Текст книги "Беглец (СИ)"
Автор книги: e2e4
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)
– Спасибо, сэр. А вы?
– Я свое откурил, – словно в подтверждение, он заходится в долгом сухом кашле. – Молодежь в наше время предпочитает травиться сигаретами, а, между прочим, это отличный сорт, сливовые из самой Гаваны.
– Если не возражаете, приберегу на потом.
– Конечно, конечно. Сигара, мистер Холмс, такое дело – не терпит спешки. А у нас с вами разговор будет коротким. Я прочёл ваш рапорт. Ваш прежний шеф был неосторожен и подвержен слабостям, – он поднимает другую папку, из которой вылетает снимок Стейси, кажется, с университетского пропуска, который мы оба сверлим глазами, – хотя, с какой-то точки зрения, его можно понять, но здесь такого не прощают, правда? А что, мистер Холмс, вы сами подвержены слабостям?
– Никак нет, сэр. Если речь не идет о сигарах, конечно, и только о лучших сортах.
Ему, судя по всему, нравится мой ответ, но я вылизал не одну задницу, прежде чем записаться к нему на приём.
– Мисс Торнтон-Уилтон. Вы ведь были знакомы? Достаточно близко, насколько мне известно. И как она вам? Я знал барона, её отца, он был отличным агентом. Как по-вашему, она умна?
Приходится приложить усилия, чтобы скрыть удивление от этой новости. Агентом?
– Насколько могу судить, её интеллект выше среднего, сэр.
– А про вас пишут, что вы гений. «Исключительные умственные способности» – так тут написано, – снова открыв моё личное дело, зачитывает он: – «Продемонстрировал отсутствие эмоциональной и физической реакции на тест Вилема-Локка, десять из десяти». Это тот тест, где крутят кадры с насилием и пытками детей? Не отвечайте, и сам помню эту мерзость, – он кривится. – Мне жаль вашего напарника, мистер Холмс, и мы сделаем всё возможное, чтобы поставить его на ноги. Но теперь из вашей группы остались вы один, вы это понимаете? И раз уж место вашего бывшего шефа вакантно, не вижу причин не предложить его вам.
– Благодарю за доверие, сэр, но, если можно, я хотел бы отказаться.
– Вот как? – удивляется он, откидываясь на спинку кресла. – Надеюсь, в вас говорит не скромность. У вас обширный послужной список, вы отлично проявили себя и заслужили возможность уйти с полевой работы, подумайте над представленным шансом. Вам положена награда, и если не это, то чего же вы хотите?
– Сэр, я… Я пришел просить, с вашего разрешения, вступить в программу «Восточный Ветер».
Ну вот, я это сказал. Он откашливается, смеряет меня долгим усталым взглядом и от былого расположения не остается и следа. Мы не будем играть в обходительность; хрусталь, и золотые чернильницы, и сигары, и жалкая культя увечного вояки не заставят замять тот факт, что они облажались, дав крысе хозяйничать у себя в амбаре.
– Что ж, давайте начистоту. Не стану скрывать, я не настроен делиться своими агентами с МИ6, а за сегодня вы уже второй, кто просит об этом. И если в первом случае поступил приказ сверху, от вас я требую объяснений, почему такой умный, талантливый и амбициозный человек, как вы, ни с того ни с сего решил сгнить в сербских лесах. Вы просите отправить вас на смерть, и я требую ответа: во имя чего?
– Сэр, я считаю, что моих навыков достаточно для того, чтобы вернуться назад живым, – даже отрепетированная, фраза звучит донельзя по-идиотски. – Там я смогу принести больше пользы, нежели…
– Нежели сидя в кабинете? – иронично замечает он.
– Каждый на своем месте. Я полностью подхожу для этой работы и прошу вашего содействия в моём переводе.
Я только надеюсь, что не был слишком груб, но его лицо, вдруг обретшее сходство с заносчивым Наполеоном на картине, говорит об обратном.
– Если я скажу нет, вы сделаете всё, чтобы добиться решения в обход меня, я правильно понимаю? – не уточнение, а холодная констатация факта. – В таком случае, я вас не держу. Вопрос о вашем переходе решится в ближайшее время. Кому-то наверху нравится смотреть, как вы ходите по головам, мистер Холмс. Берегитесь. Однажды им это наскучит.
Он больше не смотрит на меня, показывая, что разговор окончен, и я поднимаюсь с кресла. Возможно, – думаю, нажимая на ручку двери, – он злится, потому как только что подписал приговор еще одному дураку, угробившему жизнь на службе Её Величества.
Его последние слова ещё долго не выходят из головы.
***
Пока я сидел здесь, у кровати Джима, не сводя глаз с его посеревшего лица, наступило утро. В месте, где тонкая, как пергамент, кожа разорвана и прихвачена уродливым рядом скоб, покрасневший шрам – напоминание, не дающее отдыха мозгу, как сигнал, чтобы натравить на меня собственную совесть. Одна звезда в комнате без окон в созвездии собаки – бросается на меня, как на кость, рыча и скуля на ещё не обглоданное мясо. В этом странном уединении с самим собой прошлой ночью закончилась прошлая жизнь. Грег был прав, увидев нас на пороге нового – на краю пропасти, за которой простираются бескрайние изрытые могилами поля и призраки не знают ни сна, ни покоя, обхаживая меня, как нового постояльца. Разве странно ждать иной жизни после жизни, оставившей порох на руках и в волосах, обритых для войны, и после любви, готовой к войне, и обещаний, что берут с собой на войну, – ночью после боя, утром перед боем, решив подсластить смерть новобранца, просто пошарь в карманах.
Он был новым, был чистым, был весь из соли и металла и застрял, как шрапнель в ране; рождённый в золоте, именах и регалиях, он кровь и кость в осажденном Риме; утыканный трубками и проводами, он словно тень того, кого всё ещё освещает солнце. Его сердце сейчас – только цифры на мониторах.
– Мы не можем разбудить его, пока ему слишком больно, – этой заученной фразой она наконец выдает своё присутствие.
Сколько она была здесь, застыв в дверях, выжидая момент, с которым давно сверяется по часам? Должно быть, слезоточивые сцены, как анестетик, свели её чувствительность к нулю, и мать Грега совсем потеряла связь с миром, если считает, что я жажду её компании.
– Можно с тобой поговорить? – спрашивает она, воинственно скрестив руки на спрятанной под формой груди. Сколько ей? Сорок? Молода, красива, умна. Она могла бы понять меня. Могла бы. Но она не моя мать, чтобы внушать мне священный трепет.
Я смотрю на нее, и, кажется, всё должно быть написано в моём взгляде, но всё же подхожу к ней. В конце концов, я выше на голову, буквально и фигурально, и имею все преимущества, чтобы выводить её из себя. Подойти ближе вежливого, взглянуть сверху вниз, показать, что поставить себя, как с остальными, пожиная плоды внушённого страха, – не выйдет.
– Не вижу объективных причин выслушивать всё это, что вы там собираетесь сказать, – заложив руки в карманы халата, отвечаю я.
– Так вот какой ты, когда его нет рядом.
Она усмехается, смотря на меня снизу вверх.
– Благодаря вам, его никогда нет рядом, так что такой я большую часть времени.
– Мне казалось, ты взрослый и умный и должен понимать, что без тебя ему лучше.
– Я взрослый и умный, – отвечаю я, никогда не умевший вестись на дешёвые психологические трюки. – Как и Грег, который способен решать, что для него лучше, без подсказок со стороны. Говорите с ним, а не со мной.
– Он совсем меня не слушает! Он ещё такой ребенок, – поспешно одергивает она и качает головой. – Живёт одним днём. Ты старше, мудрее, неудивительно, что он увлёкся тобой, но ты же знаешь, как всё бывает. Рано или поздно тебе наскучит, а он только успокоился, зажил нормальной жизнью, и ему это нравится. Нравится! Нравится возвращаться домой, нравится возиться с ребёнком…
«Сказать, что ещё ему нравится?» – крутится на языке, но я великодушно отмалчиваюсь, ожидая, пока, миновав гнев и отрицание, мы перейдём к торгу.
– Ты должен отпустить его, ради него же. – В её высокий, глубокий голос примешивается бархат. – Пройдёт время, и он забудет тебя. Я его мать и хочу для него лучшего, дело не в тебе, Майкрофт…
– У него могло быть всё, что он пожелает, – отвернув лицо, настаиваю я.
– Не всё, – она не могла бы найти лучших слов, чтобы уничтожить меня на месте. – Так вы только мучаете друг друга, позволь ему жить своей жизнью. Ты ещё встретишь того, с кем будешь счастлив…
Нет, всё же могла.
Как бы мне хотелось, чтобы он пришёл и забрал меня отсюда куда-нибудь подальше, где жизни людей принадлежат им. Где не чувствуешь себя отбросом, где сам решаешь, кого любить, где на тебя не смотрят косо, только потому что ты другой, косой, кривой! Где никто не диктует, сколько тебе отмерить, не бросает подачек, не знает, что для тебя лучше и сколько времени пройдёт, прежде чем один из вас сдастся и согласится со всем, во всём, как все, науськанный уговорами, прикормленный пёс, уверенный, что сам выбрал руку, с которой жрать…
Отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие – эти стадии прохожу я сам.
Есть ли жизнь после жизни?
– Вы плохо знаете своего сына, если думаете, что он смирится или что я что-то решаю. Я бы сказал, что вы вообще не знакомы. В любом случае мне пора идти.
– Майкрофт, – слышу я в спину и оборачиваюсь, задержав дверь.
– Что?
Она смотрит на меня с жалостью.
– Надеюсь, мы друг друга услышали.
***
В доме так тихо, что я слышу музыку в тиканье часов. Когда все исчезают – остаётся музыка, до тех пор, пока не исчезнешь ты. Секундную стрелку заедает, она отстает от такта, а значит, часы пора выбрасывать – может быть, швырнуть из окна, пока не добьёшься идеальной тишины, раз не можешь добиться идеального звучания. Я закончил с людьми и желаю покончить с музыкой.
Тот, с механической рукой, этот пережиток войны, сказал, что я хожу по головам. Cui bono – ищи, кому выгодно. Что ж, из всей этой ситуации выгоду получил только я, если бы это было правдой. Я потерял их всех и почти потерял себя – слишком много, чтобы претендовать на звание счастливчика года. Моя выгода – как шпилька в волосах Тейлор, как вальтер в руке Джима, как кисть, заложенная за ухо Стейси, как перерезанный Грегом провод – что-то от них, но не они сами. Меня должна расслаблять лёгкость, с которой они исчезли, оставив после себя никчёмные воспоминания о времени, которое было. Меня должна настораживать точность, с которой Стейси потянула их за собой, словно выдернув простынь, пока я спал, словно выбив почву из-под ног, на которые я не смотрел.
На берегу ветер тревожит ковыль, пригибая к земле, и почти опрокидывает меня. Её юбка похожа на вздутый колокол, когда она встаёт; направляясь навстречу, Стейс прозябает ногами во влажном солёном песке, таща их следом, как плавники. Одежда такая же серая, как этот день и ветер. В руках у неё – кукла, набитая соломой, она сама её сшила.
Нам по пятнадцать. На море шторм и берег усыпан тиной и мусором, что то и дело исчезают под тёмными волнами и появляются вновь с новой добычей.
У меня в руках поводок. Рыжие уши Редберда хлопают на ветру.
– Надо было закрыть его дома, – кричит она зло своим командирским тоном, – а не тащить сюда! Здесь повсюду битые стёкла, видишь! Сейчас он начнёт жрать всё, что повыкидывало с моря!
Когда она подходит ближе, пёс принимается разнюхивать её облепленные песком ноги и куклу.
– Что это?.. – замечаю я, заставляя поднять игрушку на уровень глаз. – Что у неё с лицом?
На полотняном лице куклы улыбка, нашитая жемчугом, и глаза из синих сапфировых колец.
– Это что? Велмино ожерелье? – ужасаюсь я, и даже пёс беспокойно суетится, чуя неладное.
– Да насрать мне, – одёргивая куклу, отвечает Стейси.
– Она тебя побьёт…
– Плевать.
Мы идём к морю, и приходится непременно следить, чтобы Редберд не сунулся куда не надо. Ветер подвывает шумящим волнам в полной гармонии; что до нас – между нами понимающая тишина. У неё на руках ещё не зажили прошлые синяки. А тем, что на сердце, уже не зажить.
– Я скажу отцу.
Она не отвечает.
– Стейси! Ты слышала? Я расскажу папе! – я уже злюсь, когда она оборачивается спиной к морю, с разъярённым взглядом.
– Думаешь, он не знает? Ты такой наивный, Майкрофт, – почти сплевывает эти слова. – Можешь всем рассказать и тогда точно меня не увидишь. Что у тебя за плечом, Майк?
Я оборачиваюсь, но ничего не вижу. Она продолжает:
– Вот и у меня – ничего. Правда и всё то дерьмо, что нанизывают на нитку вместо чёток, любовь и надежда, и вера, и счастье, – с этими словами она отрывает голову куклы и, замахнувшись, бросает в прибывшие волны, где вода слизывает её вместе с песком. Следом отправляются руки и ноги – словно хлебные комья, которыми кормят чаек.
– Я у тебя за плечом.
Она не отвечает, только натягивает вымученную улыбку и качает головой. Редберд ложится рядом, утыкая морду в песок. Её никогда не наказывали, ей никогда не говорили нет и не лишали карманных денег – её вечно пьяная, вечно надушенная мать нашла другой метод. Я прочел одну книгу и узнал, чем кончаются такие истории. Как это уже никогда не изглаживается из сердца. Как ты уже не можешь быть отдельным человеком, отвечая за своих родителей, проживая жизнь, которую придумали они, так, как придумали они, на привязи у живых людей, на привязи у призраков. Всюду, куда бы ты ни шёл – это с тобой. Она хорошо держится, моя маленькая девочка.
– Майк, – зовет она, вырывая из мыслей; в руках уже ничего не осталось. – Просто забудь об этом. Я в полном порядке. Подмешиваю ей клофелин, когда особенно расходится. Или прихожу к вам.
– Живи со мной.
– Ну, – тянет она, запуская в море камень, – нет уж. Эту чашу я испью до дна. Раз уж я так похожа на своего отца – то и за него тоже.
Я сажусь рядом с псом, и она, опустившись на колени и подвернув под них юбку, принимается закапывать мои ноги. Мокрый, песок холодный и ладно облепляет тело. Вскоре на поверхности остаётся только моё лицо. Редберд скулит.
– Глупая собака. Ничего твоему Майку не будет. Если он совсем исчезнет – ему ничего не грозит. Так всегда бывает с людьми. Да и с собаками тоже, так что не ной.
Но славный пёс не слушает и спешит меня откопать. Приходится сплёвывать летящий в лицо песок, но он справляется с такой увлечённостью с этими своими хлопающими на ветру ушами, что смешит нас обоих. Стейси смотрит застывшим взглядом – это всё, что видно из-за закрывающих лицо волос, беспощадно терзаемых ветром.
По слою песка врываются трещины.
Я сжимаю ей руку.
Грег…
Я никогда не был терпелив больше, чем мог, хотя и честно пытался. Я и борцом никогда не был, но рук не опускал: борьба моя заключалась в тихом упрямстве, я могу выжидать долго, чтобы когда-нибудь настоять на своём, неожиданно дать понять, что своего решения я не менял и не буду. В моём представлении, это должно обескураживать людей, разменивающих свои мысли, как фишки за покерным столом. Но настал момент, когда это не работает, когда всё, что я умел, перестало иметь вес. И вот я ничего не могу, а припасённый в рукаве туз так и останется там, не пригодившись. Я проиграл.
Возможно, я этого хотел.
Возможно, из всех людей я выбрал его сознательно, мне просто захотелось спасовать и выйти из игры, а я никогда не был азартным настолько, чтобы каждый раз, оставаясь ни с чем, с прежней увлеченностью начинать с нуля.
All in.
Он эту ставку принял с закрытым лицом и даже дал мне в долг сверх той малости, что я имел. И забрал обратно всё и даже больше. Не потеряв даже невинного вида. Ни умолять его, ни выжидать в позе дзен-буддиста я не буду, потому что не сомневаюсь: на этот раз игра закончена. Для меня – да.
Жизнь учит смирению, это я уже понял.
Кто знал, что смирение все разрушит. Казалось бы, такая малость.
Стейси…
Была маяком и всегда меня направляла, и даже сейчас, зная правду, я не нахожу в себе сил для ненависти. Она стёрла себя с листа, словно никогда и не существовала, оставив меня одного – гадать, что было на самом деле, а что – подкинуло воображение. Любила ли она Джима? Любила ли она Джима, я был уверен, что нет, принимая это за данность, и сейчас, глядя на шрам на своей руке, уже не так уверен в ответе и в том, почему это важно. Любовь побеждает всё, почему, чёрт возьми, она это сделала? Зачем ужалила перед тем, как сбежать?
Подсказка, – понимаю я и бросаюсь к ящику с бумагами, где, долго роясь, нахожу письмо, которое она написала в мой День Рождения. Расправляю его на столе. Да где же? Чёрт… Вот, вот здесь:
«Если ты хочешь света – ты его получишь. Свет, но не избавление. Ты будешь ослеплён и рад, пока не оставишь первый восторг. И тогда увидишь всё как на ладони; захочешь вернуть всё обратно. Не совершай моих ошибок. Совершай свои»
Палец прослеживает размашистую линию над подписью. Сильный, уверенный штрих – такой же, как испещрённый острыми углами почерк.
Не совершай моих ошибок. Не совершай моих ошибок… Она была ослеплена светом, пока не узнала правду и не захотела вернуть всё обратно. Она ошиблась… Что, если я ошибся?
– Чёрт возьми! – ору я, пинком переворачивая стол. – Твою мать, да сколько можно!
Нет, так не пойдет. Меня это доконает. Так хочется поверить, что она не виновата, что это сводит меня с ума. Чёрт, чёрт! Я смешон со своей надеждой.
Ты будешь ослеплён, пока не увидишь…
Да хватит об этом думать! Она сделала это специально, чтобы сбить меня с толку, так? Я отгоняю пришедшую идею, как бредовую. Мне просто очень хочется света и хочется вернуть всё обратно – в этом всё дело.
Что до Стейси… Она была идеальным штормом, захотев уйти, разрушив всё до основания. Оставив после себя щепки и искорёженные жизни, она всегда была такой независимо от того, сколько ей было лет. Не могла ни остаться, ни уйти спокойно, и вынашивала свой план, как змея, прирастая кольцами, копила яд, прежде чем отравить наши жизни. И как бы я ни хотел вернуть всё обратно, этому не бывать. А то, что меня выбросило на берег – досадная случайность, которую я, к счастью, могу исправить.
Достаю из шкафа спортивную сумку, самую неприметную, бросая в неё всё, что может понадобиться тому, кто хочет уйти незаметно и не планирует возвращаться.
***
Я сажусь на кровать и выброшенные часы уже не донимают своим тиком. В первые моменты ничего не происходит. Никогда еще не слышал такой абсолютной тишины.
И не знал абсолютного одиночества.
В голову, гавкаясь между собой, лезут мысли и воспоминания, сопровождающие меня повсюду, как церберы. Может, они спешат охранять меня от ошибок, а может, заставляют бежать им навстречу.
Возвращаюсь с кухни с бутылкой скотча, ненавистного дешёвого пойла, и, сделав глоток, понимаю: так лучше.
Я никогда ещё не был один, и мне страшно – ровно до третьего глотка. Я быстро пьянею, вспоминая его глаза, и поцелуи, и то, как любил смотреть на него во сне. Мудрости во мне тогда было на грош, но я не мог бы от него отказаться, даже зная, что наступит момент, когда даже виски не заглушит воспоминания о нем. Только моя голова.
Я был похож на всех влюблённых на свете, думая, что только я могу любить его так, как он того хочет, что только я знаю всё о любви. Не я первый, не я последний, вкусивший ошибку Евы.
Я был мечтателем, и теперь настал момент оставить мечты и стереть его в памяти.
– Майкрофт, можно попросить тебя кое о чём? – игриво спрашивает он, скользя по моей груди языком. Я чувствую влажный след там, где он прошёл, и горячие капли стекающей на живот смазки.
В его смеющихся глазах нерастраченная похоть, ради которой я мог бы отдать что угодно. Он улыбается, невинно прикусывая мой сосок, зная, что только вид сомкнувшихся на нём губ заставляет меня дрожать от желания.
– Я могу это исполнить?
– Да… – загадочно тянет он и, прикусив другой сосок, заставляет выгнуться от выстрелившего возбуждения. Заметив панику в моём лице, он скользит ниже и замирает у головки дёрнувшегося члена, уткнув подбородок в дюйме от него.
– Хорошо, хорошо, только давай… – пьяный от предвкушения, прошу я.
– Ничего такого. Обещай, что запомнишь это.
Он наклоняется, вбирая мой член, и я содрогаюсь, оказавшись внутри его горячего рта.
*
– Майкрофт, твою мать, давай поговорим! – орёт он. Удар по двери заставляет сжаться в эмбриона, и я затыкаю уши. – Не будь ребенком!
Я всегда делал так, с детства: убегал в свою комнату, если голова взрывалась от нахлынувших чувств. Если их было слишком много, как сейчас, и я не мог с этим справиться. Я думал, что справился. Руки сжимают виски; кажется, сдохну, если он не перестанет орать и не оставит меня в покое.
Я не думаю, что он вообще понимает, что происходит.
– Почему ты заставляешь меня делать это?! – орёт он и затихает. – Просто… просто открой эту ёбаную дверь. Скажи, что с тобой всё нормально.
Не думаю, что он понимает, как много для меня значит и как много у меня отнимает. Я должен был сказать раньше, в самом начале и тогда, тогда я мог бы удержать его от ошибки. Тогда мне не пришлось бы отдавать его. Сказать ему спасибо за то, что поверил в меня, что остался со мной, что не отказался от меня, что не дал мне уйти. Не думаю, что он представляет… Что он не выходит у меня из головы, даже когда я сплю, что это всё гораздо глубже, чем он может представить.
Слышу, как он сползает вниз и садится под дверью.
– Не знаю, что сказать, чтобы ты поверил, что я пытался защитить тебя. Я понимаю, что ты чувствуешь, но не могу помочь, пока ты не откроешь эту чёртову дверь. Ты злишься – я это понимаю, тебе больно, но ты не должен чувствовать потерю. Для нас ничего не поменяется, я как и раньше буду тебя любить. Пожалуйста, открой дверь, я должен убедиться, что с тобой всё в порядке.
Ради него я сделаю вид, что его никогда не существовало. Сам я этого не достоин. Никаких поблажек, думаю я, включая стерео.
Стив Тайлер заводит Dream On, и, идя в ванную, я понимаю: так лучше. Глядя в зеркало на серое лицо с цветной щетиной, практически не узнаю себя, но знаю, как сделать сходство минимальным. Как стереть себя и начать себя заново, потому что начало есть даже у конца.
Мечтай, мечтай, пока мечты не претворятся в жизнь
Глотнув своего пойла и отставив его в сторону, я убеждён: так лучше.
Под отчаянные вопли Стива и мерное жужжание машинки волосы падают в раковину, и с каждым движением лезвий во мне всё меньше Майкрофта и совсем ничего от Холмса. Даже глаза в прожилках лопнувших капилляров смотрят, не узнавая. Проводя рукой по тёмной шершавой голове, я заново знакомлюсь с собой.
– Так несомненно лучше.
У меня в запасе новые документы и два часа, чтобы выучить сербский.
========== Fade To Grey ==========
И я стою здесь, ожидая поезда, который отвезёт меня в никуда, вспоминая о доме, который я любил, о времени, к которому я по привычке привязался в своей памяти, бездарном времени, ничего не значащих, пустых моментах, которые, тем не менее, остались под сетчаткой расплывшимися, но реальными, и в груди невыносимо тоскливым чувством потери. Вот Грег открывает сонный глаз, когда я сижу у кровати в позе лотоса, ожидая его пробуждения, чтобы поймать этот момент, как смену цифр на часах. Вот я на ночном пляже отодвигаюсь от огня, чтобы не чувствовать невыносимый жар, обжигающий ноги через штаны, а Стейси всё подкладывает ветки, говоря, что может устроить безупречный костер, самый лучший костер из тех, что мне доводилось видеть. Вот Джим и я в первое утро нового года на запорошенной снегом улице, не испорченной ни единым следом, кроме наших, пьём шампанское, не представляя, что мы здесь делаем. И Фрэнсис на том конце провода говорит мне такие вещи, от которых я просто не могу открыть рот, зная, что голос обязательно дрогнет, – воспоминание об этом мой неиссякаемый источник злобы и ненависти; бывали и хуже, но мне подавай это.
Угораздило же влюбиться в конченного мудилу.
Пытаюсь вспомнить что-нибудь о Тейлор, но или то, что вспоминать нечего, или то, что я всегда относился к ней по-настоящему прохладно, – ниже нуля, – не даёт никаких зацепок. Я только чувствую себя виноватым, хоть и знаю, что имею право не чувствовать никакой вины. Такой я раб привычек, герой напрасного бунта.
Мне ужасно страшно, мне до одури страшно, что моих мозгов не хватит, чтобы продержаться там, куда я еду, хотя бы день. Нет, не этого. Что у меня не хватит терпения. Или что хватит. Я сам не знаю, чего боюсь, я не боюсь боли, уж тем более не боюсь смерти, но тоски, чужих мест, чужих людей я боюсь до истерики, что придётся привыкать к тому, что мне всё время будет плохо, что будет куча времени, чтобы думать, вспоминать, делать свою жизнь ещё невыносимее. И что не хватит воли дождаться, когда всё кончится само… собой. Мысли об этом слишком запутанные, что я и сам не понимаю, какая из них подлог, чтобы скрыть то, чего мне действительно хочется.
Сиротливое желание броситься под поезд – и снова корю себя за малодушие.
Я вспоминаю детство, Боже, как я ненавидел поездки, частные школы, которых я сменил кучу, пока родители, смирившись, не отказались от этой затеи. Свой приезд в Лондон, навевавший отчаянную тоску, и как Стейси меня бодрила и умоляла одуматься каждый раз, когда я собирался всё бросить. Называла эгоистом, иногда трусом, который не хочет заглянуть за угол, а мне только не хватало моих привычек, моего постоянства, чего-то, что не менялось, а неизвестность меня не пугала, только её дерьмовая атмосфера. Она просила ждать, а я не мог ждать! Но в конце концов она была права и я, заглянув за каждый угол в Лондоне, придумал новые привычки, не хуже прежних.
Я даже сейчас не могу её ненавидеть, я не понимаю…
Как ни странно, это помогает. Мысль о том, что стоит подождать, и всё будет нормально. Что всё когда-нибудь, рано или поздно, становится нормально. Это просто жизнь, – говорю я себе, – ничего этого не существует, – говорю я себе, – ничего, кроме моей жизни. Я закрываю глаза, и, каким бы нереальным и абсурдным, не подкреплённым логикой наше существование ни казалось, мир не исчезает. Ничего не существует, – бормочу я, опуская фунт в автомат с кофе.
– Дивный сон, Майкрофт? – спрашивает голос за плечом, и не нужно оборачиваться, чтобы узнать, кому он принадлежит.
– Что?
– Сон приснился, что мой братец уезжает далеко-далеко и больше не вернётся, чтобы действовать мне на нервы. Вот, решил проверить. Чем чёрт не шутит, говорят, сны сбываются.
Каблуки щёлкают; он выпрямляется в стойку смирно, как солдат перед офицером.
Ох, Шерлок. Сколько времени я провел, бесплодно представляя наше с ним прощание, которого решил избежать. И вот он здесь. Сколько времени, представляя его жизнь без моего участия, привычную его жизнь, потому что во мне он никогда не нуждался. Разве что в детстве, о чём мы скоро забыли, как будто разом сговорились: «всё, теперь это – выкинуть прочь».
Дверь завывает несмазанными петлями; сколько раз я забывал об этом, а вспоминал с досадой, когда очередной бесшумный побег из дома удавался со скрипом. Пробравшийся в комнату брат тоже забыл и теперь шикает с досадой. За окном гудит ветер, грохочет гром и вспышки озаряют скребущие о стекло ветки, кидая на подоконник и пол кривые мрачные тени. Он аккуратно крадётся к кровати, то и дело останавливаясь с каждым раскатом, кутаясь в простыню и озираясь на окно. Боится. Трусишка (и разрази меня гром, если это у нас не семейное) подходит ко мне, завёрнутому в одеяло – в нём я как сваленный на кровать мешок, – и заносит ногу над кроватью, чтобы улечься рядом. Никак не ждёт, что я всамделишный выскочу из-за шторы и до смерти его напугаю.
– Бууу!
Шерлок в ужасе отскакивает от кровати, издаёт хриплый крик, больше похожий на угрожающий рык пирата, чем на вопль испуга, а потом до него наконец доходит. Он запрыгивает на постель, принимаясь лупить ногами спрятанные под одеялом подушки. Я хихикаю, готовый поспорить, что на грозу ему уже пофиг.
– Майкрофт, жалкая ты букаха!
Да, в восемь он ещё не поднаторел в искусстве оскорблений. «Жалкая букаха» – что?! Одно это заставляет смеяться, заглушая гром. Я сажусь на кровать, перехватываю его через пояс и тяну вниз, к себе под бок. Там он устраивается с недовольством, скорее напускным, чем реальным. Накидываю на нас одеяло и осторожно интересуюсь:
– Что, не можешь уснуть, пока не утихнет? – Не говорю ему, что он боится. Это тупо, потому что я не думаю, что стоит взращивать в нём мысль, что страх делает его ущербным.
– Дурацкие облака опять что-то не поделили. Опять дерутся. Здесь у тебя тише.
– Хорошо, что ты пришел, мне как раз было страшно. Я уже сам хотел идти к тебе…
– Ты? – удивляется он, вскидывая голову с округлившимися глазами. – Боишься грозы?
– Боюсь, а что?
– Брешешь.
– А вот и нет.
– Ты – ничего не боишься, – безапелляционно заявляет он. – Папу не боишься, забияк в школе не боишься, и когда родителей вызывали к твоему директору, не боялся. И даже когда Редберда унесло течением, ты за ним полез, хотя Редберд старый пират и я ну ни капельки за него не переживал тогда. – Я молчу, что он был мелкий, бегал по берегу с выкаченными шарами и хватался за кудри. – Знаешь, что? Ты лучше расскажи мне историю, да? Только без этих своих придумок. Чтоб всё по-честному, лады? – он щурит глаза с угрозой.
У меня в голове одна история хуже другой, что он хочет услышать? «Про динозавров», – предлагает Шерлок. Ну, про динозавров, так про динозавров. Ничего о них не знаю, поэтому предупреждаю, чтобы слушал внимательно и не донимал вопросами.
– Короче, давно, очень давно. Как если сто раз по сто лет, и потом ещё столько же по сто, и всё это сто раз, жили динозавры… Одни летали в небе, другие – ходили по земле и никак они не хотели дружить между собою. Завели они извечный спор, что лучше – летать или твердо стоять на земле всеми когтями, и никто из них никак не мог победить. Те, что в небе, считали, что они древние, а тех, что на земле – тех считали молодыми, чуть старыми. Земные считали себя умудрёнными, а небесных – глупыми. Ветер пригонял с неба слух, что крылатые – мечтатели, и уносил ответ, де, ходящие – умные; дождь падал на землю, нашёптывая, мол, не умные вовсе, а скучные, и вода, испаряясь с горячего камня, шипела: «знать, скучна наша истина». Как разрешить спор – никто не знал. И те и другие стояли на своём, и никто не хотел соглашаться.
– А… А что было потом?
– А потом появились люди и придумали римское право.
– Майкрофт! – Он кусает меня за рукав пижамы, с визгом уворачиваясь от нагрянувшей щекотки. – История не закончилась, да? А что было с динозаврами?
– А потом было яйцо. Огромное Царь-Яйцо, золотое в серебряных прожилках, оно сияло, зажатое меж морских скал, виднелось и с земли, и с неба, и всякого привлекало своим дивным свечением. Долго хоронилось яйцо, и многие динозавры решились подойти и подлететь, но никто не мог потревожить скорлупы, будто та была алмазной, и ни скинуть с возвышения, ни разбить не мог. Многие поколения ждали того, кто вылупится из яйца, и даже назвали его про себя Идолом, Повелителем и того паче Богом, слагали легенды и передавали их детям сразу вслед за пересказом давнего спора о летучих и бредучих ящерах. Всё так же спорили динозавры, и пошло по небу и земле поверье – тот, кто вылупится из яйца, рассудит спор и даст наконец ответ. И однажды ночью яйцо треснуло и сияние озарило все стороны света, и явился миру Он – древний и мудрый, золотой и алмазный, умный и истинный. И мог он ходить по земле, и мог и летать, и плавать, и взмахом крыла заслонять солнце, и когтями крушить скалы. И стекала с него вода, и дышал он огнём – с первым рыком явил своё имя, и все трепетали: «Дракон». И все поклонялись, слагали легенды краше прежних, передавая их вслед за рассказом о древнем споре земных и лётлых.