Текст книги "Дневник. 1918-1924"
Автор книги: Александр Бенуа
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 55 (всего у книги 55 страниц)
Акица была у Леонтия. Бедняга лежит, у него прорвалась грыжа, и его пришлось оперировать. К сожалению, зарастание идет туго. От Оли Штейнер известия, что она разводится с Осей и мечтает вернуться сюда. Добычина берется это устроить, но не гарантирует, что ее здесь не посадят. Вероятно, и материальное положение Оли очень испортилось. От Коки и от его вида и взглядов она в восторге, про Марочку воздерживается что-либо сказать, но ее поразило, что она, сидя в ресторане, «пускала во все стороны глазенками».
Сегодня утром я кончил, но неудачно (из-за бумаги) этюд в нижней тронной Павла. Днем кончил начатый в прошлое воскресенье этюд с башни. Рядом работала Зина. Она только и говорит о своем отъезде. Часть денег дает Рыбаков, но с тем, что все ее работы в Париже «поступят к нему». Шейлок! А с другой стороны, что поделаешь, когда никого другого нет! Сильно ее беспокоит душевное состояние «молодых людей», особенно Эрнста, валяющегося целыми днями в мрачной прострации на постели. Главная причина этой деморализации – полное безденежье.
Читаю Джима Хиггинса. Интересно (но не противно) перебирать все те глупости, через которые человечество прошло (и продолжает проходить) за эти десять лет! Менталитет самого Синклера не совсем еще выясняется. Во всяком случае, подозрение и в уме автора вызывает его неопределенное недоброжелательство к немцам. Особенно смешно теперь читать призывы к борьбе с немцами во имя спасения цивилизации. И ведь еще немало дураков на всем свете, которые этому верят (с тех пор их только прибавилось), что необходимо было в 1918 и 1919 годах спасти от них (немцев) Россию.
Понедельник, 4 августа
7,5 утра. Хотел ехать с поездом в 7 часов 50 минут, который составляется здесь и отходит отсюда, а, следовательно, в котором наверняка найдешь себе место, тогда как в прошлый раз на кингиссепском в 8 часов 50 минут пришлось ехать до Петербурга, стоя в тисках, но задержки вечные из-за фатального «причуда», с которым каждое утро воюет Акица. А уехать без кофея значило бы совершенно огорчить ее.
Вчера у нас обедал Казнаков. Рассказывал, как хитро обокрали академика Щербатского накануне его отъезда к Далай-ламе и как Ольденбург его одел, выкрав для этого гардероб Безобразова, находящегося на конгрессе в Канаде. Пикантно то, что чины угрозыска, выследив, как воры влезли в форточку, напрасно прождали их возвращения до самого утра, и лишь когда в 8 часов позвонили к Щербатскому, обнаружили, что похитители давно уже убрались, забрав все платья академика через парадный ход. Ограблен и другой академик – Костычев.
После обеда я с ним (Казнаковым) посидел у Александра III, разглядывая альбомы и определяя лиц. Но он немногим больше знает меня. Надо бы ему завести Д.П.Дашкова, тот расскажет больше. И он едва ли не последний из тех, кто знает еще. Наслаждался стереоскопами, особенно видами Петербурга и снимками Александра II в штатском 1860-х годов. Как живой, жутко, как бы не перевел глаз на тебя.
Со Шмидтом перебирали снова все картины, сгруппированные по третьему этажу Арсенального каре, дабы выбрать те, которые необходимы Эрмитажу. Он эту «необходимость» толкует слишком широко. Впрочем, сейчас не мешает набирать больше, дабы заполнить те помещения Зимнего, которые нам удалось в последнюю минуту из-под носа Щеголева (Музея революции) закрепить за собой (уже к «революции» отошли исторические комнаты, и доход от них по-прежнему идет к нам). С этой же целью закрепления Автономов сильно «развертывает» восточное оружие в Гербовом зале, который теперь уже приглянулся Васильеву и Щеголеву. Гангрена ползет.
Вечером собирались в синему, но я совсем раскис, особенно после визита оказавшихся здесь родственников:
Михаила Александровича Бенуа (сын «барона») и его не очень приятной супруги. Он остался служить в артиллерии, но опасается, что его могут каждую минуту сократить, ибо сейчас от командного состава требуется знание – усердие не по строевой службе, а по политической догме.
Никак не могу всерьез приняться за «Тартюфа». Опять придется сегодня надуть Лермана, которому я обещал новую макетку и не сделал ее. Наши дамы очень заинтересованы новыми похождениями «дилекторши» (Марфы Андреевны), внезапно уехавшей вместо Марьино «секретом» в Старую Руссу. Оказывается, у нее новый, пламенный роман с каким-то «молодым человеком», к матери которого она и отправилась. Мрачно смотрит на эти шашни Стип. С Тройницким он уже примирился, но эти новые измены бывшей супруги его удручают! Он же утверждает, что Сергей Николаевич не из цинизма (мое предположение) на все смотрит сквозь пальцы, а из безграничного доверия к жене [49]49
Едва ли верное толкование Тройницкого, для Стипа – характерное. – Прим. А.Н. Бенуа, 1935 г.
[Закрыть]. Но тогда это может вдруг кончиться катастрофой. Говорит он и то, что за последнее время как-то изменился, точно в нем что-то самое существенное поколеблено. Сводней служит вдова Нурока, бывшая проститутка Марья Степановна. А зачем принимали и ласкали?
Пятница, 8 августа
Гатчина. Ровно полдень. Часы на башне, так напоминающие нам версальские (что в данную минуту уже не так меня трогает), пробили свои двенадцать ударов. Десять минут назад (они хронически будят вперед), когда я еще лежу в полузабытьи на «своем», хотя и жестком кожаном, но необычайно приятном диване в «своем» кабинете и пытаюсь вернуться к жизни, побуждаемый к тому налетевшими на лицо (не слишком здесь обильными, не то что в городе) мухами. Их приторное жужжание смешивалось с собственным моим храпом и сонливостью. А спал я, потому что не выспался, ибо поднялся в 7 часов, тогда как лег вчера около 2-х. Лег же так поздно, потому что, сжалившись над девочками (Катей и Верочкой), свел их собственной персоной после отказа всех остальных в кинематограф, который начался вместо 8 часов в 10 и затянулся до 12,5. Увидели же довольно глупую и пошло поставленную чепуху – «Любовь королевы».
Родители Верочки обещали, но должны были остаться дома, так как пришел к чаю гостивший здесь П.П.Вейнер, мучивший все эти дни разные здешние семинары своими добровольными докладами, которые, по отзыву Макарова, ничего другого не содержат, кроме безудержных восторгов и ребячьих криков. Бедный Путя! Но «семинарки» (Шмидтовские и те от Пролеткульта, которые поселены в Приоратском дворце) покорно и с доверием к маститому (крамольность Пути только придает еще мистичность) слушают эти разглагольствования, происходящие на ходу от предмета к предмету по запасам дворца. Я его так и не видел, ибо приехал, когда он еще водил своих жертв по комнатам Арсенального каре, а он отбыл, пока я сидел в синема.
Кстати, о семинарках. С одной из них, очень некрасивой, но хорошо воспитанной (парле франсэ) я разговорился в ожидании кинематографа (Верочка, узнав, что сеанс отложен, свела нас в Приорат) и от нее узнал, что у них за монастырский и изуверский режим! Какая и в этом разница (и вовсе не от одних большевиков идущая) с нашим временем! Как наше «откровение» прошлого было полно «душистого» поэтического энтузиазма, с нежной любовью сентиментальности, чисто индивидуальногои свободного общения с миром, когда-то существовавшим и оживавшим в нашем воображении, так их ознакомление с прошлым полно какой-то строгой, даже суровой, базирующейся на вере в «спасительность научного подхода» методологии, к тому же с определенным уклоном в коллективизм. Каким кошмарным и притупляющим гнетом веет (для нас) от всех этих коллоквиумов, дискуссий, от этих «руководительств» экскурсиями (входящих в круг их повинностей, за что их и пригревают и почти задаром кормят), руководительств, подчиненных известному плану, устанавливаемому и после общего обсуждения и применяемому иначе в виде опытных безгонорарных прогулок, при которых ходят по два контролирующих товарища. В свою очередь, эти соглядатаи выступают затем на общем обсуждении прогулки с нарочито строгими придирками и критиками. Такие прения-суды у них иногда затягиваются до 2-х часов ночи. Бедная, бедная старина… Какое ужасное потомство развели мы все и в значительной степени я – родоначальник «Мира искусства» и «Художественных сокровищ России» и вообще всего «интимного обращения» к былому в русской культуре! Но так, видно, нужно, таков закон. Обидно только за все эти молодые души и сердца, что они того, что мы получили, не получат. Впрочем, уже отношение «старых годов» благодаря своему скопчеству было в своей основе (и несмотря на жизненность Коки Врангеля) лишено этой поэзии.
С понедельника был в городе. Главное содержание этих дней – приготовление к отъезду, и не столько это я готовился, сколько за меня готовится Надежда Евсеевна, которая настаивает пуще прежнего на нашем немедленном выезде (почему-то все приходит на ум: не угрожает ли что?) и которая особенно… при получении телеграммы утром в среду от Коки: «Ида появилась!»
После этого, ввиду неполучения до сих пор командировки из Москвы (во вторник вернулся оттуда Марк Философов и привез такую весть: «Бумаги Бенуа не готовы, и неизвестно, когда будут»), они решили действовать особым манером. Не предупредив меня, она (Добычина) явилась (вероятно, ввиду козыряния своим знакомством с Мессингом) к Кристи и Сергееву, свела их как-то (по телефону) с Цыперовичем, и в результате получилось то, что: 1) Цыперович для Наркомпроса покупает за 600 рублей ассигнациями часть моих акварелей; 2) Кристи написал в Москву и поручил поехавшему туда Ольденбургу торопить высылку моей командировки. Добычина уверена, что здесь интриги Тройницкого, про которого Мессинг выразился, что он вместе с Ятмановым составляет «хорошенькую пару»; 3) тот же Кристи обещал, в случае чего, если бы командировка все же запоздала, выдать мне удостоверение для ГПУ, что такая командировка мне выдана (при нем ее подписал зам-нарком Ходоровский); 4) Мессинг обещает по получении всех документов моментально выправить паспорт; 5) при помощи Сергеева уже получил удостоверение о том, что за мной и Акицей не числится недоимок.
Во вторник Добычина весь вечер провела в одиночестве со мной (она была на вечере у Абельменов и оттуда прибыла) и наговорилась досыта. Между прочим что-то болтала о громадном значении для советской власти моего приезда на Запад в эту минуту (в связи с переговорами о займе) и что будто бы это вполне сознают и Цыперович, и Сергеев, и Мессинг. Разумеется, я лично этому не верю, но благодетельное действие все же от этого ощущаю. Мне вообще нужны утешительные дозы одобрения и хотя бы самой прозрачной лести, чтобы как-нибудь балансировать мою внутреннюю растерянность (растерянность моя в чрезвычайной степени усилилась после мейерхольдовских спектаклей, вернее, после их успеха, если не муссированного, но все же столь ловко налаженного Гвоздевым, Евгением Кузнецовым и тутти кванти, что я уже определенно восчувствовал, что здесь моя песенка (песенка всего нашего искусства) спета, или, вернее, безнадежно заглушена), именно за это благодетельное действие всего культа, которым меня окружает Надежда Евсеевна, и я ей делаюсь с каждым днем все более признательным. Но как себе объяснят такой рьяный патронаж все те, с кем она входит в соприкосновение по моим делам? И это вхождение делается не просто, а с невероятным напором и с отчаянной прямолинейностью. Она буквально командовала и в кабинете у озадаченного вконец Кристи, и в финотделе. Даже целому ряду лиц сделала выговоры, и случилось то, что всегда случается в подобных случаях, – выговоры выслушивались чуть ли не с трепетом (перед такой видимостью могущества) и дела делались, как по мановению волшебной палочки. Тогда же, во вторник, она рассказала про свой роман с Горьким и привела такие характерные подробности, которые во мне создали убеждение, что он действительно лез к ней, и даже в довольно грубой форме. Заодно от меня и от нее попало всему горьковскому быту, всей окружающей его фальши, несомненно, отвечающей и его внутренней глубокой лживости. О, как я благословляю небо, что мне больше не приходится входить по лестницам дома № 20 по Кронверскому. Каждый раз, делая эти восхождения, я молился, чтобы это было в последний раз!
В двух словах еще несколько фактов за эти дни: вторник, 5 августа – жара. Рисую новую декорацию «Тартюфа», в которой и не нужно больше ничьей живописи, да и роскошь материала (я сначала думал о бархатных стенах) заменена тоном холста. С этим Лерман справится. Захожу к Шапиро взять отпуск, который и получен не без некоторого колебания (из трусости). Вообще же он мне показался на сей раз милым мельником, раздавленным массой навалившихся на него дел. Ко мне благоволит. Сам заговорил о моем лучшем обозначении, о полном моем переходе в театр (в Эрмитаже он ни разу с революции не был), взял с меня слово, что по возвращении я возобновлю этот разговор.
Первый раз в Эрмитаж приходит Мотя, которую я пристыдил за ее незнакомство с музеем. Сережа совсем в нее втюрился. Длинный разговор с П.К.Степановым. У них в театре не перестают ходить фантастические слухи о Коке. Он выработал целый план, кому Кока должен написать, чтобы эти слухи окончательно разрушить. Он действительно очень расположен к Николаю, но не без стиля «мамушки», да и все их учреждения сильно напоминают «бабий» монастырь с его сплетнями и интригами.
Шильдкнехт переживает ужасные моменты. Он уже совсем собрался ехать, а тут Кандина стала цинично, на виду у всех путаться с какими-то богатыми кавалерами. Поездка отложена.
Вечером у меня Добычина. Кроме помянутых выше тех лиц, она затронула еще Н.Д.Соколова, которому она пророчит печальный конец, так как он якобы занялся «расторговыванием» своего влияния во Внешторге и даже предлагает какие-то комиссионные Рубену. Но Добычина давно его не любит, быть может, и на почве особой ревности, так как они оба состоят в политическом Красном кресте (снова будто возрождающемся). Впрочем, во всех этих разговорах (и особенно о Горьком) меня всегда поражает глубокая провинциальность и не только добрейшей Надежды Евсеевны, но как раз и Горького, и всех наших сановников, и всех наших художников. Придается значение самым мелочным глупостям, и особенно это сказывается в разных «турнирах остроумия», в диалогах, в которых каждый собеседник старается быть вполне на уровне европейского юмора. Та же провинциальная мелочность является одной из главных причин затора всех дел и даже всего государственного механизма. Во имя сбережения каких-то грошей содержат колоссальный аппарат сыска, контроля, пресечения, тут, разумеется, сейчасот нашей пролетаризации, от того, что всюду, и у самого кормила власти, во всех делах, встали люди, привыкшие дрожать над копейкой и жить интересами узкого жалкого круга. Много здесь и от нашей российской вошедшей в плоть и кровь убогости (совершенно вытесняющей прежний российский размах, «широту натуры»), Во всяком случае, именно этот провинционализм придает столь уродливую «форму» и нашей политической полиции, и нашему торговому делу, и нашему искусству, и всем прочим отправлениям нашей государственной жизни, и всей нашей культуре. И вот стоит это как-то остро почувствовать, так начинает безумно тянуть отсюда к большой шири. Или же надо уйти в леса, степи, на что я не способен, ведь я насквозь городской человек. Но, с другой стороны, не слишком ли и я уже отравлен за эти десять лет здешним? Могу ли я теперь стариком приобщиться к тамошнему?
Главный мотив прихода Добычиной было приглашение на завтра к себе «на Мессинга». И вот констатирую огромную разницу с 1919 года. Мне уже это не противно: как-никак это человек с обагренными кровью руками, даже скорее интересно, и уж во всяком случае вовсе не страшно. У меня совершенно вымерло то мистическое ощущение явлений, которое было у меня прежде, особенно остро в 1917–1918 годах. Однако как подумаешь: необходимо иметь дело с Идой, то мистическое это отвращение, «ужас перед дьяволом» (чувство на лестнице Горького происходило из того же источника) я ощущаю с прежней силой. Фу, какая мерзость.
Однако этот вечер (6 августа) не состоялся. Мессинг куда-то отбыл. Сижу до 4-х часов дома. Блаженствую в одиночестве. Кончаю декорацию, сдаю ее Лерману. В 4 часа иду к Леонтию, которому на днях делали операцию грыжи и который лежит в бараках Биржевой больницы. Трогательно за ним ухаживает Марья Александровна, даже проводит ночи, сидя в кресле у его постели. Швы уже зарастают. Он грустный. Она озабочена судьбой Оли, которая разводится с мужем (Ося стал стращать нищетой) и тоже теперь оказалась без средств: даже собирается сюда. Возвращались часть дороги пешком, мимо Горного (бассейн около него, о существовании которого я узнал из старинных стереоскопов, существует, но он зарастает, и его закрывают забором).
Работы по подъему «Народовольца» идут, и по этому поводу даже выключен проезд «по набережной» (впрочем, там и езды никакой нет!), и вообще эта часть города, ког-да-то кипевшая торговым людом, теперь совершенно пустая.
К обеду Сережа Зарудный. Макароны с томатами. Читал на ночь «Рассказы полковника Жерара».
В четверг, 7 августа, зашел утром к Добычиной. Потом обход третьего этажа в Эрмитаже. Не можем найти С.Рейсдаля от Набокова. Даю инструкцию Шмидту на время моего отъезда. Они уже приехали из Гатчины из-за дочурки, которая все еще «сидит». Очень вкусный обед. В 5 часов на поезд. В вагоне милейшая девочка, нянчившаяся с котенком, как с ребенком. Здесь застаю несколько напряженное настроение между Кулечкой и Черкесовым. Он нас огорчает нежеланием делать какое-либо одолжение. Оба пугают своей черствостью. С девочками – в кинематограф.
В пятницу, 8 августа, уехала в город Кулечка и вернулась только в 12,5 часа, так как поезд запоздал на 2 часа из-за починки моста у Лигово. Я весь день занят, кончаю [читать] Хиггинса, прекрасно изображена война, но омерзительно глупая ненависть к немцам – «гуннам»… Конец очень печальный для социализма: его массовый представитель не выдерживает борьбы с «капиталистами» и сходит с ума.
Очень недурно раскрашиваю костюмы для «Тартюфа». Занимались с Макаровым и Нерадовским изучением Ротари во дворце. К вечеру проливной дождь. У меня приступы паники перед отъездом. Зачем еду? Не по своей воле и желанию, во всяком случае! Отдаюсь судьбе. От усиленной психическойработы болезненная сонливость, желание забыться. Рисую для Татана и Кати всякие глупости про дворец, Павла I, троны – все по татанову требованию. Он начинает ощущать прелесть жизни на свой лад. В первый раз Акица и Юрий ели простоквашу по моему рецепту – с перцем и солью.
В среду считалось, что торговля СССР с англичанами лопнула. Федя Нотгафт даже впал почему-то в панику. Мол, денег совсем не будет. Немцы допущены до конференции союзников, и так дело как будто слегка начинает проясняться. Не находится ли это под влиянием Юза и его политики, главное острие которой направлено против большевизма?
Суббота, 9 августа
Чудная погода с сильным ветром. Оба в город. Я с Зиной у Кристи. Принят сразу, с почетом. Ежедневно справки по телефону Москвы. Возмущен волокитой. Выдают мне удостоверение о командировке. К Зининым бумагам прикладывает письмо к Соломоновичу и Ходоровскому в Москву, и она еще не теряет надежды поехать с нами. Бумаги отсылает ускоренной почтой. С удостоверением к Добычиной. Заполняем анкеты, раздобытые Акицей. Получаем деньги. Но Черкесовым нельзя будет оставить более 150 рублей. Билеты до Парижа через Ревель по 90 рублей. Придется ехать 14-го через Ревель и оттуда пароходом, так как оттуда пароход уходит уже 15-го. На него ни за что не попасть. Снова бесконечные и очень уютные разговоры с Добычиной. Она огорчена отношением к себе Черкесовых.
Заходим в Эрмитаж. А.Н.Макаров уже получил мандат для себя, для меня – ничего! Тут не без злого умысла. Дома длинное письмо от Коки. Менкин [?] уже там, и Кока его пристроил к Балиеву. Ида по-прежнему увертывается. Коку приняла мадам Регина. Противное впечатление от рассказа о Валечке. Совсем грустное – от сообщения, что Леля переехала к Кавосам. Какая склонность к убогим уродам, неудачникам, «афушкам». Для чего бежала в Париж? Сергей принял Коку сухо. Владимир ни в чем не помогает. Вообще и это письмо вовсе и не располагает меня к поездке. Но я уже не владею своей особой. Меня что гонит? Так нужно! Мотя в отчаянии от «блуда» Карлуши. Сегодня и мы застали ее на лестнице слипшейся с огромным котом.
Пятница, 15 августа
4 часа 10 минут. Адская жара. Через полчаса уезжаем. Последние дни были сплошным беганием, хлопотами. Командировки пришли (после вторичного окрика Кристи) лишь во вторник (12 августа), но уже до получения их мне (по совету Добычиной) выдал Сергеев, с которым я так лично и не познакомился, удостоверение в том, что моя командировка существует вместе с другими бумагами. Добычина через Сергеева в два дня достала свидетельства из финотдела. Было снесено в бывшее Министерство финансов на Дворцовой площади Юрием, усиленно подгоняемым Добычиной– Он же обращался за ускорением к тов. Семенову, любезному молодому человеку, уже, оказывается, благоволившему и Коке. Действительно, благодаря Семенову и быстрой подписи Мессинга мы получили паспорт уже вчера. Пришлось завизировать у нелюбезных эстонцев. Обе визы стоили 26 рублей. За эти дни я еще устроил разрешение взять с собой около 100 своих этюдов, всяких материалов и 10 книг– Первое я получил сразу в понедельник, где А.С.Школьник собрал на этот предмет специальное заседание. Вещей почти не смотрели. Разрешение на книги мы получили сначала в Акцентре. Но этого мало, и их пришлось еще снести в политконтроль, где их держат три дня, но затем в доставленную нами парусину зашили и запечатали. Кошмар! Билеты на пароход «Ариадна», отплывающий в субботу из Ревеля, стоят 48 рублей каждый. Вообще до Парижа мы уже истратили на вояж около 200 рублей.
Все же я не убедился в необходимости этой поездки. Но да будет воля Божья. Впрочем, сегодня Кока написал более утешительные письма: Ида приняла его и ждет меня с нетерпением.
Когда-то продолжу?!
* * *
Перечитывал полученную в Париже через одиннадцать лет, в марте 1935 года, часть (очень малую) своих дневников, совершенно неожиданно прибывшую простой посылкой из Гельсингфорса от неведомого мне г-на Винберга.
Стипу (иначе говоря С.П.Яремичу) было однако наказано все мои бумаги, весь мой архив с его бесценными материалами сдать в момент ликвидации нашей квартиры (что произошло в 1930 г.) в Русский музей. Очевидно, он этого не счел нужным сделать, а теперь использовал какую-то оказию и послал (он ли?) эти дневники мне. Разумеется, я этому рад, хотя и сознаю, что там, в хорошем месте, они лежали бы надежнее. Но не предпочел ли Степан еще после просто отделаться (из-за пиетета все же к нашей дружбе не рассчитывая их просто уничтожить) из опасения, как бы многое сказанное в них не повредило бы разным нашим близким людям…
Жизнь наша здесь в Париже – непрестанные томления и тревога (безденежного труда), работа с Идой Рубинштейн в 1934 году завершилась давно предвиденным разрывом с этой бездарной любительницей.
Мы по-прежнему живем на веточке, и если сейчас нас не согнали, не выбросили на улицу, то это потому, что мне «удалось» (увы, случайно!) продать своих фамильных Гварди за 120 000 фр. На них и живем. Европа же пуще прежнего хворает (сейчас идет дипломатическая потасовка из-за «одностороннего» нарушения Гитлером Версальского договора). Единственно, с чем я могу себя лишь поздравить, так это с тем, что Бог меня миловал не присутствовать (и не быть притянутым к участию в этом деле) при разорении на родине всего того, из-за чего, казалось, и стоило жить, главным образом при разбазаривании Эрмитажа…