Текст книги "Дневник. 1918-1924"
Автор книги: Александр Бенуа
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 55 страниц)
Дома меня порадовал Крамаренко, приволокший три картины на экспертизу (купил он их себе). Наиболее блестящая и подкупающая «Гондола», вернее, гребная барка (изумительное небо!) Изабе, 1835. Наиболее значительна та, которую я определил как несомненно Д.Фети и которая изображает какую-то притчу или Изабель (я еще не успел проверить по Библии), мертвая женщина навзничь, около нее два старца, в отдалении, за столом, обедают какие-то супруги, за оградой еще двое. В фоне, занимающем 5/ 6пространства, – большой коричневый дом, выделяющийся на прекрасном белом с синими прорезями небе. Третья картина, вернее, эскиз – «Гибель Ипполита» второй половины XVIII века, но с явным желанием имитировать Рубенса. Быть может, Дуайен?
Среда, 27 июня
Весь день дождь. Холод. Тройницкие получили свои паспорта, но теперь Марочка заныла: на кого они оставят квартиру и кота да зачем ехать и т. д. Воображаю, как она отравит Тройницкому путешествие. Стип до сих пор не может без ужаса вспоминать об их выезде в Лугано и в Италию, как она просиживала днями в отеле, никуда его не отпуская, как вообще она его мучила. Чератти признал ее тогда истеричкой. Сейчас в этой поездке у нее, несомненно, одна мечта: порыскать в Париже по магазинам. Но и эта мечта отравлена всеми рассказами о таможенных трудностях в СССР и в Германии.
После Эрмитажа иду к Н.Радлову. Он живет в качестве проректора (уж эти мне титулы!) в самом Зубовом институте, в довольно пространной, но несуразно выкроенной среди других комнате на задворках квартиры с Эльзой, вышедшей в довольно примитивном летнем костюме. У них дружественный тон. Она же сервировала чай (роман со Шведе кончился?) и принимала участие в беседе, главным образом, восхваляя, в патриотических тонах «Гадибука», Беллочку Каза Розу и т. д. Он угрюмый, унылый… Не пойму, природная ли это скромность, основанная на вялости характера, или это болезненное самолюбие? Показывал свои последние иллюстрации к любимому им Марку Твену. Очень грамотно, остроумно, но пресно. Почти все время – в разглядывании добытой им от того же Оршанского книжки, посвященной модернистскому искусству. Боже, как это приелось! Вот уже поистине соль стала пресной, и после такой глубокомысленной мишуры даже конфеточная картинка «Кушелева» покажется содержащей художественную подлинность и доставит настоящую, хотя бы и детскую мимолетную радость. «Кошмарность и абсолютная выразительность» и все прочее, что нас интересовало еще в дни салонов «Розенкрейцеров», стало теперь просто пошлейшим трафаретом с сильным притом привкусом трупного гниения. Сам Радлов зачитывается Шпенглером и отравляется его идеями о гибели искусства.
Дома застаю Рубена Паатова, после двухлетнего отсутствия снова прибывшего из Персии. И все то же самое: пятифунтовая коробка шоколада, а за то – как всегда обманутая надежда, что я признаю его Рембрандтов, Корреджо, Тицианов и т. д. Тут же были продемонстрированы: один глупейший (но довольно бойкий) пастиччо (a la technique vermicelle) на первого и ряд фото из имеющихся у него в Москве и предназначенных для его галереи шедевров. Кое-какие голландские портреты неплохи. Собирается за границу, дабы там войти в обладание суммой, которая ему причитается за продажу икры. И которую иначе пришлось бы получать с колоссальными убытками через советские лапы. Тон у него вообще довольно унылый. Правда, в самой Персии коммунизм, искусственный, взращивающийся на русские деньги, ликвидирован начисто (проделана та же операция, как у Кемаля, причем персюкам важно было получить наше золото). Однако товар в Европу и на реальную валюту иначе не спустишь, как через Совдепию, а условия этого сбыта – просто гарпагонские удушения. Рассказывал он, увы, довольно безалаберно и о нашем финансовом кризисе, о закрытии трестов, о грядущем голоде, о продажности наших чиновников и о тупости вождей и т. д. Пикантно, что знаменитый московский «Эрмитаж», в который было вселено какое-то учреждение, все там загадившее, снова с великими расходами приведен в порядок, и там самим Каменевым устроен правительственный игорный дом.
Вчера я встретил в садике перед Исаакием Я.Шапиро, следовавшего с одним актером «Габимы» (студии, играющей «Гадибука»), Он вызвался мне устроить на сегодня билеты и явился в Эрмитаж. Но оказалось, что это места в ненавистной боковой «артистической ложе», и я не пожелал воспользоваться ими. Вообще, несмотря на общие (без исключения) восхваления, мне ужасно было бы тягостно идти снова на эту жидовщину, на этот «Витебский чеснок», осточертевший мне в искусстве всех этих Шагалов, Альтманов и прочих до тошноты! Вместо нас пошли Черкесовы, вернувшиеся после часа и убеждающие нас пойти на окончательно последний спектакль завтра. Акица тоже находит, что мне нужно идти, но когда мне что-нибудь нужносделать, то мне этого не хочется.
Омерзительное впечатление производит «заявление» патриарха Тихона о своем покаянии перед советскими властями. Какая разница с Буткевичем! Какой свет это проливает на его душу (впрочем, мне всегда казавшуюся дрянненькой и серенькой) официального православия. То-то козырь в руки антиклерикалам! Говорят, в газетах стояло на днях о каком-то бурлении в Бискайском заливе и о том, что подводное землетрясение, которое оно предвещает, грозит потоплением всем Европы. По одним расчетам в 1923 году, по другим еще раньше. До чего переродилась моя душа с 1910 года, что такие пророчества, которые могут и не быть одним репортерским шутовством, оставляют меня ныне абсолютно равнодушным.
Четверг, 28 июня
Пасмурно, дождь. Весь день расстроен (разумеется, на основе общего душевного недомогания, ставшего за эти годы хроническим и знающим лишь редкие и короткие передышки. Сейчас в связи с безысходностью здешних финансовых и общеэкономических условий тянется кризис, весь день расстроен из-за, в сущности, пустячка). Из-за внутренней борьбы пойти или не пойти на последний спектакль Гадибука. Черкесовы усиленно посылают. Даже на этих блазированных скептиков-зоилов спектакль произвел отличное впечатление своей простотой, убежденностью, скромной декоративностью, сдержанностью… Очень захотелось пойти и Акице. Но меня одолело такое омерзение к жидовшине, хотя бы самой отборной и прекрасной, что предложить себя я не оказался в силах, и так и застрял дома, хотя вечером и явился еще наш домашний Гадибук (Черкесовы уверяют, что он точно сошел со сцены) Шапиро, который бесконечно и с надоедливым безвкусием извинялся за то, что нам вчера не были представлены более почетные места (оказалось, что Гадибукисты, честно считающие себя превыше всего и просто-таки открывающие эру доселе не существовавшего настоящего искусства, даже не слышали о моем имени), и всячески старался меня побудить отправиться с ним, хотя бы ко 2-му действию. Но я восчувствовал в душе своей такую силу инертности и такого омерзения(несомненно, расового, стихийного, не поддающегося никаким рассудочным убеждениям, того омерзения, которое у меня проявилось даже к Иде Рубинштейн, к некоторым сторонам творчества лично милого, в общем, моему сердцу Бакста), что я остался непреклонен, за что и понес кару, ибо домашний Гадибук проторчал у нас весь вечер, мы вместе с детьми рассматривали сокровища искусства. Поразительно, до чего нагло Шапиро высказывал по поводу величайших шедевров европейского гения свои замечания, не имевшими никакогоотношения к сущности данной картины. При этом по гравюре каждый раз ездил пальцами, грязными, крючковатыми и, даже простившись в половине первого, вдруг еще задержался и стал в продолжении часа со всякими «благородными» ужимками и извинениями клянчить, чтобы я ему дал Екатеринославские ИЗО, так как он там, где «очень любили мое творчество», желал бы устроить выставку, как сказано официально, «его Московского и Петербургского периодов».
В коллекцию «омерзяющих случаев жидовской наглости» поступил как раз на днях еще рассказ Зины Серебряковой о своем разговоре с Эльконеном. Он ни с того ни сего разразился самыми презрительными речами по адресу русских художников. Он-де считал раньше неприступными и бескорыстными, а теперь он видит, что все они, за исключением одного только Браза (как это типично!), хамы, преследующие одну только наживу. Я себе объясняю такую психологию разочарованием, постигшим нашего революционного мецената в Берлине, когда он удостоверился, что все собранные им за гроши сокровища не являются уже более там стабильной валютой и что даже за Сомова никто не найдется, кто бы заплатил старымиденьгами. Кроме того, в том, что Эльконен вообще дерзнул такие вещи говорить, виновата и Зина. Ей все дерзят, и она провоцирует на дерзости своими всегда неуместными, благородными и глуповатыми, во вкусе всех Лансере, вскипаниями.
А еще больше виноваты обстоятельства, то, что все русское искусство, если чем и держалось до сих пор с грехом пополам, то поддержкой этих валютных меценатов, а сейчас и они нас оставляют, ибо видимо, что наши произведения – не та твердая валюта, какой они их считали… увы нам!
В моих расстроенных чувствах единственным утешением и развлечением сейчас является возня в Эрмитаже. Я всегда любил такие «титанические задачи», а сейчас без них просто бы скис. Как раз сегодня у меня явился новый план – начать выставку итальянцев со стороны подъезда Ее Величества. Таким образом мы получили бы семь зал, из коих первая, не очень большая, была б отдана примитивам (при необходимости можно было б достать застрявшие в Русском музее ретабли из Лихачевского собрания), а последняя – «Тистолам» из Штиглица, если еще не вставлены на место. В среднем же, большом зале были б размещены Маньяско и мастера XVII века. Хочу непременно водрузить и гигантский картон Джулио Романо. Но когда мы поспеем! Тройницкий обнадеживает, но ставит условие, чтоб были изданы листовки обо всем. «Печатное слово» было у него до сих пор главным козырем, и на нем он всегда очень настаивает. Энергично взялся за дело развески итальянцев И.И.Жарновский, но у меня идет с ним спор из-за Лондонио. Присущая этой картине нота XIX века, делающая ее особенно интересной для эстетически непредубежденного глаза, коробит наших эстетов (в глубине души неисправимых провинциалов).
Дома не застал уже больше назначенных к 4 часам студийцев, так как Акица с Мотей по недоразумению их спровадили. У нас Петр Соколов, собирающийся к нам принести на хранение – ввиду слухов о смерти Таманова и возможности наложения руки властями и на его наследство – архив идиотских словопрений его Академии 1917–1918 годов. Я его сдам Нерадовскому. Надо же его убрать, потому что в нем фиксированы многие речи, которые могли бы скомпрометировать разных потешных людей.
Наши балетоманы потрясены известием, что они сократили Данилова, говорят, по распоряжению исполкома, по навету «чекистов» Спесивцева и Семенова. Впрочем, и эта пара переведена на разовые, так же как и Виль, и Романова, да и сам И.П.Ершов. Вовсе отчислена в отставку масса лиц, и среди них – ряд совершенно беспомощных бедняков. Остальных собираются связать трехгодовым контрактом – еще свидетельство полнейшей нищеты.
Впрочем, и я попал под эту меру – получил извещение, что мы, члены Совета, отныне будем получать не жалованье, а по заседаниям (коих двадцать, тридцать, вероятно).
Вчера, говорят, появилось в газетах извещение, что я уезжаю за границу и цель моя – ставить постановки у Дягилева. Кто это удружил? Все наши сразу указали на Хохлова.
Приходил разыскиваемый Михаила Аргутона. Он до слез тронут памятью «князя» (странно слышать в устах этого матросаэто слово и слово «графиня») и с радостью поехал бы к нему. Но как это устроить?
Кончил читать весьма странный исторический роман Бальзака «Философские этюды» – о Екатерине де Медичи, являющийся апологией ее политической мудрости и попутно магией. Роман относится к 1735 году (последняя глава, в которой изображен великосветский обед 1735 года с Маратом и Робеспьером среди приглашенных, помечена 1823 г.) и мог в смысле склонности к независимости, граничащей зачастую с парадоксом, послужить прототипом Толстому. Та же смесь исторической документальности, изложенной в тоне научного трактата с вымыслом (иногда очень остроумным и тонким), переходящим зачастую в совершенную свободу в духе Скотта или даже Дюма. Крайне небрежная техника или почти отсутствие стилистической, чисто литературной правки, но это не мешает существу. Во всяком случае на меня книга произвела очень сильное впечатление, хотя я и не уверовал в тезис, что Екатерина была великой государыней.
Пятница, 29 июня
Приятная погода. В час пропускаем несколько срочных дел на галерейном совещании. Снова надоедливый вопрос о доставлении вещей из загородных дворцов.
С Лещей Келлером и Федей Нотгафтом, растерянным (от пылающей страсти), заходим в Общество поощрения. Увы моему безденежью! Платеровского Тьеполо купил за 7 млрд. (70 руб.) Чекато. И сейчас продается альбом (почти пустой), поднесенный моим отцом какому-то Розенбергу в 1846 году, в котором имеются работы папаши: акварельный шуточный титул, сепия, изображающая улицу в Комо, и акварельный эскиз той декорации, несколько вариантов которой имеется в наших собраниях.
Захожу с Лещей на Мойку, 72, дабы взглянуть на продающуюся там с аукциона картину «Изгнание из храма» Луки Джордано. Считаю нужным наложить на него наше эрмитажное вето, так же и на изображение какого-то святого воина, в котором я узнал работу Сурбарана.
Встретил там тушу Богданова. Он совсем приуныл, не выпустили за границу его жену. Встречаю и Крейтора. У него уже выправлен заграничный паспорт, и он на днях едет для устройства выставок. Снова пристал ко мне. Я уклонялся, пока он мне не пообещал заплатить половину вперед. Пригласил его на завтра (надо будет получить «Версаль» от Добычиной), но уже мучаюсь, как бы этот хитрейший человек меня не провел.
Мойка, 72, – неузнаваема: Дитрих сведен на нет. По словам Леши, там теперь «чека из чеки». Во всяком случае, вас при входе чуть ли не обыскивает вооруженный сторож; портфель и пакеты надо отдавать в комендатуру. Милая обстановки для торговли. Встретил теперь бывшего эрмитажного Дмитриева. Он тоже уезжает в Париж, но, увы, паспорт у него украли в момент, когда он (уже все здесь ликвидировавший) садился в вагон. Копии теперь ему в Смольном не дают, а требуют, чтобы проделал все мытарства снова, причем не ручаются за успех!
Собирались отдохнуть в тиши и одиночестве, почитывая дурацкий роман Лаведана «Le bon temps» (предвкушение Парижа) и поглядывая на подаренные Липгардтом (он все ликвидирует, жену все еще не выпускают) виньетки с двумя его этюдами, картины актрис (80-х годов), как вдруг врываются Обнорские (она в самодельной неправдоподобной, расшитой желтыми цветами по черной соломке шляпе), явившиеся с «тем только, чтобы забрать у меня (не купленные Колей Лансере) “Сокровища России”» и утащить их к Лиде Карловне «для округления некоей суммы» (собирается все три тома отдать за 300) в виду надвигающегося зимнего голода. Однако тут же она расположилась, и мне пришлось полтора часа выслушивать сумасшедшую болтовню этого чудака, который продолжает отстаивать авторство своего «Кейпа»… Наконец я ему безжалостно заявил, что «такой случай психоза» меня очень заинтересовал, и это, кажется, избавило меня и от дальнейшего присутствия. И подумаешь, я стерплю эту чепуху во имя дружбы к Оберу!
Акица с «молодыми» пошла в Сплендид на «Атлантиду» и вернулась в упоении (несмотря на отрицательные отзывы Тройницких и Таси).
Тем временем Атя остригла мою бороду.
Суббота, 30 июня
Чудесный день с дивным, необычайно разнообразным небом. Тепло по-летнему. Думаю, что этот день останется памятным благодаря той прогулке, которую я совершил на возвратном пути в компании Татана, его матери и двух девочек Серебряковой, пришедших к нам на сеанс Юрия, Коки и Марочки, бывших со мной в Эрмитаже и заходивших затем к Тройницким. Жалею, что Акицы не было с нами. Она тоже посетила меня в Эрмитаже, но потом пошла к Добычиной за акварелью, чтобы их получить для ожидавшего в 4 часа Крейтора. Однако Добычина решительно отсоветовала рисковать их ему давать (к тому же и сам Крейтор не являлся).
Итак, прогулка с Татаном по набережной к «Медному всаднику»! Но это была не прогулка, а триумфальное шествие юного… ну, скажем, Бахуса, выступающего с необычайным величием и приветливой важностью, тем временем как младенцы-вакханки нашлись и плясали вокруг, блея, весь этот путь. Иногда мы спускались по сильно разрушенным ступеням к мягко колыхавшей воде у Дворцового моста; взобрались на оставшийся здесь от постройки холмик (это то место, из которого в 1918 году однажды выбежал горностай, за которым все пустились в погоню, в том числе и некоторые из моих эрмитажных сослуживцев, среди них Лисенков, и который ушмыгнул от них в щель Зимнего дворца. В свое время я забыл записать этот изумительный символический случай). У Петра все расположились по каменному парапету, на котором сидел, свесив ноги к памятнику и тем самым выражая свое привилегированное положение, пастух-сторож, поплевывающий вокруг семечки и иногда покрикивающий на игравших вокруг детей. Впрочем, подходя к памятнику, мы как раз застали полдюжины сновавших на самой скале и под брюхом коня.
Вечером я с Черкесовым был на «Атлантиде». Чудесный, эффектный пейзаж, картины пустыни. Приятные восковые типы. И тем более грустно, что они погибают из-за козней любострастной бабы – Стаси Наперковой. Вовсе не такой уж противный, как это рассказывала Марфа, а в угоду ей и сам Тройницкий. Благородная, сдержанная игра. В постановке всей фантастической части обеднение, безвкусная и менее тщательная, нежели у немцев.
По утрам кончаю иллюстрации «Черной курицы». В наше отсутствие вечером приходила управдомовская комиссия с Руфом во главе – размерять наши комнаты ввиду нового квартирного обложения. Весь город переполошен этими обходами, и уже многие мысленно прощаются со своими квартирами, сознавая, что они не будут в состоянии платить тех миллиардов, которые с них потребует фиск, в той же степени, ибо откуда же достать такие, в сущности, «немалые суммы»? Однако все же я принадлежу к тем, которые утешаются тем, что такого резкого перехода не вызовет: никто платить не будет, и всех сразу выбросить на улицу – тоже вещь неосуществимая. Руф, скорее, радуется этому закону… надеется посредством него выкурить, наконец, из дома нежелательный элемент доносчиков и ябедников, в том числе нашу Таню, его личного врага. В большом ужасе Зина из-за натянутых отношений с Руфом. Сейчас он грозит ей сократить квартиру вдвое, отняв у нее рабочую комнату и обе комнаты молодых. Она при этом лишается сожительства своего «Сережи» (я застал ее сегодня заштопывающей его панталоны и рубашки) – это удручает ее больше всего.
Воскресенье, 1 июля
Хороший день, но к вечеру небольшая гроза и сильное охлаждение.
Вожусь с «Курицей». Днем у меня студийцы вместе с Морозовым. Кончили разбор «Женщины-дьявола». Забавляю их затем книгами и Лелиными «головами». Много смеху. В совершенном умилении от моих иллюстраций пташек, востроносых, с глазами вороны Митя Шифман. Была и Ратнер. Она умная и культурнее других (значительно старше), но уж больно неказистая. Всей компанией заходим к Коке, к которому у них с прошлого лета своего рода обожание. Во время репетиции является Крейтор, но принимает его Акица, направившая его к Добычиной, предупредив его, однако, что мы не расстанемся с вещами иначе как за полнуювыплату. Он сказал, что пойдет к ней. Мне очень неловко, что в эту пору водим его за нос (с ним это всегда так было), но я ему не верю, я его как-то даже побаиваюсь, а при личных свиданиях он всегда меня «обсахаривает» своим «славным» тоном, душой нараспашку. Акице он сказал, что уезжает за границу навсегда, что здесь больше делать нечего. ( Общее мнение, что он будет приезжать набирать художественного товару, да разве найдется на такой товар сбыт?) Кстати, я был прав, истолковывая перемену в тоне Эльконена его валютным разочарованием. Он так и брякнул об этом Добычиной: мы-де с вами как попались! Думаю, что помещаем деньги, а ведь за границей даже Сомова никто не хочет. И за это она на него раскричалась, назвала «меценатом всмятку» и выгнала вон. Сейчас Эльконен занят снаряжением (по поручению Рене и ее отца) Феди Нотгафта в путь, на предмет – ай-ай-ай – личных объяснений. Федя сам не свой, удручен, сконфужен, но уже влюбленный (целыми днями пропадает на Потемкинской и уже исполняет там все обязанности кухарки), все же делает вид, что собирается ехать. Наши дамы считают, что если он поедет, то Таси ему больше не видать.
После обеда пришли Тройницкие (они водворяют сегодня нам оконченный – очень неудачный – портрет Марфы Андреевны, писанный Зиной). Сергей Н. продолжает интриговать, что ему делать с ликвидацией Юсуповского дворца, полагает, в его отсутствие все растащат (там сейчас заведывает необычайно невежественный человек, архитектор Попов – ставленник осла Удаленкова). Я сопротивлялся ликвидации, так как слишком жаль самого здания, да и куда нам все тамошнее поместить?
По словам Таси, Тройницкий на днях был в Юсуповском для того, чтобы выбрать то, что Эрмитаж мог бы взять для себя (ценой таких жертв Ерыкалов и Философов обещают устроить раскрепощение остального имущества). Он наметил Руанского старика, античную мелочь, кое-какие деревянные скульптуры. Характерно, что, рассказывая об этом, Тася не горюет о таких утратах, а скорее ее тон выражает счастье, что ей хоть что-то оставят! Вот как раскачаны наши владельческие инстинкты. Впрочем, внучке Третьякова и не приличествует другая психология.
К чаю братья Альбер и Леонтий, Кока с Марочкой и с двумя товарищами – новым Сильвенским и Борей Пастинским. Устинов устроил из заграницы визу для стариков и для двух дочерей, но поедет лишь одна Марья Александровна, причем ей придется ехать для свидания с Олей и Надей в ненавистную по-прежнему (пока еще больше прежнего) Германию, так как Олю не пускают в Финляндию, где по первоначальному плану должно было состояться свидание матери с дочерью.
На днях в «Правде» статейка, подписанная А.Пиотровским, «Провал сезона», несомненноинспирированная Хохловым, негодование по поводу мещанской пошлости «Грелки». О, схоластика новейшего ультраэстетического образца! О, ненавистная мертвечина мейерхольдовщины!
Понедельник, 2 июля
Чудесный, не слишком жаркий день. Подчищаю «Черную курицу». Домашние и гости хвалят эту серию. Мне она кажется невозможной. И по выдумке (ничего того, чем я задавался, не выражено), и особенно по технике, беспомощной, пестрой, даже местами дилетантской. Особенно похваливает Юрий, как раз тоже кончающий свои иллюстрации к Гауфу (которые, может быть, и не пойдут, так как, по слухам, Госиздат усомнился в полезности «для пролетариата» и для воспитания в духе коммунизма этих произведений).
Татан с бабушкой пешком меня проводили до Зимнего дворца. Со скалы памятника Петра I снова скатывались дети, но потом пришел сторож и прогнал. Даже пролетариат имеет склонность располагаться семьями на траве. И это-то терпится сторожами, а то вдруг странно преследуется. То же и с грызней подсолнухов. Мальчишки-полисмены, несмотря на постановление начальства, сами с упоением их пощелкивают. Вечером с Кокиного балкона мы наблюдали, как трое таких мальчишек (за хозяйскими шахматами – все ребята восемнадцать-двадцать лет, очевидно, из ускоренных выпусков комсомольцев) с развязным пролетарским шиком «исполняли свои обязанности»: поживившись даром у мороженицы, шли затем пить пиво в «Пивную Бенуа», ухаживать за девицами. Дураки, хлопали друг друга по спинам, снова поживились, снова ухаживали. При этом ноль внимания на езду, на прохожих. Как бы эта молодежь нас бы не ограбила? Замечательно, что их еще столь недавно приведенное в порядок обмундирование пришло уже в полную растрепку, потускнело, засорилось (выцвело? запылилось? Но и пыли там не было). Замечательна и манера носить фуражки, уже утратившие всякую форму, глубоко на затылке – особый российский шик, процветавший и в дни Распутина, да еще и при Достоевском и Гоголе. Кока в сумерках видел, как наш полисмен взасос целовался с екатерингофскими девками. Тот же налет.
На заседании Совета Эрмитажа длительный спор, вызванный запросом из Москвы ко всем музеям, о мнении относительно фотографирования (в музеях): желательна ли монополия и т. п.? Тройницкий в душе заядлый монополист, но боится меня со Стипом. В угоду начальнику А.Н.Макаров (кстати, он вместе с Гревсом и Коревым и многими другими – профессора из университета) составил проект правил крайнемонополистического оттенка. Я выступил с возражением во имя более либеральных принципов, особенно важных в таком деле, когда все музейное легко может оказаться сеном под собакой. Тройницкий для виду поддерживал меня, но в те же время необычайно ловко повел дело, возражая ерундовым поправкам Орбели и сумбурной гражданской скорби Голованя, так что вопрос остался в принципе просто невыясненным. Пожелание Вейнера обосновать либеральный принцип в «декларативной части» остался без примечаний, а на проекте Эрмитаж высказывается за абсолютное право распоряжаться своим достоянием по своему усмотрению, что равняется той же монополии.
Мацулевич выступил с резко составленным рапортом о том издевательстве, которому он подвергся в Царском Селе, куда он выезжал специально для ознакомления с золотым сосудом, сделанным для Софийского собора – Арле, которому Яковлев, сказавшись больным, предоставил на осмотр, да и то еще в присутствии четырех охранников, какую-то новую дрянь, изделия Оловянникова. Несомненно, под этой провокацией – Зубов и Телепоровский. Ох, пора эту шантрапу прибрать к рукам. Однако Ятманов «размяк», а Ерыкалов сам так «Остроганился» (последнюю неделю он повадился ездить в Марьино), что ему все, что не Строгановский дворец, трын-трава…
В 4 часа пришли студийцы: Ратнер, Опалова. Ротенберг и Петин.
Я их поманежил по всему музею и свел в Висячий сад. Дамы высказали и здесь большую склонность к пошловатости. Петин – просто чурбан. С трогательным вниманием и не без понимания смотрел Ротенберг.
К чаю Стип, от которого (после обеда с Платером) невозможно несло сивухой. Разглядывали вместе бретонские этюды, так как Коке для «Северных богатырей» понадобились мотивы скал и сосен. Кончил «Ла бон тепмс» Лаведана, случайно попавший мне у букиниста под руки роман и прочтенный не без удовольствия – в виду Парижа. Известный (впрочем, очень характерный для французов) сентиментализм на наш вкус, скорее, неприемлем.
К обеду земляника (35 лимонов фунт).
В КУБУ идет перерегистрация карточек по сложнейшей, совершеннейшей системе (видно, что воцарились коммунисты). Зато мяса в этом месяце они не дадут вовсе.
В газетах крайне пессимистическая речь о будущем (в частности, фраза в связи с Руром): быть может, он и прав, но «не стану говорить», не его компромиссную, заигрывающую политику можно считать спасительной в такое чудовищное время.
Акица упивается Тэном (пока читает Анри де Ренье). Но, увы, в наших (большей частью утренних, при вставании, за чаем или кофе) беседах продолжает делать те же ошибки, обрушиваясь при обсуждении здешних дел на правителей и на известный класс (она возненавидела «моряка», пролетария и т. д.) и не понимая той простой, но и безнадежной вещи, что мы, весь мир, вся культура «христианской эры» впала в дряхлость и умирает. Разумеется, не мертвой доктриной ее спасти, еще менее выросшим на ней дилетантам, но ведь и доктринеры и дилетанты сами только продукт того же обветшания общего организма, и советский строй такое жеболезненное явление, как и «великая война» (и особенно ее затяжка), как общая «материализация», как закостенение (переход от мускульной эластичности и гибкой, как бы одухотворенной, органичности к слишком определенной механизации) всего строя жизни, как отупение религиозного сознания и всей области интуитивного и т. д. Причем тут большевики и их грехи, когда они наш общий, уже успевший застареть, но роковой неизбежный грех!
Вторник, 3 июля
Чудесный день. На солнце 26 градусов. Вернулся домой весь в поту. От блеска солнца и жары чуть не угодил: раз – под рысака, мчавшегося по Литейному, раз – под трамвай. У Александровой) сада встретил Гревса. Он уже насколько дней как освобожден, но вовсе не уверен, что его снова не заберут. Прежние неунывающие, несмотря на аресты, ссылки и проч. «голландские» превратности на сей раз заменились тоном отчаяния. Даже поговаривает о самоубийстве. «Отчего бы Вам не удрать за границу?» – «А что я там? Там нужны молодые, а главное – жена, как я ее безногую перевезу?» Сидел он три месяца в Бутырках, но состава своих преступлений так и не узнал. Расспросы следователей и здесь, и в Москве клонили к установлению его сношений с заграницей, то есть, знает ли он французов? Нет. А как же это письмо? И подают ему найденную у него открытку от Олеара с приглашением зайти. Он объяснил, что Олеар не француз, а бельгиец, что он известен всему Петербургу. Именно с ним арестовывают массу народа, в том числе Р.Ф.Мекк. Все это лица, которые значились в записной книжке дамы, у которой они с Токаревым снимали комнату под свою какую-то деловую контору. Дама – знакомая Токарева. Токарев сам уехал на время за границу (оставив здесь все картины) и теперь не может вернуться. Между тем бомбардирует Гревса письмами, чем окончательно может его скомпрометировать.
В трамвае встречаю доктора Шмидта. Он вполне подтверждает неблагополучность Летнего и Михайловского садов, островов и других местностей. Петербург на пути к тому, чтобы сделаться очагом злокачественных лихорадок. Можно утешиться тем, что малярийные бактерии уничтожают туберкулезные. О неблагополучии Летнего я сообщаю А.А.Герардовой, которую встречаю на улице и которая водит свою девочку именно в Летний. Они выхлопотали разрешение на въезд в Москву, это дается легче…через две недели (Куперы уезжают послезавтра). После Эрмитажа отправляюсь в Археологический институт (ныне превращенный в какой-то отдельный Университет, но оставленный по-прежнему в особняке Петра Николаевича). Мне надо было проверить, нет ли среди вещей Ольденбургских и Горчаковых, которые были туда по какой-то весьма странной фантазии отправлены Перовым, вещей, достойных Эрмитажа. Меня водили И.И.Мещанинов, старый вахтер, бывший денщиком генерала Талона (который еще жив в Москве), и А.А., наш бывший зимнедворный делопроизводитель). Мне казалось, что вещей было гораздо больше; то, что осталось, – пустяки. Интереснее другого фамильные портреты (едва ли оригинальные) Ольденбургских, сложенные в темном коридоре и в нужнике. Встретил правнучку Евгения Богарне – княгиню Долли. Снова комплименты, мечты о свидании, расхваливание моих «Версалей», которые она видела на днях у Эльконена (где обедала с Мархуцетти, у которого дела с Эльконеном и Абамелеками и т. д.). Она говорит, что ждет разрешения получить обратно несколько семейных портретов и хочет зайти в пятницу в Эрмитаж, чтобы изучить миниатюры Лихтенбергских. Ей не нужны ценные, а лишь бы получить сувениры о своих дедушках и бабушках.