Текст книги "Дневник. 1918-1924"
Автор книги: Александр Бенуа
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 55 страниц)
Картина Маковского и многое другое было выведено Явичем отдельно в придачу. Главная добыча состояла из полных гарнитур кабинета, столовой и спальни – все «стильной и художественной работы». Было вывезено и серебро, но оно возвращено. Измывался Держибаев долго, но вдруг: «Коли Вы усмотрели непорядки, то почему же об этом не сообщили куда следует… Вы все же коммунар (sic!), забыли про железную метлу коммуниста!» Жертва стала заверять, что он про нее не забыл, доносил куда следует… но из этого ничего не выходило…
Меня пригласили в «арестантскую», где приняли не без любезности. Вблизи, в закулисной обстановке, люди не такие жуткие. Даниэль в своей молитвенности и «щупленности» был даже мил (но – ух, жуткий упрямый лоб и наставившиеся, нахохлившиеся глаза). Совсем милы, но и сконфужены, растеряны оба рабочие, меня пригласили туда, чтобы показать картину, замотанную свертком, чтобы я написал о ней отзыв и отдохнул. Было предложено и ознакомление с делом, но я при виде его объема отказался – меня взял ужас, и я только бросил взгляд в несколько скучных мест. Картина оказалась портретом двух сидящих на оттоманке дам, живо напоминает мне мое детство, весь тогдашний вкус, мои детские воображения, то впечатление, которое тогда производили на меня произведения (удачные и менее пошлые) Маковского. Я не мог подавить в себе этого художественного восторга, ибо по живописи – это одна из картин, в которой Маковский не только мог бы соперничать с Карлюс-Дюраном и с другими портретистами, оставляя далеко позади Маккарта, и даже выдал себя в качестве «современного Ренуара». Однако надлежало скрыть все эти «субъективные» моменты и оставаться в строгой исторической объективности, как раз секретарша помогла мне найти тон, ибо она ужасалась перед безвкусием платьев и жеманности, уверяла, что она и даром не взяла бы такую картину для себя (при этом были произнесены даже какие-то французские слова). В духе такой объективности я и сочинил свое показание, указав на то, что Маковский был когда-то любимым салонным, модным художником, но вместе с модой изменилось к нему отношение, особенно к его портретам, от которых стали требовать большей вдумчивости, серьезности. От оценки я решительно уклонился, на этом не настаивали, а я указал на Школьника как на официального оценщика и на антиквара (но вот еще подложит свинью). Судьи приходили и уходили из «совещательной». Одно время появился и бритый, коренастый, круглолицый, иронического вида юрист в пальто, сшитом из дохи, с которым меня познакомили в качестве «нашего прокурора», но он при судоговорении не присутствовал. У Держибаева дважды в его перемолвленных фразах со мной мелькнула вдруг возбужденная подозрительность, но в общем он был корректен и даже предупредителен. Пока я писал свою рацею, он метался по комнате и со смаком делился с Даниэлем своими впечатлениями от процесса, надеждой на уловление сопротивления и тут же, потирая руки, злорадно размечтался о том, как достанется «этим спекулянтам», когда он до них доберется. (Одно из явлений системы, в которой государство находится в войне со своими подчиненными.)
После перерыва картину вынесли на публику, показали адвокатам, а после этого обратились ко мне, последовали вопросы. Следователи пожелали узнать: имеет ли картина «музейное значение»? В ответ я постарался указать на относительность самого понятия о музейности. Иронический адвокат постарался вызвать меня на более определенную характеристику этой картины в смысле ее чисто семейного и бытового значения, что я не в слишком определенных тонах исполнил. Мое показание пригодилось несчастному Явичу…
Дома переводил «Веер». Альбер разочарован письмом Машеньки, указующей на неудобства в гостинице. Он же сообщает о бедственном положении Маруси Кузнецовой. Сын ее Митя (брат Алика) застрял в Америке – заложником. Сам Аля (отец) оказался в Пекине и дает уроки. Дела самой Милы тоже не блестящи, она завела в Харбине мыловаренный завод, и теперь кризис – «деньги изведены…». Нина вышла замуж за итальянца, и туда Альбера не зовут. Сам Альбер трогательно мил, старается казаться бодрее, но все еще сказывается обветшалость, печет одну за другой маленькие акварельки для Парижа…
Утром был в Эрмитаже. Моисси не «прибыл», будет завтра. Был очень короткий совет. А я и забыл записать о злоключениях с «Мадонной Бенуа». Ее в пятницу снимали для Конради (для съемок), и вдруг она перегнулась (рассохшийся подрамник у полукруга). К счастью, что перегнулась не совсем, и краска отлетела лишь сантиметра три с каждой стороны, не доходя до ликов. Придется ее передублировать, а потом заделать. Возвращаясь с суда, застал Татана с мамашей среди компании таких же карапузов-девочек в Никольском садике. Уже у него род романа с какой-то Галей. Они потешно катались вереницей на самокатах.
Вторник, 25 марта
Густая метель. В гавани, говорят, настоящее бедствие – все засыпано, не пройти не проехать. Что-то произойдет с таянием? Вот я опасаюсь: на набережной у выступа Биржи выросла гигантская гора снежной свалки.
В 12 часов генеральная репетиция завтрашнего бенефиса О.В.Федоровой. Увы, у меня нет достаточно денег, чтобы почтить эту милую женщину, которую я несколько недель считал своим другом, своим присутствием в самый торжественный день. Сегодня я попал в театр благодаря тому, что меня там еще ценят, и даже я получил без хлопот ложу для семьи – единственную, если не считать розданных нынешней аристократии – главным месткомам; и все же я не решился подойти из благоразумия, ибо уже больно для нее не авторитетно, что она подносила, и пришлось бы болезненно кривить душой. Бедняжка, она ввела себя в очень невыгодную сделку. По нынешним условиям он должна дирекции уплатить полный сбор, и лишь все сюрпризы поступят в ее пользу. Однако продажа идет очень туго (все в таком положении, как и мы), и ей еще придется приплатить своего или влезать в долги. Но, видимо, она видит вещи с хорошей стороны, она была очень весела и даже дурила, шалила. Вообще почет заслужен (теперь она уже «фемме» – она замужем, и у нее недавно родился ребенок), но, увы, то, что в ней было в молодости, то есть какая-то приятная заражающая, разбитная цыганщина, превратилась сейчас в нечто малоприемлемое. Некоторые ее жесты – бросание корпуса вперед, выворачивание рук, поднимание плеч с головой в профиль – стали чем-то даже «неприличным» и отдающим вкусом другого «времени»! Говорят, она уже «сокращена» (ее ненавидит Лопухов), и, спрашивается, что же с ней теперь будет? Выбрала она для своего бенефиса две новинки: «Ночь на Лысой горе», поставленную Лопуховым (костюмы Домрачева – красочное уродство коих не слишком бросается в глаза, ибо на «сцене» довольно темно), и «Времена года», переставленные Леонтьевым в декорациях и костюмах Коки. Кроме того, она осуществила свою давнюю мечту и изобразила Аспиччио в хижине рыбаков, отбивающуюся от нубийского царя, увы, изобразила очень плохо, а в конце она и все ее перевоплощенные коллеги растанцевали «дивертисмент», в котором Тата Серебрякова довольно мило исполнила роль одной из двух девочек, пританцовывающих при «Девушке с кувшином» из «Баядерки», исполнявшуюся Виль.
Нас больше всего интересовал, разумеется, наш сын, но, хотя мы оба отдаем должное его изобретательности, мастерству, чувству поэзии, однако все же мы не были удовлетворены. Во-первых – перепевы Чюрленизма (надо надеяться, что после этого Кока расстанется с этим пережитком мальчишества, ибо, увы, проектики его теперь поражают больше всего своим ребячеством и провинционализмом) ужасно надоели. Особенно ерундистика этих «гениальных космизмов» выразилась в занавеси, вдобавок наспех написанной в одну ночь и потому и страдающей особенно неприятной деталировкой. Апофеоз лучше занавеса картинного, но Кока здесь выказал свою чуждость к театру как к таковому, и вместо того чтобы придать этому заключительному аккорду характер чего-то органически вытекающего из всего предыдущего, – картинностьэта просто появляется как картинаи без участия действующих лиц. И это вызвало даже известное ощущение сухости, и во всех четырех декорациях слишком много подробностей, иногда (в «Лете» и «Весне») при полном игнорировании общего красочного эффекта и композиционной гармоничности, и это в ложно-характерном стиле. Словом, ребячество(отнюдь не наивности, которое могло быть гениальным), в то же время слишком сказывается, что Кока уже пятый год не работает на природе. Наконец, костюмы бедной и неприятной окраски, но в этом он уже менее виноват, а виновно нищенство общих обстоятельств. Кричащие краски… и мехов объясняются тем, что пришлось использовать материи со старых костюмов Всеволожского.
Танцы Леонтьева – верх банальности, и даже юродство Лопухова рядом с ними представляется чем-то интересным. Все театральные генералы очень довольны Кокой (что не мешает им дико эксплуатировать и губить его), но больше всего доволен Экскузович, выразивший и безграничный восторг при встрече со мной. Юродство Лопухова достигло своего апогея в интродукции, изобретенной им для «Лысой горы». При спущенном еще занавесе выходит главный скоморох Солянников и восемь его подружек, становятся флангом к публике и при молчании оркестра раз пятнадцать ударяют в бубны с разными интервалами. Затем занавес поднимается (неплохие декорации Клодта, испорченные каким-то сермягами, служащими обрамлением), эти господа присоединяются к прочим, а их долговязый почтенный вождь пошло и тяжело разыгрывает роль шута, приплетая на ложно-древнерусском языке (sic!) (в балете заговорили) – что-де сейчас они покажут действо, как сочетается браком Черномор с какой-то там колдуньей, и только после этого начинается музыка, иллюстрирование на сцене сохой, которой вспахивают землю, и четыре метельщика за ней подметают. Этой идиотской сохой и метельщиками заканчивается «балет», причем, разумеется, совершенно загублен гениальный «Рассвет» Мусоргского. Но в танцах кое-что неплохо и хитро выдумано и налажено. Лопухова всего передернуло, когда, встретив его на сцене, я ему сказал: «Разговор будет потом, и долгий». На самом деле, понятно, постараюсь избежать этого разговора, ибо это все равно ни к чему: от безвкусия в сорок лет человека не излечить. Да к тому же за эти два года он успел обзавестись поклонниками и льстецами, возомнил себя полубогом, и я уже для него не авторитет.
К обеду – молодые, Стип и случайно подошедший Верейский, ужасно страдающий зубами.
Марочка, нахохленная, страдала за Коку и, видимо, злая на то, что не видит у нас восторга. Она его все время журит и натравливает на нас, как на декадентов определенного типа, и это не то, что сыну надо бы иметь. После обеда она с Атей пробовала играть Пульчинеллу.
Я со Стипом отправился к Крамаренко, у которого уже застали П.Вейнера, и было бы очень мило, если бы остались в своей компании, но затем явился еще какой-то русский американец (седой с молодым лицом), ужасный тип. Он сюда приехал с каким-то автомобилем, имеет отношение к концессиям, полон глупейшего оптимизма («Какое же государство не станет заботиться, чтобы его граждане жили хорошо!»), все время как-то поучает. Очень горд преимуществом американской культуры, рассказывал дрянные анекдоты о неграх, почерпнутые из какого-нибудь журнала, и обладает великой драгоценностью (он не принес с собой). Какой-то синий хрусталь, якобы подаренный китайским богдыханом, во избежание каких-то семейных осложнений поручил французскому послу, который на пароходе (sic!) его доставил во Францию и подарил Людовику XIV. От него но по особому завещанию перешел «его сыну» Людовику XV, а от него снова к «сыну» Людовику XVI, который во время революции успел его сдать своему брату Карлу VIII (sic!). Тот, живя в Митаве, подарил его герцогу Бирону и т. д. Заплатил он за него в 1915 году 5000 рублей на аукционе и вполне верит в его достоверность, полагаясь на то, что аукционист ручался за все вещи, которые он продавал. Я ничего в этих вещах не понимаю, пожалуй, вещь интересная. А не подделка ли это какая-нибудь?
Гостями оказались Юрий Султанов с женой, Иорданский с бывшей женой Шухаева, тонкий, рыжий, восторженный Иорданский и еще какой-то юноша и, наконец, М.А.Потоцкая, которую мы принялись занимать и угощать чаем. На ней был замечательный филигранный с эмалью крест (XVII века, Испания), подвешенный на его оригинальной цепочке, бусы, которые заменяют прорезные сферы. Наконец, была еще тяжело-солидная актриса из Александринки и сама Мария Петровна Крамаренко. Угощение было вкусное и сладкое с крюшоном, неплохое вино, разговоры не интересные. (Квартира Крамаренко: Пантелеймоновская, 13, кв. 3, второй этаж.) На стене гостиной – большая, хорошая картина Хонхорста «Вирсавия», которую приводит к старику Давиду Абигель – отличная голландская «ванитас» с черепом в корзине, Схютовская «Мадонна» XV века (не подделка ли?) и копия с Балена, с «Голгофы» П.Брейгеля, бывшая ранее у Рейнгольда. У него же находится прелестная «Святая Екатерина» от Абадаша. Кроме того, моя акварель «Дождь в Версале».
В 12 часов мы удрали и доехали до дома на трамвае…
Среда, 26 марта
Настоящая скользкая оттепель. День Кокиной премьеры, которая и прошла с неожиданным блеском, убив «Лысую гору». Каждая декорация встречалась дружными аплодисментами. Многое со вчерашнего он успел исправить (снова его на этот раз покинул верный такт). Многое просто гладко шло, одобрены были даже с прохладцей и танцы Леонтьева. Кое-что из убогой наивности все же лучше претенциозной глупости Лопухова. Бедная бенефициантша имела меньше всего успеха, но все же сама она не кажется чужеродной, «держит специальных депутатов», и лишение богатых даров лишь ее окончательно утомило. Танцевала она плохо, тяжело. Она уже весь последний год из-за беременности и материнства не танцует и не работает. Но со сцены в костюме я узнавал моментами прежнюю чаровницу.
После спектакля, затянувшегося до 12,5, было чествование, но я не него не остался. У нас в ложе бельэтажа, предоставленной любезным М.М.Циммерманом, сидела Добычина с двумя мужьями: русским и евреем. Увы, П.П.Добычин ни словом не обмолвился о моих «Версалях». К счастью, я сегодня получил в Эрмитаже жалованья 38 рублей за весь месяц.
Около 1 часу за мной заехал Н.А.Сидоров и доставил к финскому консулу (имеющему честь присутствовать в резиденции на Невском против Казанского собора), которому я должен был (по просьбе моего ценнейшего подчиненного) подтвердить, что те картины, которые принадлежали одному финну и которые застряли здесь с 1914 года, отданы реставратору Сидорову, и за которые Сидоров просит теперь заплатить, действительно соответствуют тем, которые значатся в расписке. Довольно крупная (ранняя) баталия Ван дер Мейлена, пожалуй, действительно его картина. «Караульня в пещере», приписываемая якобы Дюку, оказалась превосходной П. ван Ларом (но, очевидно здесь ошибка в атрибуции); приписанная Я.Брейгелю «Улица», – действительно копия с него, «приписываемая» Боутсу и Баденвейлеру, – не может быть приписана человеком сведущим (грубая), но «честно» могла считаться за их работу такими невежами, как владелец и Н.А.Сидоров. Означенная «Проповедь Иоанна» подтверждает идентичность картин. Консул был утрированно любезен, очень польстило то, что я, войдя, сказал по-фински: «Приветствую Европу!» – и он собирается побывать у нас.
Затем – в Эрмитаж. В 4 часа я был дома и ждал Голлербаха, но он не явился. Зато приходил Чепурин (сын того рыжего, бородатого, который в моем детстве часто бывал у нас – свойственник Обера), которому я и передал лекарство, присланное Гиршманом.
Продолжаю переводить «Веер». Прочел страшную и отличную драму 3. Вернера «24 февраля. Трагедия рока» – отец по ошибке и благодаря проклятию, над ним тяготевшему, убивает сына, вернувшегося из дальних стран.
Сидим без воды и света. Вода прорвала трубы у нижних жильцов.
Четверг, 27 марта
Чудовищная оттепель. Я два раза ездил сегодня на санках, как по волнам, за водой! Кабинет и столовую Альбера затопила вода, протекающая с дырявой крыши. Узнал вчера от финского консула, что Кесслер уезжает завтра, и мне вдруг явилось желание воспользоваться его предложением и через него послать Аргутинскому письмо более откровенного характера о моих обстоятельствах. На писание его и потратил все утро, но, явившись в консульство, не застал уже Кесслера. В Эрмитаже Федя (Нотгафт) взялся все же его доставить ему, а если его не застанет, передать его заместителю, обычно пересылавшему и Федины письма за границу. В Эрмитаже на «галерейном совещании» решаем под выставку миниатюр взять среднюю часть лоджий, отделить ее от всей галереи гобеленами. Рисунки выставить внизу. В канцелярии меня поджидали А.Эфрос и совершенно обрившийся Бакушинский. Абрам употребил все чары, чтобы убедить меня участвовать на Венецианской выставке. Остался непреклонным. Он же на извозчике доставил меня в издательство «Академия» на Литейном у Бассейной, где состоялось заседание, посвященное книжке о балете. Новые для меня – А.Слонимский, Поздеев, Аплетин и сам Кроленко, который оказался евреем по фамилии Кролик. Мне не стоило особых трудов, чтобы опрокинуть весь их план и побудить – вместо нелепого и неосуществимого «трактата» – издать просто ряд эссе с выделением в отдельную часть всего справочного материала. Увы, с иллюстрациями обстоит плохо. Непозволительные рисунки Эрбштейна, удивительно скучные и портреты – литографии Верейского и Кустодиева. Против Зины Серебряковой какой-то зуб (во всем балетном жанре не сыщешь такого оздоровительного, наивно-детского мира юных актрис, как у нее). Слонимский очень хлопочет о фотографиях, и я сам их предпочел бы, но это нарушит нарядный стиль книги.
К чаю – Рафа и Вера Михайловна Молас, чета Верейских, Воинов и случайно пришедший Лисенков. Молас рассказывала самые смешные вещи о цензуре и о сокращениях. «Он служил до смерти Ленина в «Погани» – Петербургском отделении Главнауки. И каждый день выбирался на ЛУНУ – Ленинградское Управление научных учреждений». Из цензурных курьезов – в детской книжке из фразы «Давай Бог ноги» вычеркнули «Бог».
Слух – Пуанкаре ушел в отставку…
Пятница, 28 марта
Экспедиция в Петергоф по настоянию генерала Ятманова, который вдруг загорелся реформами в этой заброшенной им вотчине и потребовал, чтобы мы с Макаровым и Удаленковым ему сопутствовали, дабы на месте изучить, что можно там сделать и что должен сделать в календарный срок Измайлов и новый хозяйственный правитель, совершенно спорый работник Тихомиров, от которого Ятманов в упоении и который должен все исправить, что запущено Беренштамом, который, наконец, пристроился на новом месте – в Публичной библиотеке.
…Особенно запечатлелись сверкающие золотом статуи в монплезирском садике и вид на былую пустынность моря. Надлежало решить, можно ли Монплезир «эксплуатировать», то есть устроить кафе без кухни там, где она была при царе, и концертный зал в одном из его департаментов, отделанных Кваренги. Решили, что можно. Я настаивал на украшении главного корпуса картинами. Местами потоки с потолка попортили живопись, исполненную при Александре III, с Пильмановой, но это не так жаль. Все прочее на удивление стоит и даже имеет прочный вид.
В Большом дворце благополучно. Я наметил, как его «оживить» и гармонизировать его убранство, отказавшись от неосуществимой идеи, высказанной в моем докладе на конференции – посвятить Петергоф эпохе Петра I. Слишком мало материала. Но все же можно известной систематической сортировкой наличного придать больше характеру кабинету Петра 1.
Пока другие ходили, я набросал с террасы открывающийся вид в сторону Кавалерских корпусов. Ресторан для нэпманов – настаивает Ятманов – будет устроен в Кавалерских домах. Но я убежден, что нашим экспроприаторам будет не по средствам пировать в этих злачных местах, а рассчитывать на иностранцев или на местных жителей заштатного городка нечего.
В канцелярии я снова увидел прелестную картину Рейтера «На берегу озера». Среди склада картин – Венециановскую синюю «Кормилицу». Что же их не берет Нерадовский? Для Эрмитажа я наметил серебро из Александрии и другие мелочи, сложенные – по получении из Москвы директивы – в корпусе «Под гербом». Как не раскрали?
В канцелярии же хранятся миниатюры… Среди них – одна подписная Виоле (дама), один герб Павла в треуголке, Александр I в виде камеи Лагорио, Елена Павловна [работы] Изабе 1814 года и Александр Николаевич и другие.
Дворцовые генералы угощали нас роскошной ветчиной, семгой, колбасами, леденцам от ЛОРа. Местный совхоз угнал царских коров, которые музей считал своими. Плетушка из доносов, ябед, скандалов.
О духовном развитии Петербурга заботится клуб имени Карла Маркса. Сегодня вечером Ятманов устроил диспут «Суд над проституцией» (по Купринской «Яме»), в котором принимали участие исключительно местные врачи. Об этом высоконравственном позорище оповещали афиши на всех улицах и стогнах. В петербургских трамваях расклеены афиши о лекции на модную тему: «Аборт и материнство».
Петров-Водкин сегодня в 10 часов (сплошной елей и мед). Лучший друг – Кока – отказался выйти к нему, который открыто меня поносит перед своими учениками в Академии художеств. Пришел он ко мне зондировать почву – удастся ли ему дополучить 150 рублей за «Бориса Годунова». Я ему посоветовал подать заявление Лаврентьеву.
Петров-Водкин с негодованием рассказывает о бесконечных хвостах лиц, женского пола, которые днями простаивают у какой-то комнаты (забыл где), производящей официально операции аборта. Причем это возмущение в газетах. Одним аборт производят по мотиву переобременения семьей, другим – по бедности, третьим по здоровью и особам, зачавшим от своих начальников, то есть как бы снимается с начальников всякая забота о последствиях. Вообще же Кузьма обнаружил чрезвычайное неприятие советской власти, ругал Зиновьева – жидомордой, Лилину – сволочью, неуважительно прошелся по адресу могилы Ильича. Вероятно, и его дела очень неблагополучны.
В 11 часов я поднялся наверх по просьбе Гаука, где нашел Асафьева, И.Иванова (что они носятся с этим милым, но абсолютно бездарным Акакием Акакиевичем Романом Иль-чом Гессеном). Снова Асафьев меня убеждал принять участие в экскизно-студенческом выявлении талантов, которое он затеял с целью и здесь заняться западной музыкой, – целая программа концертов и инсценировок, будто бы уже обещанных. Увы, Баланчивадзе уже собирается ставить «Пульчинеллу» и три раза забегал к Гауку, чтобы повидать меня и выудить у меня указания. Боюсь, что, уступив им, буду втянут в какую-нибудь пошлятину. Пока топорщусь. Завтра он придет играть к нам.
Пуанкаре действительно подал в отставку, но Мильеран его упросил составить новый кабинет.
Пятница, 6 июня, утро
Солнце через облака. У меня род кацен-ямер (похмелье) после вчерашнего обеда с томатами и виски с содовой.
Снова принимаюсь за свои эфемериды, хотя и принято такие записки считать сейчас несвоевременными и опасными. Но на моем горизонте ничего компроментного не случается. Мое отношение к власти вполне лояльное, уже потому, что я исповедую истину, изреченную апостолом Павлом: всякая власть от Бога. Да и мало шансов, чтобы вообще кто-то сунул свой нос, разве только по какому-либо доносу.
Должен, впрочем сказать, что шансы не увеличились с тех пор, что в нашем доме поселился и распоряжается брат Руфа – Кайсер, оставшийся управдомом, – жуткий, глупый, вечно пьяный мужик из того десятка, которыми была полна жизнь в первые месяцы революции.
Вчера уехал за границу наш единственный, наш сын Кока. Я опасался, что момент разлуки будет очень болезненным, так как мальчик (ему 23 года) никогда надолго от нас не отделялся. И мы жили в самом тесном и сердечном общении. Не помешало этому обычаю и то, что он женился на особе вполне миловидной, не вполне «подошедшей» к дому. Постепенно мы привыкли к ее хорошенькому личику и к тихому (в нашей среде, по крайней мере) нраву. Однако проводы прошли без терзаний и слез, и даже глаза моей божественной Кулечки не увлажнились. Причиной тому было то, что нам слишком хотелось, чтобы Кока поскорее выбрался подышать воздухом Европы, а к тому же у нас надежда там его увидать не далее как через три-четыре месяца (а если верить Добычиной, которая вчера на вокзале шептала, что она нас отправит не позднее 20-го июля, тогда еще раньше). Здесь же за последние дни благодаря осложнениям с квартирной платой, вокруг которой возникла целая тяжба нашего соседа Тырсы, пытавшегося втянуть и Коку, и сериальными арестами, стало уж больно неуютно. Наконец, помешало излиянию чувств еще и то, что слишком много набралось прощающихся. Как здесь, на квартире, так и затем на перроне Балтийского вокзала, так что получилась чрезвычайная суета и суматоха. Благодаря этому трудно было опомниться, как следует «осознать момент».
И в той же суматохе прошли без всякого заметного огорчения проводы моего старшего брата Альбера, отправившегося под присмотром Коки и в сопровождении своего сынка Алика в Париж, вероятно, без шансов вернуться, «влачащего ноги», вероятно от волнения, а, может быть, и от «дубовых» американских сапог, полученных из КУБУ, которые он с детским упрямством пожелал одеть в дорогу. Вдруг на полдороге по перрону он ослабел и не смог двинуться дальше. Пришлось его посадить на стул и так донести до вагона (оказавшегося «жестким»). Итак, в последний, вероятно, раз я слышал вчера днем его милую, веселую и талантливую импровизацию, то самое, что так меня дразнило и возбуждало в детстве, что было каким-то моим музыкальным солнцем, что в эти годы с 1920 знаменовало мне весну, так как с наступлением тепла Альбер решался проникнуть в свою запертую на зиму гостиную, где у него стоит его старый, видавший лучшие годы рояль! И мы не угостили старика перед его отъездом, мы не устроили того обеда с превкусным ризи-бизи, который был ему обещан! Теперь думаю об этом, и мне грустно, совестно, но вчера провожало столько людей (среди прочих знакомых и родственников – оба брата Келлера и вообще весь наш дом), столько раздавалось поцелуев, пожеланий, так все друг друга теребили, у Альбера был, несмотря на его слабость, такой счастливый вид, что у меня же екнуло сердце в решительную минуту третьего звонка…
129 лет назад наш родной дед тоже бежал от ужасов революционной жизни, но он в то время был полон молодости и сил, тогда как его внук возвращается хилым, дряхлым, абсолютно нищим и лишь сохраняя в душе характерную для нашей семьи черту: бодрость, какую-то органическую неспособность к унынию. Эта же бодрость – есть «безумие», в сильной степени присущее «правнуку», то есть Коке (он от матери еще унаследовал великий дар энергии и легкости и радостности), и вот почему мы с Акицей смотрим на отъезд нашего сына как на его спасение, как на известный шанс спасения. Для нас Кока при его талантах едва ли пропадет, а, может быть, спасет и нас.
Днем состоялось заседание в Большом драматическом театре. Из всех дебатов мы приняли одного Треплева (несмотря на безвкусное его изображение Поприщина. Он все же произвел некоторое впечатление). Протеже Марии Александровны Верховенскую (урожденную Дондукову-Корсакову) провалили. Гиацинтова своим пронзительным голосом окончательно ее от себя отшвырнула. Да и ничего в ней нет ценного.
Как раз сидя на заседании днем в Болдрамтеатре, я от Н.Радлова узнал, что арестован О.Э.Браз. Все теряются в догадках относительно причин. Впрочем, что-то нависло над Бразом за последние четыре недели, и я из разных мест слышал, что до него собираются добраться. Одна из причин – просто его всегдашнее хвастанье своими приобретениями, другая – что он вошел в контакт с каким-то немецким (здесь, впрочем, легализированным) предприятием, поставившим себе задачи скупать художественные ценности для отправки их за границу (и опять-таки Браз этим иногда хвастал, а музейных деятелей, например Орбели, и подразнивал), третья – та, что он вообще слишком часто бывал у немцев, англичан, то есть у консула Кесслера и у консула Престона, в четвертых – что его даже подозревают в шпионаже. Последнее, разумеется, вздор, но на это как бы указывает то, что явились его арестовать ночью вчера с ордером как на него, так и на Лолу Эдуардовну, уехавшую неделю назад к детям в Германию, а также еще то, что квартиру не опечатали, ограничившись поверхностным обыском. Если бы тут были махинации, Ятманов, движимый непомерной ненавистью к частному собирательству, то, разумеется, квартиру опечатали бы с тем, чтобы произвести затем по какому-либо поводу и конфискацию вещей.
Наконец, Престоны, у которых я вчера обедал (не без чувства большого риска, хотя меня сам Кристи и убеждал поухаживать за англичанином Конвеем, в честь которого этот обед был дан), высказывают такое более на анекдот похожее предположение, что его запрятали специально ввиду этого обеда и вообще всего пребывания здесь Конвея, зная злой язычок Браза и не желая, чтобы он портил впечатление, которым этот член парламента и «личный друг Макдональда» здесь напитывается. Любопытно, во всяком случае, что запрятан в ту же ночь и другой приглашенный к Престонам «Василек» Струве (муж Е.Лопуховой), богатый человек, бывший промышленник.
Перед самым отъездом на вокзал явился Гаук. Заговорил о том, что все же предпочтительнее передать «Щелкунчика» Лопухову. Не спорю, но мне вообще все это так надоело, что едва ли я найду в себе сил заняться этой постановкой. Обсуждая театральные дела, Гаук проронил ряд мыслей, очевидно, отражающих созревшие за последние месяцы общее настроение в Актеатрах: не только предложено свыше «найти социологические (так!) подходы», но оные уже ищутся (Гаук, кажется, даже зачел у Маркса и политграмоту), Леонтьев – и тот собирается переиначить царя Кандавла в желаемом духе! Курьезно, что тот же Гаук заявил Марочке, что «Щелкунчик» отменен, и это потому, что сказочные балеты вообще запрещены в СССР, а тему о социализации он развивал не без гнева и тут же прибавлял: «С волками надо выть по-волчьи!» Как все меняется. Уже не стал ли и Асафьев «позитивистом»? Говорят, в газетах на днях было сообщение, что Мейерхольду в будущем году поручаются постановки и в опере, и в драме. Для этого, очевидно, он приехал сюда гастролировать (Москве он, пожалуй, осточертел) и теперь этот супостат разрушает последние устои традиционной культуры и охаивает окончательно весь состав труппы посредством введения системы самого беззастенчивого угодничества. А Экскузовичу в объятиях «горькой» на все наплевать, да и он от «заветов» традиций (во имя которых он якобы брал бразды правления) теперь постепенно отказывается. Во всяком случае, нам в Актеатрах больше нечего делать: ни мне, ни Коке, ни кому-либо из «Мира искусства». Что не захватит Мейерхольд, то достанется всяким пошлым бездарностям вроде Утиных, Дмитриевых, Курилок, Домрачевых. И снова радуетмысль, что Кока уехал.