355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бенуа » Дневник. 1918-1924 » Текст книги (страница 48)
Дневник. 1918-1924
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:01

Текст книги "Дневник. 1918-1924"


Автор книги: Александр Бенуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 55 страниц)

Домой возвратился в 11 часов, но все же поднимаюсь наверх навестить захворавшего Альбера, всех встревожившего. Второй день как ноги отказали вовсе его носить. Но все же он бодр и весел. У его одра сидит Любочка, приехавшая сюда подруга Машеньки, Айя, Алик и дворничиха Авдотья. Лежит он в столовой, превращенной в спальню. Встревожен присылкой из Лондона красок и кистей на 7 фунтов, выписанных им через его приятеля Вальдюнера, который только что скончался в Москве.

От наших все еще нет писем, но имеем сведения о них от милейшего Бирле. Это письмо – очаровательный памятник французской культурыМашеньки к ее отцу, в котором она описывает случившиеся за три недели до срока роды Лели, очень благополучные – необычайно быстро – дивного мальчишки с курчавой головой и, по словам Бирле, похожего на меня. Странно, что туда не так уж тянет.

Воскресенье, 9 марта

Пишу в Париж Руше в четвертый раз… без ответа. Разумеется, во всех этих вещах все более проникает вкрадчиво подползающее убеждение, что мы совершили величайшую и роковую глупость, что вернулись, и в то же время вырастает уверенность, что и туда больше нет доступа. Принимаю я это, как всякое великое горе, с тупым безразличием. В тоне «туда и дорога», «поделом».

В два часа является злополучный Шарбе и мучает меня своей молчанкой, своей трясущейся робостью целый час. Он пришел в чаянии, не будет ли у меня работы? Но откуда мне ее взять? Решает написать письмо Аллегри, авось ему он может пригодиться. Вот на ком скажется гнусное снобическое шарлатанство Анненкова. Ведь если он победит (а уже сомнений в этом нет – люди всемогущие), то эти люди – как Шарбе – окажутся абсолютно не нужны. Мой Кока среди них!

В 3 часа – Дидерикс и Израилевич – два заговорщика. Дело их заключается в следующем: они получили привилегированное разрешение торговать художественными редкостями за границей. Разрешение от Красина. Вещи вскрывают в Лондоне, собственник получает половину, а государство 25 %. Остальное – их общество. Высокое лицо, покровительствующее им из соображения «все равно контрабанду не уничтожить, так уж лучше с нее что-либо государство получит»! Какая все мелочная лавочка! Но как же вообще такое дело может у нас существовать при всех стесненных регистрациях и т. д.? Об этом не приходится беспокоиться. Но с другой стороны – это величайший секрет, и, разумеется, Музейный фонд и Акцентр не должны знать! О, проклятое и подлое хозяйство! При этом они предпочитают вещи не зарегистрированные. Все это преподносится (как водится в компании бывших людей Алексея Максимовича) в довольно неясной форме с недоговорами и с молчанием, многозначительными улыбками, а я воздержался от подробностей. Предпочитаю оставаться в стороне еще от одного из уродств нашего тюремного существования. Но вот, оказывается, они уже обладают всей коллекцией Платера. С собой они принесли четыре картины. Но одна из них, мадонна, слишком рафинирована, Диас довольно подозрителен, портрет мужчины в овале, 1792 года, интересен лишь как документ.

Коллекция Платера оценена в 200 [?] фунтов. Ему аванс 300 фунтов. И она отправлена в Лондон, а с ней приложена еще одна коллекция (я догадался, что речь идет о Стипе). Он сам отдал на комиссию свои французские рисунки за 800 фунтов (рисунки идут как Платеровские, аванс не взял, по-моему, глупо, так как опасается служебного положения, от меня скрыл). Они пришли выведать у меня: ценны ли французские рисунки Яремича. Достаточно одного Бларамбера, Моро или Фрагонара, чтобы получить изрядную сумму. Сейчас они гоняются за вещами Изюмова, которые спасены, но перебивают антиквары. Дидерикс любовно поглядывал на мои стены, не решу ли я предложить что-либо.

Вот к чему привели все запреты о невывозе за границу, законы, утвержденные благодаря дурацкой голове того же Горького в дни временного правительства.

Явился непрошеный А.А.Оль приветствовать меня с приездом. Меня это раздражает: никогда не можешь распорядиться временем как хочешь. Сиди, слушай глупости. И он полез в театр. Он ставит в Александринке пьесу Б.Шоу в его переводе «Скандалистки» и не преминул устроить «сдвиг», накривить и накосить, впрочем, меня он насмешил. Поспешил это объяснить как «шутку». Он-де передний портал все же сделал строго по архитектуре и этот кубизм принес для сцены на сцене. Ох, как все это меня раздражает! Типично для этого дурака (он не то что дурак, но в нем эта дурость, присущая всем архитекторам, что-то тупое, ограниченное и еще что-то покорно-компромиссное соединение со всем непоследовательным гонором. Иногда и сугубо «гражданственно») то, что когда пришел прощаться Татан (я в шутку назвал его «чудовищем»), Оль счел нужным (всерьез) заступиться за него и даже начал меня корить – я, мол, «несправедлив» к прелестному ребенку. Но, может быть, когда-нибудь и понимали в дни

Грибоедова и Гоголя (а вот колоссальный комический дар Достоевского так и не поняли), но с тех пор общество так огрубело, опустилось. После его ухода я еще читал нашим и Стипу выдержки из парижского дневника.

Понедельник, 10 марта

Мы с Акицей вспоминали Монте-Карло. Да неужели это было! И какой чудовищной ошибкой было возвращаться, и какой ужас, что мы того недостаточно оценили, а все здешнее слишком забыли. Я как в чаду от всего здешнего: морального и физического. Я и перестал уже работать который день. Утро провожу в каких-то бирюльках, в чтении парижского дневника, в рассматривании папок. А для чего, для кого я буду что-либо делать!

Оказывается, между прочим, что одно из писем наших туда затерялось, ибо, со слов Лаврентьева, они написали мне (как бы в поправку телеграммы Монахова, якобы единолично сочиненной и отправленной), что мне работы нынче не будет! А ведь один такой сигнал мог бы изменить всю нашу ориентацию. И на поклон к Иде пошел бы. И дождался бы летних работ. А там и застряли бы совсем. Теперь же Акица объясняет молчание Лели тем, что она «дуется» на меня за ее преждевременный отъезд (едва ли это так). В зависимости от этого настроения я и написать ничего не могу туда. Акица отправила Леле письмо…

Черновик письма Бирле написал, но в чистое едва ли перепишу. Мне захотелось, чтобы он услышал первые крики моего назревающего отчаяния (написал этот крик на эзоповом языке вроде того, на котором мы писали в 1920 и в 1921 годах, пишу я самое безобидное вещное послание, в которое я не желаю посвящать сыск), но Акица заторопила, занервничала, мой текст нашла компрометным ввиду того, что в своем письме она не скрывает, что мы имеем отношение к «Петрушке» и «Северным богатырям», а следовательно, инкогнито легко может быть раскрыто, и я так и бросил эту затею. На весь день у меня осталось своеобразное отклонение от порядка. Я особенно почувствовал глухую замкнутость моей тюрьмы.

Явился муж Добычиной, коммунист, провалился на экзамене в Русском музее, не получил права руководить экскурсиями. Объяснение картин слишком эстетически и недостаточно социалистически. Он слишком придерживался моей книги. Да я думаю, она теперь не ко времени, как весь я сам. И в такой мере я это еще год назад ощущал.

Очень скучно, что надо отменять приглашение на четверг гостей: Браза, Верейского, Попова, так как мы приглашены к Кесслеру…

В Эрмитаже – Совет, после которого с Бразом, Стипом и Шмидтом подыскивали (в который раз!) эквиваленты за Фрагонара и… За первого Стип еще советует предложить картину Ватто (но и она обещана Москве).

Дома застаю Марию Александровну, пришедшую проведать Альбера (я слышу его волочащий шаг). После обеда с Акицей – на «Воровство детей» – мелодраму, поставленную молодежью под руководством Дмоховского. У Беюла хороший темперамент, довольно мила не очень казистая Лисянская. Мужчины значительно хуже. В антракте к нам в ложу приходили Монахов, Лаврентьев, Марианна, С.И.Лаврентьева (обе дамы чуть не встретились). Пришлось позвать в четверг чету Третьякова – Ведринскую, так как она сама напросилась (она все же провинциальная претенциозность), Хохлов и Анненков лишь усилили мой сплин. Маленьким утешением явилось лишь то, что вернувшиеся из Москвы Лаврентьев и Шапиро от всего сердца в негодовании от «Леса» Мейерхольда, о котором даже здесь в газетах пишут восторженные фельетоны. Что же, это безвкусица театра снова завоевывает утраченные было позиции? Впрочем, и в Москве находятся еще люди, имеющие смелость восстать против этого безобразия. Так А.И.Южин подал даже в третейский суд на Мейерхольда. А тому, разумеется, и горя мало, напротив, он в восторге (сам Лаврентьеву говорил), только бы о нем говорили. Брр!

Софья Ивановна уверяет, будто из всех музыкальных магазинов изъяты ноты фокстрота из соображений борьбы с безнравственностью.

Забыл записать: когда я был у Юрьева, я видел у него новую пьесу Луначарского. Вивьен спрашивает: «Хороша ли?» Юрьев: «Да это просто плагиат с прошлогодней пьесы Лунца, запрещенной тем же Наркомпросом. Пьеса лишь изуродована и опошлена».

Вторник, 11 марта

Утром на репетиции «Слуги…». Вводится новый Леандро – Б.П.Петровых, не очень «любовник» и с виду, но не плохая искренность. После репетиции беседа в кабинете Лаврентьева с ним и Монаховым. Надеюсь с каким-то начать, что «все-таки следовало бы еще что-нибудь сделать со мной»! Но потом Лаврентьев перешел (как всегда путано) на рассказы о Москве, а Монахов занял нас анекдотами и длинным повествованием о том, до какой степени, почему невыгодна получается пропаганда целого института индивидуализма кредитования. Вмешался Алексей Толстой, и разговор перешел на «Бунт машин» и о переводе его на весну. Я ушел с опущенной головой. Столько снова прозвучало специфически русских ноток, путаного лукавства, холопского испуга и плохо скрываемого желания, если не выслушать, то задобрить начальство.

В Эрмитаже меня поймал А.А.Кроленко, предприимчивый и бойкий юноша, заведующий издательством «Академия» и желающий меня привлечь к изданию его книги о балете. Приглашены Анненков и Лебедев.

Меня проводил Верейский, пожелавший увидеть мои новые этюды. Он подарил мне один из своих – очень привлекательный.

Подошел Стип, а позднее «курчавый» Борис Ефимович (как фамилия?). Стип ушел топить печку – это его предлог, чтобы убраться в полудремотном состоянии домой. Выслушал в ответ на мои рассказы о загранице и о тамошнем экономически-финансовом положении от Б.Е. длинные, хитрые, очень решительные, уверенные объяснения: почему у нас финансовый кризис и колебания червонца, чему я не верю.

К завтраку у нас Бык (Попов – первый муж Лели). Боже, как скучно и как он провонял табачищем. Ставит сейчас «Креолку» для Феоны. Домрачеев женился и уехал с театром в Курск. Теперь и для Быка ясно, что его товарищ совершенно упал как художник, исхалтурился до того, что потерял всякую способность самокритики.

Днем, наконец, исполнил поручение Сережи Дягилева. И, несмотря на некоторый страх (Монахов уверяет, что Спесивцева – негласная подруга Зиновьева, а Сливкин служит ширмой, по другим сведениям: Зиновьев живет с сестрой Спесивцевой), я отправился к Ольге Александровне Спесивцевой, благо она живет на одной с нами улице, где некогда жила бабушка Лансере – старая баронесса Таубе, а затем друг моего детства Брюн де Сен Ипполит. Ольга Александровна проживает в первом, надподвальном этаже совершенно разгороженной квартиры какого-то выселенного богатого барина. Сливкин собрался ее было всю расписать фигурами, но денег не хватило, и теперь потолок просто выбелен. Я видел лишь полутемную переднюю и комнату на улицу, столовую, меблированную обыденным карельским ампиром, как у Коки. Кроме того, красуются обветшалые театральные подношения в виде корзин в форме лебедей, остатки букетов. На стенах – ничего.

Хозяйку я застал читающей, прижавшись к угловой печке, русский перевод «Гарсона» П.Маргарит в компании с другой дамой, скорее пролетарского оттенка. Во время нашей беседы, длившейся полтора часа, и то Ольга Александровна не хотела меня отпускать, эта особа ушла в задние комнаты. Я Спесивцеву знаю мало и беседовал лишь при случайных встречах, потому сегодня беседа меня очень заинтересовала. Узнав о моем приходе, она вспорхнула в переднюю и выразила искреннюю радость. Нашел я ее с виду совершенно нормальной и даже непохожей на «покойницу с заостренным носом», нежели год назад. Глаза живые и ласковые. Вся манера держаться – не без известной позы на хороший тон. Но говор все же «театрального училища» с некоторым даже странным акцентом (как Павлова). Бедняжка выдала с головой свою крайнюю необразованность, попав на тему об отношении к русским за границей, она вдруг огорченно забормотала «почему же люди не помирятся, почему никто не найдется, кто бы сам пришел на помощь! Ведь, небось, после Великой французской революции Александр III ездил в Париж, и другие всякие государи были там, и они помогали устроить мир». Я за нее сконфузился и попробовал перевести разговор, но она уцепилась и возвращалась к поездке Александра III после Великой французской революции. Вероятно, это плохо усвоенные отклики – ее собственные и одного из ее высоких покровителей. Но вообще я, рассказывая ей о Европе, избегал чисто политической оценки (иногда она как бы вызывала их), так и определенного сравнения с нашими обстоятельствами. Нельзя знать!

Не передал я ей полностью и поручение Сережи, а лишь ограничился поклоном и уверением, что он ждет с нетерпением [возможности] ее обнять и получить к себе, – благо она и без того едет на Ривьеру, а именно в Монрепо. Сережу она обожает и простила ему все его провинности (он не доплатил и оставил ее телеграмму из Берлина, где она находилась в бедственном положении, без ответа). Несколько раз выражала сожаление, почему его не приглашают ведать здешним театром вместо этого безразличного до всего Экскузовича и ужасного Лапицкого. Что Сережа здесь скис бы в первый час и удрал бы без оглядки – это она не чувствует, и вообще кому она жаловалась вскользь на общие порядки? Однако все же, видимо, она сама от них не страдает. Гораздо больше она страдает от рутинных мелочных отношений в театре, куда она больше не ходит под предлогом болезни, Лопухова считает не талантливым и особенно ее угнетает полный творческий застой. От «Жизели» ее тошнит. Ей надоело быть марионеткой (само слово она не поняла, а передала жестами пальцев, как бы дергая за веревочки). В общем, беседа была очень оживленная и не лишенная прелести. Одета она была в зеленую вязаную кофту, поверх которой накинуто черное с золотом (скромное) кимоно. В комнате у нее не холодно, но занавесок на окнах нет.

Дома меня ожидала своего рода оплеуха. В мое отсутствие был А.М.Бродский и оставил именной экземпляр своей книги о Художественном театре. Что там пишут обо мне, я не поглядел, но помещение моего портрета и Добужинского на одной странице с Ванечкой Гремиславским и с Симовым я не могу принять [иначе] как тяжелое оскорбление. Кто или что в этом виноват? Немирович ли, желающий уничтожить память об огромной моей работе и о том значении, которое они сами мне придавали в театре, или это глупость Бродского? Но как же связать последнее с теми неустанными заверениями, которые он мне отвешивает? Нет, скорее надо отнести… как инцидент с моими декорациями к «Трактирщице» в Париже, как то, что они, приняв меня на словах, не означили в ведомостях официально. Не заслужил и Добужинский этого соседства с двумя ремесленниками, из коих один еще просто бездарный дилетант. Вот тебе и «художественники»! А какие слова говорились о новой эре, начавшейся с нашего привлечения, как взывали помочь и спасти. Но когда действительно мы им помогли и спасли их от этого маразма, то они поспешили закипеть завистью к нашему успеху и всячески от нас избавиться! Не по плечу оказалось наше искусство и такому славному учреждению!

Вечером новая оплеуха. Вчера Лаврентьев не мог выяснить вопроса о моем участии из-за присутствия А.Толстого, и мы сговорились, что я буду сегодня у Лаврентьева, и не раскаиваюсь, что был, ибо получил настоящее удовольствие от игры Монахова и всех прочих в «Слуге…» (зал умирал со смеху, ах, какая божественная пьеса!), а как сейчас нужны именно такие вещи! Но, увы, большевики, как всякие выскочки, смеха боятся, боятся уронить свои достоинства, как бы еще их за смех не осмеяли! Однако для разговоров о моем сотрудничестве Лаврентьев и на сей раз не нашел времени, показав себя циркулярным и бесцеремонным. Он успел что-то промямлить неодобрительное про Анненкова, уехавшего в Москву, не дав нужных распоряжений для продолжения работы над проектом «конструкции» в «Бунте машин».

Приход Адриана Пиотровского (который превратился в господина П.) прервал эту комедию, и тот с негодованием отозвался о лекции Ильи Эренбурга, афиши о которой развешены по городу, – «пошлейший буф, призванный подтвердить его советское верноподданничество ценой презрения к капиталистическому западу», и вот это фиглярство и возмущает «глубокого» Адриана. Неужели не найдется, кто бы рассказал об Европе, нежели о дансингах, мюзик-холлах, неужели там нет больше ни науки, ни музыки, ни искусства! Но ведь это в нем (Пиотровском) сказывается кровь его папаши Фаддея Францевича (Зелинского).

Среда, 12 марта

Седьмая годовщина нового строя. Ох, а все же должен констатировать, что назад не хочется, и особенно возвращения людей того времени, с интеллектом коих я снова пришел в соприкосновение за границей. Уже потому не хочется, что существует полная уверенность, что им не справиться, что они снова все растеряют и еще больше напутают.

Сегодня беседовал с Акицей, страшно увлекающейся чтением Р.Роллана. Меня бесконечно трогает та сердечность, та душевная чистота, которая у ней излучается в таких случаях, и все же не могу не спорить с ней, разбивать ее иллюзии. Больно за эти годы во мне накопилась досада и злоба на всякого рода «идеалистов». И как-то у всех у них и у меня влезает их суетная подоплека, их жизненная запятнанность, слишком я во всем разуверился. Ох, разваливается во мне вся моя душевная конструкция! Значит ли это, что ее не было? И что вообще реальность есть фикция…

Четверг, 13 марта

С 12 часов осматривал с Кремером верхний этаж Зимнего, обсуждая, какие переходы надо сломать, где открывать двери. Странно, что маломальская инженерия осталась, вроде фрамуг. Активное участие проявила Щербачева – энергичная душа, распоряжавшаяся распределением картин.

На вечер нас принял Кесслер вместе с Любочкой. Обедали, кроме нас, супруги Белинг, м-м Беккер, персидский и финский консулы и еще один господин. Мне пришлось сидеть рядом с Фридом, который меня раздражал своей претенциозностью и все время учил, о чем бы речь ни шла. О Ленине, которого он знал еще до революции (а не коммунист ли он сам?) и которого он считает не особенно глубоким умом, но страстным «идеологом» с очень сильной волей (идеей фикс Ленина была тогда всемирная революция), о революции, о здешних ли неудобствах (он очень недоволен своим пребыванием, находит, что все стало хуже), о музыке ли (от всего Вагнера остается лишь «Тристан» и «Мейстерзингеры», «Фауст» и т. д.).

Он еще больше стал похож на Бакста и уморительно кривит губы. Вообще же беседа была очень неинтересная. После обеда полная (но не грудастая) м-м Белинг под аккомпанемент мужа (у него приятные ужимки, когда он играет – точно он каждую ноту смакует, вообще же это скорее приятный парень). Я удивляюсь, почему мы до сих пор при массе общих знакомых не встречаемся. Спели народные песенки – все одинаково залихватские.

Кесслер чуть подпоил за обедом Акицу, и она после этого особенно разговорилась… Персюк – молодой господин, финн – собиратель картин финских художников – большого роста, грубоватый, курносый.

Новая мода: чтобы хозяин не провожал господ дальше гостиной. Любочка была в очень элегантном платье с китайскими вставленными на юбке воланами. Кесслер за ней приударивает. Звал в понедельник, когда у него танцует балетная молодежь: Данилова, Тюнина, Баронова.

У м-м Бокье прочел интересную биографию Мален де Монморанси – французский пандан (минус военная доблесть), почти Строганов. В юности принадлежал к фрондирующей дворянской семье и, будучи учеником самого аббата Сейса, был отчаянным революционером, а затем смерть любимой женщины (жены кузена) его всего перевернула, и он кончил (очень поэтично, молясь у креста в Сан-Тродески) в качестве одного из столпов клерикальной реакции. Прочел «Кофейню» Гольдони в переводе Островского.

Пятница, 14 марта

По дороге на генеральную репетицию в Александринку встречаю Мусину Дарью Михайловну, очень постаревшую, в ветхой шубе. Ее дочь Тамара Глебова погребена при обвале дома, который шесть лет давал трещины, погибли вещи – рояль, книги…

Репетиция прошла благополучно, но Горин-Горяинов мне не нравится. Воронов совершенно и безнадежно плох. Дамы прелестны, особенно Александрова. Ужасен провинциальный актер, заменяющий Юрьева. Последний пожелал со мной побеседовать во время разговора с Осокиной, купившей ему кету, которую он тут же пожирал. В антракте застал, как Осокина журила безумца Ершова, переведенного из дисциплинарных соображений (и во вред театру) в Мариинский и собирающегося подать жалобу на управляющего в РКП, не будучи вовсе коммунистом. «Вот я отлично знаю, что мне здесь не усидеть, если я не запишусь в партию, – внушала ему Анна Владимировна, – однако сама я до сих пор не была коммунисткой, то не стану ей и теперь, хотя бы это было необходимо для того, чтобы остаться!»

В 6 часов Патов с мнимым Клод Лорреном (скорее Локателли) и прелестной миниатюрой «Мадонна» в характере Бенсона, за которую он просит 200 фунтов (я ее знаю с 1900 года, когда ею владел Володя Евреинов). Пейзаж весь зареставрирован. Еще он мне показал фото с картины, изображающей жертвы французской революции в Елисейских полях. Вероятно, это пандан к той картине, которая попала в Эрмитаж вместе с другими вещами из компании Нордика и которая изображает деятелей революции в аду. Фигуры в чарующем пейзаже (посреди Людовик XVI в королевской мантии) приветствуют старца в белом плаще поверх кафтана, написанный Буальи, но это не он.

Весь вечер дома. Читал и исправлял парижский дневник. Но ясно, что перемена настроений там произошла в зависимости от начала работы Сережи [Дягилева], от сознания моей «полезности», воззрела благодаря заказу Иды Рубинштейн и даже от принятия мной этого заказа и, наконец, отчасти благодаря отъезду Тройницких.

Юра [зять] сделал изящную обложку для русского перевода «Предшественника» Роллана и ввернул туда статью Свободы (Бартольди), чтобы олицетворить основную, по его мнению, идею книги. Но Голлербах – арбитр этих дел в Госиздате – просит ее заменить: «Чем угодно, ибо мы ведь не признаем американский демократический строй». Юра убежден, что они текст искалечили. Ионов, оказывается, горький пьяница. Уж не это ли его сблизило с нашим директором… В театре застал Дмитриева, Домрачева, Курилко (ему поручена «Саломея»), Баловень всех изданий – Конашевич, ставший делать чудовищные по безвкусию вещи. От «Конька-Горбунка» и еще ряда новых его изданий меня просто тошнит.

Суббота, 15 марта

В 12 часов за мной заходит Коля Лансере, идем вместе в дом Бобринских смотреть, что они там устроили. По дороге он рассказал про гнусные истории М.Фармаковского, приведшие к удалению Вейнера, и подкапывающегося и под Колю. Вместо Вейнера Фармаковский посадил историка Приселкова, ожидая в нем найти себе союзника, но он оказался более порядочным, и теперь получился довольно сносный симбиоз. Очень досталось зато всему бытовому отделу со стороны (усилия Тройницкого?) после того, что они открыли Бобринский дом, который так и не удалось восстановить полностью (вещи растеряны благодаря Шипову), в котором они не думали устраивать показные интерьеры, по классам и по эпохам и в которых только ограничились серией выставок: бисера, фарфора, книги – как бытового материала, портретов. Сбитые с толку этой критикой, сейчас они провели новое разделение между собой материала по эпохам, а затем на выставках. Для начала Приселков поставил «Чаепитие».

От обзора дома Бобринского скоро вышло благоприятное впечатление. Разумеется, никакого остроумияне высказано, получился скорее художественно-промышленный, нежели бытовой музей. Но приятно видеть прекрасные комнаты снова вычищенными. Я с удовольствием разглядывал очаровательные бытовые картинки. Главное достоинство секретного кабинета – мебельные гарнитуры, убраны мужские и женские органы и группами довольно искусно раскрашены. Эти вещи происходят от адъютанта Николая Николаевича Виноградова… (в газетах раскрыт его заговор – переворот в Югославии). Цветной альбом рисунков (этюды с натуры тщательно сделаны) Богданова – серия пенисов всех величин, ряд японской дряни и, наконец, хорошие художественные бронзовые статуэтки, лежащая мастурбирующая женщина – жанр Предье.

Среди портретов я нашел хороший, но грубо исполненный портрет Людовика XVI. Я буду требовать для исторической галереи Гатчинского дворца. Если в Гатчине образуют историческую галерею, то отсюда придется многое взять.

Дома я застал А.А.Кроленко, просит у меня согласия редактировать книгу о балете, затеянную издательством «Аквилон». Согласие я дал, надо же начать зарабатывать. Пойду знакомиться с материалами. От статьи же о постановках наполовину отказался. Не могу же я заниматься авторекламой и вылить свое негодование (вполне справедливое) на Головинские мерзости. Кроленко уверял, что я могу написать «что угодно». Этот безбородый, с блестящими глазами молодой человек до жути энергичен и настойчив.

Шапиро извещает о переговорах, санкционировавших прибавку для ставки Монахову, и добавил: «За это Монахов должен прекратить свои выступления в опере». Лаврентьев его за это устыдил. Когда-то Шапиро ставил Лаврентьеву на вид, что у него в кабинете не висит портрет Ильича, а это был кабинет Николая I – общий для всех актеров.

Воскресенье, 16 марта

По рассказам Альбера (я у него был около 6 часов), на мистической (довольно бодрой) лекции Митурича было что-то весьма карикатурное. Началась она вместо 7 в 9 часов. Слушать собрался, главным образом, наш прежний демократический элемент. Мария Максимовна (так ее и не удалось выкурить), Полина и дворничиха Евдокия и т. д., кроме того, проворовавшийся некогда Аланиш, однако приглашенный в надежде, что он будет оппонировать. Но он не оппонировал, а дремал, как, впрочем, и Альбер, который от лекции услыхал лишь конец, когда докладчик, покончив с Иисусом Христом, объявил, что в следующий раз он примется за Будду. Тут же сидел Алик, дети Коли (его, кажется, самого не было), Люся и другие младенцы. На минуту явилась жена Николая Альбертовича, но вдруг прыснула и убежала. Говорят, она была подвыпивши (может быть, из-за ожидания налета). Доклад читался не просто за столом, а «профессор», увидев многочисленное собрание, потребовал себе кафедру, которую сымпровизировали из основания громадного граммофона. Всего замечательнее было то, что все это богохульное заседание происходило в той же столовой, в которой три года назад угощали митрополита!

Я весь день провел дома, акварелируя свои заграничные зарисовки и перечитывая парижский дневник. Приходила графиня Литке, но я ее сдал бедной Акице, которая после сидения с этой полусумасшедшей до вечера не могла отойти. Ее интересовало, кого я видел за границей из ее знакомых, в частности, что поделывают великий князь и великая княгиня, на что Акица, разумеется, ничего не могла ответить. Ко мне же приходила мать Саши Яши узнать, как он живет. Она слышала, что он очень похудел, «вышел из моды». Я ее вполне успокоил. Он по-прежнему ее зовет туда, из чего явствует, что его дела неплохи, но она опасается, что ее снова, как в прошлом году, не выпустят. Ее дело взяла в свои руки Добычина, еще вот надеется. Она болеет, а ей самой она запрещает хлопотать. Софья Петровна (так, кажется) хотела бы взять с собой и Александру Евгеньевну. Бедняжку совсем затравили в Мариинском, Купер к ней охладел, да он и не у власти, а Лапицкий ее терпеть не может. Особенно же она убита тем, что разъединена с мужем. Летом, когда поговаривали о том, что театр закроют, они оба подписали контракт на какое-то турне по Сибири, но в последнюю минуту Экскузович (!) ее не отпустил, а муж все же уехал. Недавно он ее снова звал туда, чтобы вместе с их труппой ехать в Австралию. На сей раз Экскузович отпустил (ибо она совершенно перестала петь, ей не дают петь), но все это дело расстроилось. Пора и внучку увозить отсюда. Правда, она в гимназии Мая, где сохранились кое-какие дисциплины (в казенных – разврат прямо открыто, и даже во время уроков между парочками творится нечто неописуемое). Но все же лучше ее увезти до греха – девочке пятнадцать лет. Сашей она очень недовольна в отношении Каза Розы, к которой она успела привязаться. Особенно во время болезни и умирания маленького. Он ей ничего не пишет. Но тут же старушка рассказала, что то оказалось сущим вымыслом этой безответственной лгуньи.

К обеду Б.Попов, после чая пришли Зина и Бушен. Серебрякова все время жаловалась на безобразное к ней отношение заказчиков, которые, не стесняясь, ей в лицо ругают ее произведения. Но она сама виновата, она не умеет себя поставить (наследственное воспитание Кати, которая в самые благодатные времена разыгрывала «бедную вдову»), вот почему я не сторонник того, чтобы Зина ехала в Париж. Она слишком себе враг.

Читаю драму «Коралл» Г.Кайзера, рекомендованную Пиотровским, – претенциозная дрянь! Кому это надо? Нет, нам не избавиться от худшего, что есть в культуре «бошей»…

Еще подробность о лекции. Во время ее пробрался к Руфу за деньгами извозчик, подрядившийся вывозить снег, но Руф и его затащил слушать. Но тот послушал, да и разразился: «Ты, брат, чего тут врешь, ты молодых-то обманывай, а меня, старика, даром что деревенский, тебе не надуть!» Серафим же убрался, увлекая за собой красноармейцев – помощников брата Руфа, – важной коммунистической шишки и даже военного комиссара. Цирцея, будучи уже сильно на взводе, потащила своих оглашенных в пивную, где они и провели вечер гораздо веселее, чем дурачье наверху. Но что бы на все это сказали мои родители, если бы они увидели все это безобразие, творящееся в их же потомственном, в нашем семейном доме?!

По последним слухам: временно будет замещать здесь Экскузовича – Кристи, а Лапицкого и вовсе уберут. Дай-то Бог такое улучшение!

Понедельник, 17 марта

Опять валит снег. Местами образовались очень снежные слойчатые карнизы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю