господи, какие болваны! Какой идиот наш Вл. Лебедев (оказалось что «панно» не его, а его товарища Смотрицкого. Но его «панно», вероятно, не лучше. Оно фигурирует где-то на Марсовом поле), повесивший своего гигантского лубочного рабочего на благородный растреллиевский штаб! Остальные дали лозунги. Левые загадили таким образом здание Певческого корпуса: какой-то топчущийся тип со знаменем «Все в Красную армию!» и какая-то фигуристая пестрая бурда с шутовским заявлением: «Умрем, но не сдадим наш революционный Петроград!» С крыши до свода ворот на Зимнем дворце свещивалась потешная группа пожимающих руки рабочих и солдат (это чуть ли не Пуни) с подписью «Власть Советам!». Эта мазня болталась от ветра, хлопала и все время грозила рухнуть на кучу людей, толпившихся у главного входа во дворец, желающих попасть на даровой концерт. На фронтоне Малого театра кривились три маленьких плакатика с подписью: «Долой мировую бойню!», «Да здравствует Третий интернационал!», «Все в Красную армию» и идиллическая нота: «Нам налаживать народное хозяйство!» Это своевременное требование было акцентировано как-то кривобоко красавицей, коровой и соответственным пейзажем. Но, пожалуй, хуже всего, глупее и гнуснее всего то, что позволил себе сделать прохвост Ятманов со статуей Николая I. Верхнюю ее часть затянули досками, а от последних к панели протянули ленты красные и желтые. Что сие означает и как это надо понимать – остается загадкой, которую мучительно старалась разгадать куча очень возбужденного и недовольного народа, все время сменяющаяся у подножия оскверненного монумента. Тут мы встретили Е.П.Петренку, которая пустилась в слишком громкий и неблагоразумный разговор, после чего мы поспешили утечь [14]14
У бульвара перед садиком было поставлено другое полотно (вернее, миткаль), которое, однако, предстало к нашему приходу одними лишь клочьями. Мы попробовали все же разобрать, в чем дело, но это оказалось невозможным. Висели только футуристические зигзаги и очень много сажи. Народ больше всего возмущался, что при отсутствии в городе мануфактуры столько здесь изведено на такой вздор. Все с ужасом говорят о «панно» на Думе, изображающем смерть в немецкой каске.
[Закрыть].
До этого мы заходили в самый Зимний посмотреть, не угрожает ли ему дерзкая затея, начавшая с его сегодняшнего открытия для публики. В него можно было войти отовсюду и гулять беспрепятственно по коридорам. Тем более поразительно, что все обошлось, как я узнал, благополучно. Да и вид типично «мелкобуржуазной публики», шарахавшейся по передним залам, был таков, что от этих овечек трудно было ожидать погромов.
Гоф-фурьер нам рассказал свои впечатления про октябрьскую ночь. Он уверяет, что перед окнами дворца не стреляли вовсе, и, действительно, все дыры в стенах произошли от пуль, летевших с площади. Некоторое сопротивление оказал только женский батальон, спрятавшийся за дровами, и кое-какие юнкера. Однако половой с ближайшей к Эрмитажу пивной даже хвастал, что подняли одного солдата на штыках. На память о нашем посещении он дал мне кусочек розового зеркального стекла в фонарик толщиной чуть ли не в дюйм.
Всего удачнее из всего торжества вышло убранство Невы, никогда еще не видевшей такого скопления всевозможных мелких, и больших, и огромных судов, которые все были убраны по снастям пестрыми трепещущими на ветру и пронизанными солнцем флажками.
Понедельник, 29 апреля
Утром с нарочным мне доставлено письмо А. В Луначарского следующего содержания:
«Дорогой Александр Николаевич! Мы с Вами условились твердо и определенно, что Вы дадите рисунок (или два) для второго номера журнала «Пламя». Податель сего пришел за рисунками. Это «ультиматум»! А.Луначарский. P.S. Крайне желательны рисунки Попова».
Я тут же сел сочинять ответ.
«Многоуважаемый Анатолий Васильевич.
Ваше письмо было для меня большой неожиданностью. В первый раз из него я узнал, что «мы с Вами твердо и определенно условились» относительно моего участия в «Пламени». К сожалению, если бы даже такое условие существовало, мне бы пришлось отклонить Ваше пожелание по всяким причинам, среди коих не последнее место занимает моя чуждость ко всему, что носит хотя бы отдаленно официальный характер, к тому же партийного привкуса. Но и кроме того, мне сейчас не до творчества. Я совершенно подавлен и всем своим существом гляжу вниз. Стало невыносимо жить на свете, ибо слишком пышно расцветает глупость, слишком цинично царствует пошлятина. Едва ли надолго может еще хватить сил оставаться зрителем этого кошмарного спектакля, и я бы уступил желанию уйти немедленно, если бы меня не удерживало сознание своего физического долга.
Во имя этого долга я и сегодня собираюсь вместе со своими товарищами по Коллегии обратиться к Вам по двум не терпящим отлагательства делам. Во-первых, мы настаиваем на том, чтобы Царскосельские дворцы не отводились под жилые помещения (решительно недопустимо устройство жилых помещений над историческими комнатами Екатерины II). И, кроме того, я лично умоляю Вас отменить распоряжение о свержении каких-либо памятников под предлогом «народного гнева».
Поверьте, Анатолий Васильевич, что через год или два вам самим будет горько вспоминать о такой уступке, об одном из наиболее уродливых приемов демагогии. Ныне же тем самым, что бессознательной массе (всякая масса бессознательна) будут брошены эти кости, в ней только может пробудиться действительное ожесточение, и уже никто не окажется тогда в силах остановить толпу, искусственно выведенную из того состояния покоя, в котором она пребывает – неизвестно, но недостатку ли темперамента или вследствие подлинной мудрости.
С совершенным уважением, Александр Бенуа».
Вторник, 30 апреля
Еще в вагоне познакомился с А.А.Луначарской, неожиданно в компании с Ятмановым, принявшей участие в нашей экспедиции в Царское Село.