355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бенуа » Дневник. 1918-1924 » Текст книги (страница 44)
Дневник. 1918-1924
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:01

Текст книги "Дневник. 1918-1924"


Автор книги: Александр Бенуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 55 страниц)

Утром пишу письмо в Большой драматический театр и начинаю вчерне «завещание», весьма своеобразное по форме и юридически никуда не годное.

Днем с Акицей в Эрмитаже. Она в полном упоении от содеянного, не хотела уходить. Снова пришлось учить уму-разуму Жарновского в смысле уяснения «гениальных» мастеров середины XIX века и Жерома.

Ходил еще по Эрмитажу жуткий тип – живописец, коммунист Федотченко, хваставшийся Стипу, которому он был почему-то поручен Ильиным, что с него именно и начинается поворотный пункт в истории искусства, что он написал гениальные картины, среди которых «Утверждение коммунизма», что в его картине, написанной им во Франции, где он учился живописи у М.Дени, скульптуре от Бурделя (бывшего без ума от него) и архитектуре у кого-то, что все его картины до последней распроданы и т. д. С виду сущий разбойник. Смесь Ятманова с Назаренко. То говорит, что из Харькова, то из Войска Донского. При осмотре Эрмитажа «хозяйским оком» заприметил кое-какие дефекты в сохранности картин и, между прочим, пузырение портрета Перуджино (посмотрел бы он на бесчисленные дыры, царапины и побеление лака, которые получились из-за революционных разрух, на всех тех картинах, которые у нас в Зимнем, в запасе!).

Акица купила билеты на пароход, оный действительно идет на Кенигсберг, но это нас не должно беспокоить, ибо пароходная компания, взяв те же 6 франков с человека, как и в Штеттин, обещает зато доставить поездом нас (в III классе) до Берлина, запломбировав, как водится, вагоны при переезде через «польский коридор». Зато в море мы будем всего два дня, а в Берлине уже в воскресенье утром.

Ходила Акица в таможенный округ справляться и относительно провоза драгоценностей, и оказывается, что можно провозить на себе лишь на 200 рублей золотом, считая при этом и золотые часы, и обручальное кольцо. Между тем одно Кикино кольцо с изумрудом оценено Добычиной минимум в 1500 рублей. Теперь Акица ни за что не хочет везти эти вещи, да, действительно, риск большой, и особенно при выезде из Германии. Если там их запретят к вывозу, кому мы их там передадим? Да и здесь, если бы у нас отняли, нельзя быть вполне уверенным, что удалось бы владельцам получить их обратно по доверенности. Ходит слух, что камни здесь могут подменить. Зато забравшаяся вечером вечером Лола Браз навязала Акице еще две простыни. Ох!

У Бразухи имеется от Жени Зубова известие, что он арестован в Кронштадте, а не здесь, и по доносу матроса. Стип уверен, что доносчик – один из пьянствовавших с Платером мерзавцев в пивной на Казанской, в которой собираются немецкие коммунисты и куда повадился шляться М. де Платер, очевидно, в поисках педерастии… Стип, очень мрачно настроенный из-за отъезда Марфы, вообще боится за Платера, за его а-ля Руф неосторожную болтливость.

Огорчили мы Стипа окончательно сообщением о безобразном поведении его Каташа, который гадит всюду, сколько мы его ни учили.

Вечером я ходил с Акицей и Татаном к Альберу. Татан совсем полюбил дедюшку Берту, так как у того оказался старый велосипед, на котором наш клоп и разъезжает взад и вперед по мастерской! Потеха! Альбер кончил все свои диорамы и вот-вот получит расчет. Его мы стащили вниз и он, попивая чай, рисуя какой-то пейзаж, слегка подремывая, рассказывал нам со слов Серафимы Бенуа (кстати, выкрасившей свои волосы в репейный цвет, «а то я черная успела Коле надоесть») ужасы про лужского разбойника Вальку Саран, которого, наконец, милиции удалось разыскать в лесах и ценой восьми убитых (из восьмидесяти) изничтожить вместе с его двумя подручными. Убили эти разбойники, по крайней мере, двести человек в округе, но среди награбленного находится, главным образом, всякий скарб – платочки, кофточки, сарафаны. Серафима видела сама их тела, которые на устрашение злодеев и на успокоение честных граждан вывешены в здании милиции, где она их сама видела и в котором от их разложения стоит ужасный смрад. Трупы буквально изрешечены пулями. Видела их самогонщика, поставлявшего им водку в лес… Серафима была так потрясена зрелищем, что не вернулась тут же на дачу, к детям, а удрала на первом поезде в Петербург, где уже живет, не подавая оттуда вестей, четвертый или пятый день. Я это страшилище на днях встретил.

Записал ли я, что оба превосходных полированных гранитных монолита, смазанных андесталей для «статуэток» Петра I на набережной, на днях распилили на четыре части каждый. Не уверен я в том, что записал об окончательной гибели весной «Гиганта-рабочего» работы Блоха, стоявшего перед Дворцом Труда. Последнее время он являл весьма грустный вид, ибо у него отвалилась голова. Пророческий символ! Стип сообщил, что наконец развалился и «гордый милиционер» (тов. Блоха), украшавший маленькую площадь перед мастерской св. Екатерины на 1-й линии.

Самое замечательное я и забыл упомянуть. Трупы разбойников выставлены в Луге по нэпманическим соображениям. Власти за показывание их берут по 5 миллионов, и вот стоит толпа на улице перед домом – съезд всяких телег и тарантасов. Словом, «успех сезона». Как бы этот пример не воодушевил на подобное же. Открываются прямо безграничные горизонты.

Воскресенье, 5 августа

Чудный день, и благодаря ему я утром сделал массу вещей: повторил «Фонтан Нептуна» (оригинал уже запечатан), написал массу всякой всячины, подвинул (а вечером и кончил) опись избранных папок. Но, увы, с 4-х часов начался непрерывный поток до самой полночи.

Все являются прощаться, но «обещают» (вызываются сами без намеков с нашей стороны на приглашение) зайти еще. Это кошмар, и самый утомительный. В собственном доме мы узники. Сначала Шапиро, которому я обещал, наконец, вчера, что его приму! Ему надо было показать «офорты» своего приятеля Берлингерфрау (так!), что оказалось наивным надувательством, ибо это не офорты, а очень пошлые рисунки пером с заливкой под офорт (ох, жадюги!), и, кроме того, экспериментировано очень мило. Карандашный портрет девочки, подражание Федотову (действительно его), под которым наклеена курьезная надпись: «Мама, когда ты приедешь» (или что-то в этом роде). Был у него еще и полузаполненный альбом на отличном ватмане какого-то русского архитектора 1840-х годов – очевидно, папиного товарища – с этюдами Альбано (Шапиро думал, что это оригинал автора) и с копиями костюмов Пинелли. Сидел он 1,5 часа. Я его все убеждал захотеть ехать в Париж; и действительно, здесь ему закрыта дорога, здесь слишком много голодных, и голодные бездарности всегда будут иметь преимущество перед талантливыми. Даже ему при всей расовой кумовитости и пронырливости не справиться с нынешним госиздатами, полиграфией, так как ему мешают его повышенная нервность, впечатлительность и, словом, романтичность, о которой он сегодня и распространялся. От позирования ему до отъезда я уклонился.

Затем скоро приятный перерыв – проводы Жени Лансере, который уехал сегодня на Кавказ, точнее в Батум, но с тем, чтобы вернуться сюда с семьей в октябре. Не эта ли перспектива его возвращения так раздражала Зину? Она была сегодня буквально невыносима, как отвечала, «брыкалась» и откалывала даже какие-то дерзости. Насилу упросил ее показать ее новые вещи – очень хороший портрет Таты среди «кухонного развала», отличный натюрморт с гипсовой головой и корзиной и неважный натюрморт с сигом (сига купил Женя). И вот эти три вещи, из которых портрет – в натуральную величину, сволочь-эксплуататор Рыбаков вытянул у нее за 5 миллионов, то есть приблизительно за 35 рублей, за то, что почти стоят материалы! Однако беспросвет этот получается в значительной степени благодаря ее нужде, если оставить вопрос в стороне о том чудовищном положении, в котором оказалось вообще русское искусство, задушенное декретами, общим нищенством, союзами, Ятмановыми с Наумовыми, Штернбергами, легкомыслием Луначарских и тупостью прочих доктринеров, так как она так безвольна и нелепа, что не умеет скрыть от этого хапужника все, что она делает, и, разумеется, он тащит все три вещи за ту же цену, какую он заплатил бы за одну! Две она за здорово живешь дает ему в придачу. решение Жени вернуться сегодня взяло верх над соблазном пользоваться благами Кавказа, главным образом, из соображения помочь в тяжелом положении сестре и матери, а отчасти и благодаря тому, что очень расхваливаемый им французский лицей в Тифлисе, где еще дети воспитывались, наконец закрыт властями.

К проводам подошел и Сережа, который с места в карьер объявил, что он до нашего отъезда придет еще во вторник и среду. Его ужасно жалко, ибо, разумеется, его гонит голод (он как явится, так сразу начинает клянчить у Моти чай, булку и масло, что ужасно раздражает и деморализует Матрену Васильеву), но, с другой стороны, прямо берет ужас от такого нахлебника и, главным образом, от того, что он будет мучить и Черкесовых в наше отсутствие. Под предлогом интереса, не получены ли письма, он будет приходить каждый день. А это не только в наших нищенских условиях стоит уйму денег (то есть то, что представляется нам теперь уймой), но и безумно утомляет, так как он образцовый «резонер», и его вечные расспросы, упреки, издевательства (с сильным привкусом зависти) и просто какое-то бубнение (отчасти все это наследие «жанра» дяди Миши Кавоса, его притязания на умственную едкость) – принадлежит к чему-то весьма безвкусному.

Мы с Акицей оба его прямо любим (ибо он в душе добрый и ужасно несчастный), но тем мучительнее тот психологический танец, который приходится с ним и в отношении его исполнять. Кроме него, обедала Тася. К концу обеда Хохлов – ниже травы, ниже воды. Совершенно разочарован Апександринкой, вялостью Юрьева, циничным мошенством Берлигара (который собирается ничего ему за четыре месяца работы над «Эдипом» не дать. Придрались к тому, что Хохлов как-то раз в припадке актерского благородства заявил Юрьеву, что он лучше будет работать даром, «нежели за те гроши» – 5 миллиардов, которые ему сулили)…

Ко мне у Хохлова был род «дела»: кому-де поручить роль баронессы в «Грелке» вместо покинувшей труппу М.А.Скрябиной (вышедшей замуж за богача и уехавшей в Берлин и Италию), но, разумеется, это был только предлог, а настоящая причина – просто явление на поклон. Может быть, что-нибудь и дошло до него о готовящемся письме. Характерно и то, что он (теперь только) собирается прочесть «Копилку» – после того, что он со своим другом Канкаровичем (и с этим дрянцом история: он ему устроил заказ музыки для «Эдипа», а когда дело дошло до уплаты, то Канкарович предложил треть установленного, и он с негодованием отверг) в продолжение трех месяцев интриговал с целью ее вовсе провалить. К счастью, эта образина сидела только до 10, зато он оставил нам в наследство свою belle-mere Александру Павловну, которую мы очень любим, но которая по-своему не менее мучительна, нежели Сережа, ибо она вполне оправдывает прозвище, данное ей Серовым, «каменной бабы». Кроме того, явился еще Бушенчик.

Татан увлекся велосипедом и все требует, чтобы его водили наверх, к «дяде Берто».

Итак, предлагаю текст моего выступления перед коллективом Большого драматического театра 5 августа.

«Дорогие товарищи, к моему большому огорчению меня не будет с вами, когда вы соберетесь с тем, чтобы после летнего отдыха сообща приступить к работе в новом сезоне. А я уезжаю, потому оставляю вам это «слово», будучи душевно озабочен судьбой нашего театра и в особенности его внутренней жизнью, определяющей, как его внешний успех, так и его общественное значение. Никому из вас не тайна, что в минувшем сезоне и к нам проник тот разнобой, который так характерен для всего нашего времени и который учреждается на не слишком глубоких основах всей нашей, увы, очень хворой культуры, но против которого еще остатка следует принимать решительные меры. Во мне говорит не консерватизм или академизм, но ненависть ко лжи, к выверту и к сумасбродству. В известней пропорции и эта уродливость не является препоной, ибо она «сообщает» неминуемую прелесть существованию, а без них было бы скучно, но горе тому обществу, которое этим уродствам потворствует и создает им культ в ущерб всему, что идет от чистого сердца и здравого ума. Сознавая глубокое значение театра вообще и в полной мере сознавая нашу ответственность перед обществом, я и вздумал воззвать к вам о необходимости подумать о том, как бы выправить не ту линию и вернуться к той внутренней жизни, которая явилась основной силой в начале наших выступлений, которая и создала блестящий репертуар театру, который и впредь сулит создание идеального сплочения и сыгранности труппы, которая должна привести наш театр к торжеству над всем, что творилось вокруг и в чем сказывалась погоня за суетой людской и угрожающим снобизмом, затрагиванием «передовой» (в кавычках) эстетики.

Дорогие товарищи, вы, вероятно, подумали, что, конечно, я имею в виду К.П.Хохлова, с которым у меня завязался чисто принципиальный спор, и отчасти причина подобного недоразумения. Против К.П.Хохлова я лично ничего не имею. Напротив, я был главным инициатором его привлечения в наш театр. Мне и сейчас в чрезвычайной степени ясны все его намерения и все то, что театр может показать из его содружества. Но, с другой стороны, я первый приветствовал решение КП.Хохлова сложить с себя функции главного режиссера, и я с особенным нетерпением ожидал возвращения нашего дорогого Андрея Николаевича Лаврентьева, так как было ясно, что Константин Павлович не подходил для той роли, которая ему выдалась на известный момент совершенно случайно, для которой, по его же собственному признанию, он не создан. Хохлов-актер, Хохлов-режиссер, постановщик того или иного спектакля – это одно. Хохлов – идейный руководитель целого художественного подразделения – это другое. И он в первых случаях может быть полезен для театра, во втором же он способен без всякого желания принести театру непоправимый вред. Константин Павлович сам, в присутствии всей художественной комиссии, это признал и умолял себя освободить от главрежиссерства, соглашаясь сохранить за собой только то, что он назвал опытной лабораторией, что дало бы ему возможность создавать тот или иной спектакль, в котором он дал бы волю своему поиску новых путей, своей склонности к художественному возрождению и на которых он мог бы проверить те или иные новые приемы. Я горячо приветствую создание такой лаборатории. Она может нас спасти от застоя. Она сообщит… большую яркость. Но сможет ли быть лаборатория при театре? Не следует смешивать с переводом всего театра в новую лабораторию. Опыт опытом, а строительство строительством. И эти две категории явлений опасно путать, если же мы хотим строить наш театр на прочных основах.

Вы сейчас приступаете к работе над Лабишем – антиподом Плавта. Вы все знаете, как много значили в истории человеческой мысли ее титаны – Аристофан, Мольер, Гольдони и Гоголь… И вот Лабиш был наделен сложной радостью, он видел смешное в жизни, радовался смешному и заражал ею своих ближних. Сам он был удивлен, когда его избрали в Академию, вдохновлялся своей способностью разыгрывать это в лицах. Вот уж у кого не найти и намека на пошлость. Вкус Лабиша безупречен и по-своему возвышен. Его комедии хочется преложить в качестве науки филистерам, скучным и бездарным педантам, с ученым видом рецензирующим и рассуждающим о низкопробных постановках. Увы, особенно много подобных породило наше время – время повальных теоретизирований, доктринеров, время «исканий» во что бы то ни стало среди переоценки ценностей на радость и утешение всякой смердяковшине! Да, вкус Лабиша безупречен. И лучшее доказательство тому, что как-то странно об этом говорить, как и о вкусе Буше, Мольера или Гоголя.

Когда мне бывает очень тоскливо на душе от зрения человеческого уродства, я беру томчик сочинения этого благодушного мудреца, который, подобно Гераклиту, всему смеялся, и в один миг вхожу в какой-то особый мир, в котором наш мир отражается со всем тем, что в нем есть мило потешного и из чего слит гений Лабиша (на этот-то подвиг требуется именно сила воли!), исключая всякую мерзость, всякую гнусность и следы пошлости. Мы видим себя в особом преображении, обличающем все наши слабости для того, чтобы нам надо было приходить в отчаяние от своего уродства. Мы на Лабише учимся быть снисходительными к недостаткам человеческой природы и человеческого общества, а еще вопрос: не есть ли лучшее настоящее средство проницательного смягчения – доброта и сердечность нравов?

Итак, дорогие товарищи, будем работать над Лабишем с сознанием того, что мы делаем высокое и благородное дело, как то, которое мы выполняли, ставя Шиллера и Шекспира. Такая постановка – не компромисс, за который могут краснеть только грубые натуры, а настоящая оздоровительная и полезная деятельность для нас и для общества. Обнимаю всех вас и остаюсь душевно с вами».

Понедельник, 6 августа

Где-то облачно, тепло, иногда солнце, днем дождь. «Советский церковный праздник», но не все церкви его празднуют, да и в публике недоумение, уж не Интернационал ли какой? Календарь не прививается. Как бы то ни было, день неприсутственный, и я использовал его, чтобы съездить после многих лет на католическое кладбище, попрощаться с могилами папочки, мамочки и брата Иши. От Финляндского вокзала шел пешком, все время предаваясь воспоминаниям о тех днях, когда я здесь шагал или ехал на пролетке Эдвардсов, гордый тем, что меня везет «собственная лошадь». Интересна и церковь Тихвинской Богоматери (XVIII век), получившая уродливую пристройку и не менее уродливую колокольню. Деревья богадельни Тименкова и Фролова (два имени, запавшие мне с детства) так запущены, что теперь и не увидишь бродящих под ними старушек в чепцах. Арсенал не дымит и лишился пушек, лежавших грудами вокруг на траве. Зато по-прежнему улица упирается в две избушки в русском стиле (служба набережной) и рядом стоят, но, кажется, не работают бани. Совсем изменилась дорога, заворачивающая на кладбище. Все заросло, какие-то воздвиглись строения, протянулся целый проспект, пролегла какая-то железная дорога. От прежнего приволья и радости нет и следа. Церковь стоит обгорелая, лишенная крыши, и эта ее колокольня скорее к лицу. Впрочем, идут длительные работы по починке, очевидно, на средства Польши. Загорелась она, как думают, от электрического смыкания. Внутри выгорела совсем, но своды и стены уцелели. Окна выбиты. Зато совершенно не пострадал склеп, куда я проник без посторонней помощи, так как дверь в него открыта, очевидно, для просушки. Наша семейная часовня в полном порядке. Накопившиеся за время войны гробы польских магнатов все уже увезены на родину. Я помолился, приложился к плитам, испросив благословения папочки и мамочки, набросал в альбом наружный вид церкви и пошел в обратный путь. Могилу М.Я.Эдвардса я не нашел. Она, как и ее место, будто сравнена с землей.

Днем убирал кабинет. В 7 часов неожиданно рано явился Асафьев, которого мы звали на после обеда. Потом явились дядя Берта с «меню» и со своей экспозицией, как он ее довольно беспутно и представил иностранцам, и, наконец, вся компания Кесслеров: папа, маман, два близнеца – Марианна и Югелло – и эффектная фрау Рихштофен. Обед вышел на славу. Гигантский телячий окорок произвел сенсацию, таких у них в Берлине не бывает. После обеда я и Альбер показывали им (совершенным вандалам) свои работы. Асафьев играл диезы и прелюды. Подошли еще папа Молас, шармировавший всех бархатистостью своей речи. (По-французски он говорит, как парижанин.) Ирина Степановна Асафьева, Люля, Миша, Катя в невозможно пестром платье и В.А.Фролов. Асафьев наедине мне снова жаловался на интриги Купера, на подлость представителя властей Оссовского (никогда не любил), на дальнейший успех Палиферова, ныне дирижирующего в лейб-курорте Зиновия Сестрорицкого. Неловко вышло с отказом перевезти вещи Валентина Павловича Дягилева, который явился перед самым обедом!

В Екатеринославе обнаружена «Кошмерия» – это так выкликали газетчики сообщение о кошмарном преступлении, совершенном «компанией чинов советской инквизиции», якобы боровшейся с контрреволюцией. Умер Дж. Греди, которого я видел в делегации у Палеолога – английский лейборист, намеревался «удержать Россию в войне». Говорят, он был ненавистен советской власти, но в то же время придерживался политики полнейшего индифферентизма в дела Европы.

Вторник, 7 августа

Хороший день. Свежо. Осенние цветы уже мерзнут на даче. Они как раз привезены рано утром. Кока очень смешной, загорелый, бритый. Марочка тоже черная.

В трамвае вижу княжну Марью Константиновну Трубецкую. Не замечаю ее, чтобы избежать лишних разговоров с этой милой, веселой, но нелепой дамой. Вид самой проститутки. Всегда была такой, а теперь еще исчезла осанка. Пожалуй, где-нибудь играет. Ведь и она также под гербом гранд-дама и каботинка.

В Эрмитаже беспокойство за Тройницкого. Почему он не пишет и даже не послал клятвенно обещанной телеграммы. Уж не случилось ли что? Уж не арестован ли? Все говорят (особенно это распространяет Алексей Толстой, привезший свою семью), что Германия – бурлящий котел, который вот-вот разольется. А мы-то в него! Еще говорят, что здесь теперь ни за что не найти иностранных газет. На Совете Эрмитажа я возбудил вопрос об эквиваленте за картины Камори. Макаров считает, что надо сделать отдельные «секретные» (по способу хранения протоколов) запасы на предмет получения санкций всего нашего синклита, так как это есть первый случай отчуждения вещей Эрмитажа из пределов России, и секретность требуется, потому что все эти польские дела до сих пор проходили секретно. Я устраиваю еще летучее заседание. Увы, вещи из Русского музея и из Строгановского дворца (для XIX века) не удастся добыть до моего отъезда. Зато из Академии художеств доставлена тяжелейшая статуя графа Остермана-Толстого работы Торвальдсена.

Прошу Федю (Нотгафта) – моего издателя «Петергофа» – ссудить (в счет гонорара за текст к Петергофу) несколько миллионов марок на дорогу. Он мне выдает всего 2 лимона и утверждает, что этого вполне нам должно хватить до Берлина. Что же, там разве совсем люди потеряли меру вещей? Ужасно вообще интересно, что мы там найдем и как-то я после девяти лет восприму все, что я когда-то так хорошо знал и почитал «своим».

Дома пишу начисто вступительное слово для актеров БДТ. Добычина с Гецем в 4 часа не является, а является в 9 часов. Она с утра проморила голодом своего маржере – они куда-то ездили. И, между прочим, была у глазного доктора, который пригрозил Надежде Евсеевне слепотой на один глаз (наверное, преувеличение). Это ей дало повод сделать очень зрелищное антре! Геца она даже таскает, как поводырь медведя. Он же, видимо, несколько смущен, но пока подчиняется. Привез много изделий «Красного пекаря» и конфеты – изделие чего-то тоже «Красного»! Он, оказывается, сам не кондитер, а инженер, закончивший лицей в Дармштадте до отъезда и его женитьбы. Сегодня он мне показался более интересным. Претензия на аристократизм (эротическая коллекция), бархатный пиджачок, черное пенсне, ласково-твердый определенный тон. Мои пять «Версалей» Добычина забрала, но денег не внесла. Неужели будет кормить Атю мелкими подачками? Он сам дал свои адреса и телефон на случай, если бы наши ощутили необходимость в его помощи. Так же быстро она его умчала, как и привезла.

В это время у меня уже сидели Монахов и Лаврентьев. Они пришли к концу обеда (при котором просидел П.К.Степанов, оставшийся затем до полночи. Ох уж это мне русское засиживание). Монахов, сегодня утром прибывший из Евпатории, с открытой коричневой грудью, но заметно поседевший, необычайно весел, возбужден. Без умолку разговаривал про великолепно проведенную в солнце и воде неделю. Почти вся дачная часть Евпатории превратилась в руины, и лишь в нескольких отремонтированных виллах устроены советские «Дома отдыха», в которых одно дорогое питание, нежели в частных превосходных столовых. Голод и эпидемия там были чудовищные еще два года назад, и даже местного населения на большой процент убыло. Но сейчас там прекрасно, хотя пляж усеян необычайной толщины грациями с их детворой. Уединившись, я им прочел (тут-то и произошло антре Добычиной) свое письмо. Монахов очень за него благодарен, но, как я и ожидал, не собирается его использовать в присутствии Хохлова, которого он, видимо, побаивается, особенно в связи с тем, что Сорабис отказал Лаврентьеву в членстве за его предательство дела пролетарской культуры. Это при таких условиях значило бы создать очень неприятный (и тяжелый для самого Лаврентьева) скандал, если бы мы его – не члена Союза – насильно сделали главным режиссером. Время-де и тонкая политика в связи с «Твердой волей» Монахова сделают-де свое. «Будьте покойны!» Посмотрим. Лаврентьев пробовал протестовать, но сдался.

От чая, украшенного пирогом Гецем и вареньем из белой малины, доставленным сегодня днем четой Кенигсбергов, вернувшихся из Углича, где они прожили лето, актеры отказались. Кенигсберг явился еще поздно вечером в сопровождении Р.Бирчанского (о ужас, этот плюгавый и страшно хитрый человек сообщил мне почему-то по секрету, что он едет тоже в четверг. Показывал и мандат своей командировки от ИЗО – документ величайшего комизма), дабы я при последнем подтвердил свое высокое мнение об автопортрете Р.Менгса, что я сделал с удовольствием. В восторге от портрета и подошедшие Стип и Степанов. Сей последний в ужасе от того, что ему Липгардт вручил огромный и чудовищно уродливый плафон его работы – аллегория «Сирены», на котором изображена м-м Липгардт в обществе сфинкса. Зато он в упоении от своего портрета Павла I, подлинного Щукина, который он считает прообразом всех других.

Много было излито желчи по адресу Экскузовича и Юрьева, но, в сущности, из всей этой диатрибы можно было вынести, что он, Степанов, только умеет пожимать плечами и глотать свое возмущение, не имея мужества выступить открыто во имя интересов искусства. Особенно он возмущался (и с полным основанием), что «Золотой петушок» дан Бейбутову и Раппопорту. Раппопорт снова пролез даже к Экскузовичу благодаря тому, что заявил, что готов получать по «ставкам», и требует, чтобы так платили и всем. Однако когда уже он водворился, то его требование сразу повысилось. Убедили они Экскузовича ставить заново «Петрушку» тем, что постановка будет сплошным «новым словом». Раппопорт же целью имел сотрудничество такого безличного и покорного человека, как Бейбутов, потому, что тогда он и может гарцевать в качестве режиссера дилетантов. Вообще на сцене царь и бог – режиссер, все остальные только фантоши и слуги.

Утром заходил ко мне Ват. Павл. Дягилев. Узнав о моем отъезде, он пришел просить, чтобы я, наконец, сам добился каких-либо положительных сведений об его исчезнувших сыновьях. Но он понимает, что имя Алеши стояло даже в свое время в газетах, а от мужичка, который был захвачен одновременно с ним красными и потом освобожден, они знают, что его вместе с другим офицером повели расстреливать. Остается только какая-то тень надежды, что приговор не был приведен в исполнение и что какой-то таинственный юноша, состоявший затем, по слухам, при одном из белых начальников денщиком, и был их Алеша. Второй же поехал в Павловск за сахаром, как раз когда там оказались передовые отряды Родзянко, с ними он ушел, но тяжело заболел в Нарве, после чего его след теряется, если не считать путаного показания какого-то полоумного контуженного офицера, который утверждает, что он сам доставил тяжелобольного Павлика в Ревель. Имеются еще сведения, что среди списков умерших в лазарете Ревеля его имени не встречается. Уже опубликовали за границей, но в ответ получили лишь известное им уже по другим источникам…

Вечером забегал еще Костя, принесший не только передачу для Лукьянова, но и пару сапог ему. Акица решительно запротестовала и полуобещала лишь взять какую-то жилетку!

Среда, 8 августа

Солнце при довольно сильном (ай, ай, ай!) ветре, на Неве барашки. Ветер северный, так что довольно прохладно.

Утром Стип за Каташем, которого, несмотря на его плач, он и понес обратно, приготовив ему еще с вечера рыбку.

По дороге я зашел к Кесслеру и захватил приготовленную им визу для сверки с моими работами. Днем как раз собрались в Русский музей, и так как он сегодня закрыт для публики, то я вызвался их туда провести. На автомобиле и доехали, и я их сдал Мрозу и Коноплевой. По дороге меня предупредили, чтобы я остерегался капитана и прислуги парохода; очевидно, придется остерегаться всех, даже собственной жизни!

В Эрмитаже экстраординарный совет (в бывшей спальне В.В.Щеглова), в фрейлиных комнатах 3-го этажа, где сгруппированы были картины Сапеги и их эквиваленты.

Все мои предложения приняты. Относительно «помидор» Караваджо я попросил отправить комиссию из Липгардта, Яремича и Жарновского для осмотра этих двух картин для окончательного решения: стоит ли их (ввиду их ужасной сохранности – так говорит Липгардт) брать в Эрмитаж. Я их очень давно не видел, как-то никогда не изучал. Разговаривая с Джеймсом Шмидтом, я еще раз изложил все свои планы и предложения относительно ближайших выставок (пока он все еще в отпуске в Гатчине).

Для редактирования моего предложения А.Н.Макаров позже приехал ко мне и навязал мне большой пакет со всякими самыми обыденными лекарствами для одной его знакомой дамы, г-жи Скржинской, болеющей в Берлине и «привыкшей именно к нашим лекарствам». Впрочем, от сопровождающих медикаменты бинтов с ватой я наотрез отказался. Что это за маккиавельство?

Фрау Рихштофен знакома с дочерьми принцессы Елены. Одна (Рейх) уже развелась и вышла вторично, очень счастливая. Замок Михаила Георгиевича предоставила балтийским эмигрантам. Сам принц живет в Дании. Это правда, что она дает уроки пения и даже шьет, но зато она сохранила все свои драгоценности.

После этого под руководством нашего доблестного швейцара Ивана Харитоновича были произведены две съемки моих «проводов Эрмитажа». К сожалению, с Невы дул такой порывистый ветер (ай, ай, ай), что пришлось это сделать во дворе. Все выразили мне самое теплое участие. Нотгафт даже прослезился, благодаря за все мое отношение за последние столь тяжелые месяцы, хотя-де мы самого вопроса и не касались. Таким образом, он оценил уже то, что я молчал, тогда как другие не давали ему покоя и советами, и наставлениями. А нельзя разве счесть наше молчание (преступное в отношении Рене Ивановны) за фактически консенсус?

Дома переписываю «Завещание» и привожу еще всякие дела в порядок. Приходит масса народу, но всех их оттирают под разными предлогами. К обеду все же собираются: Александра Павловна (с птифурами), Альбер с Аликом, Стип. Позже еще подходят: Зина, Эрнст. Последний возвращает лежавшие у него мои дневники. Приходит еще


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю