Текст книги "Наши знакомые"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц)
10. Трамвайное происшествие
Рая Зверева позвонила в шесть часов вечера. От нее очень пахло духами «Свежее сено», пальто на ней было так вычищено, что все ворсинки сукна лежали в одну сторону, воротник был заколот эмалированной летящей чайкой, и в руке она держала плоскую, похожую на портсигар, серебряную сумочку.
Рая осторожно разделась и обдернула синее трикотажное платье.
– Все кверху лезет, – сказала она, – такая странная материя. Это все мама. Я говорила, что стирать не надо, а она: постираю да постираю, – вот и постирала…
– Да, коротковато, – покачала головой Антонина и принялась студить перегретый утюг, сильно размахивая им, – ты попробуй, потяни юбку книзу…
– Что же ее тянуть, – грустно промолвила Рая, – если ее тянуть, она вся фестонами пойдет – я уж пробовала…
– А ты – равномерно.
– Все равно фестонами…
– Ну, тогда мы вот что сделаем, – предложила Антонина, – мы юбку на столешнице растянем кнопками. Длиннее будет.
Через несколько минут юбка была растянута на доске, а толстая Рая зашивала чулок, низко пригнув голову к колену, и рассказывала школьные новости.
– Новый заведующий учебной частью… Чудак! Пришел к нам в класс и говорит: «Дети…»
– А Валя как?
– Да ничего, прыгает себе.
– А Зеликман?
– Радио строит… Перчатки себе купил кожаные на меховой подкладке и задается.
– Чего ж тут задаваться?
– У них, у мальчишек, сейчас самое главное – кожаные перчатки. Как с ума сошли. А Сысоева в письменной по физике написала, что скорость передачи звука в воздухе тысяча четыреста пятьдесят метров в секунду…
– Ну и что?
– Что! Неверно, вот что. Звук в воздухе вовсе триста тридцать два метра проходит, а не тысячу четыреста… Ты ведь акустику, кажется, вовсе не учила?
– Не учила, – тихо сказала Антонина.
Погладив рукой шов на колене, Рая спросила, почему шов получился уж больно выпуклым.
– Неаккуратно штопаешь, – ответила Антонина, – вот и выпуклый…
Потом, еще не одевшись, они причесались и напудрились.
– А может быть, губы… – начала Рая и не кончила.
– С ума сошла, – сказала Антонина, – губы! В партер идем, и вдруг мы с намазанными губами…
– Что ж такого, подумаешь, неприличие! В партер! Еще неизвестно, может быть, и на галерку.
– По его записке на галерку, да? – вспыхнула Антонина. – Стал бы он на галерку приглашать…
– Ну ладно, не сердись, – миролюбиво предложила Рая, – мне есть, хочется, у тебя ничего нет?
– Картошка. Только холодная. И селедка…
– А луку у тебя нет?
– Что ж ты перед театром луку наешься? Очень красиво. От одной селедки, слава богу, такой запах будет…
– Я картофельной муки пожую…
– Здравствуйте! Картофельной муки! Поможет тебе картофельная мука, как же!
– Валька всегда после луку картофельную муку ела.
– Ну и дура. Чай надо жевать или мятные капли. Только мятные капли нехорошо: и луком пахнет, и мятой – бог знает что. На, ешь!
Рая съела всю картошку, обсосала селедочный хвост и вытерла хлебом с тарелки постное масло. Потом она попила холодной воды и пожевала чаю.
– Ну-ка, дохни, – потребовала Антонина.
Рая дохнула. Антонина велела ей вычистить хорошенько зубы и еще пожевать чаю. Рая покорно все исполнила. Вдруг она заметила, что у нее красные руки.
– Опять. И чего я только не делала! Валька всегда руки кверху подымет, кровь вниз отольет, в плечи, руки и станут белыми – а мне ничего не помогает.
– У меня тоже красные, – сказала Антонина, – это у нас от стирки в холодной воде, нам руки кверху – не поможет. Ну и бог с ними, – улыбнулась она, – главное, чтобы заусениц не было. Помоги-ка мне платье надеть… чтобы низ не подгибался, а то изомнется.
Зверева расхаживала по комнате в нижнем белье и все время ела булку. Когда Антонина оделась, Рая оглядела ее с ног до головы и, дожевав булку, почти восхищенно сказала:
– Замечательно!
Антонина действительно была очень хороша: она надела черное гладенькое шерстяное платье с большим круглым белым воротничком и белыми манжетами, новые чулки и лаковые туфли на низких каблуках, с простыми тупыми носами. Причесалась она, как причесывалась обычно, но с особенной тщательностью – пробор был ровнехонько посредине головы, розовые маленькие уши были закрыты черными пушистыми волосами ровно до половины, узел на затылке был прилажен ловко, легко и в то же время с той чудесной тяжестью, что заставляет носить голову чуть откинутой назад и делает лицо гордым, как будто бы немного заносчивым, но и чуточку сконфуженным именно потому, что приходится так гордо держать голову…
Медленно поворачиваясь перед Раей Зверевой, Антонина улыбалась и глядела вниз на носки своих туфель с скромным и как бы притушенным выражением лица, которое бывает только у совсем молодых, но уже почувствовавших свою красоту девушек.
Густые ее ресницы были опущены, но черные зрачки все же блестели и искрились порою таким весельем, что Рая Зверева даже рассердилась:
– Побудь ты серьезной, – сказала она, – ведь так ничего не разберешь…
– А что разбирать? – гордо вскинув голову, спросила Антонина, – сама же говоришь – замечательно… Воротничок не криво пришит?
– Нет. Надела бы ты костяную брошку, – посоветовала Рая, – очень бы пошло сюда…
– Не надену, – сказала Антонина и еще повернулась перед Зверевой, – зачем мне костяная брошка? – с презрением добавила она. – Костяная брошка желтая, старая, из мертвой кости сделана. Хочешь, я тебе ее подарю?
– Подари…
– И подарю, – вытянув губы, как бы для поцелуя, и блестя глазами, сказала Антонина, – и подарю костяную брошку…
Она все поворачивалась и поворачивалась перед Раей Зверевой и все говорила о костяной брошке, о воротничке, о туфлях… Щеки ее разрумянились, и вся она излучала такое сияние молодости, силы, легкости, такую благостную и подлинную красоту, такую юную и напряженную жизнь, что Рая сама не заметила, как вдруг залюбовалась ею, заслушалась ее тихого голоса, загляделась на ее темные крутые брови, на ее ресницы, на ее красные губы…
– Ну, Старосельская, – наконец сказала Зверева, – ты совсем как взрослая…
– Это еще не все… Вот я палантин надену.
– Какой палантин?
– Заячий…
– Ну, надень…
Антонина надела и опять повернулась перед Раей.
– Красиво, – сказала Зверева, – и, знаешь, совсем незаметно, что заяц. Можно бог знает на что подумать, но только не на зайца. Просто даже и в голову никому не придет… Дай-ка я примерю…
Раино синее платье все-таки растянулось на столешнице, Антонина заштопала дырку на локте и кое-где подгладила…
– Теперь одевайся, – сказала она, – уже времени осталось совсем немного.
Незадолго до ухода из дому Антонина потушила электричество и завесила окно шторой. Вдвоем они сидели на кровати и разговаривали тихими голосами, как всегда разговаривают в темноте, даже днем.
– Этому все-таки должно быть научное объяснение, – говорила Рая, – вот когда мы будем свет изучать, тогда я просто встану и спрошу у Петра Алексеевича, как будто бы читала в книге: «Петр Алексеевич, я вчера прочла, что если сидеть в темноте, то блестят потом зрачки. Это правда или нет? Если правда, то скажите, пожалуйста, почему так происходит?»
Они помолчали.
– Сколько времени прошло, – спросила Рая, – пять минут прошло? Я в темноте никак не могу ориентироваться, – добавила она и с видимым удовольствием повторила: – Ориентацию совершенно теряю в темноте.
Антонина промолчала.
– Послушай, – вдруг почти шепотом, испуганно и быстро спросила она, – послушай, Зверева, а если он нас в ресторан позовет?
– Откажемся, – хладнокровно сказала Рая.
– А разве тебе не хочется пойти в ресторан? – спросила Антонина. – Мороженое…
– Хочется, – так же медленно ответила Рая, – только не в мороженом дело, а просто интересно, как там все устроено. Оригинально, наверно, а?
– Наверно.
Они опять помолчали.
– Да, – робко заговорила Антонина, – но ведь мы можем, если он пригласит, в ресторан пойти, но никаких там этих шато-икем не пить.
– Чего?
– Это я в книге читала: «Они пили холодное шато-икем». Наливка такая, что ли…
– Ладно, там видно будет, – сказала Зверева. – Я с ним познакомлюсь, и решим. Во-первых, какое он на меня произведет впечатление, а во-вторых, может быть, он никуда нас и не пригласит…
Антонина зажгла электричество, а через несколько минут они вышли из дому.
Трамвай был набит до того, что несколько кварталов Антонина ехала, повиснув на подножке и уцепившись обеими руками за холодный медный ствол поручня. Рая Зверева кричала сверху с площадки какие-то слова и порой пыталась втащить Антонину к себе, но Антонина говорила, что ей хорошо и что на разъезде из трамвая многие выйдут, тогда появится место… Какой-то мужчина тоже висел с нею на подножке и все время бранился, – Антонина никак не могла понять почему…
На разъезде дул такой ветер, что Антонине показалось, будто у нее уже отмерзли щеки.
Испугавшись, она головой растолкала народ на площадке и принялась пробираться к Рае, которую уже оттеснили в середину нагона.
– Сюда! – крикнула Рая и помахала в воздухе варежкой. – Ты видишь меня, Старосельская? Вот я, варежкой размахиваю.
– Вижу!
Налегая плечом и расталкивая людей локтями, Антонина пробиралась вперед до тех пор, пока чей-то сиплый и злой голос не крикнул ей, что она дура…
– Вы чего ругаетесь?
Но ругался уже не только сиплый, а и еще какие-то две дамы и больших шляпах.
– Безобразие…
– С ума сошла! – кричала вторая дама. – С ума сошла!..
– Безобразие! – визжала первая. – Безобразие! Кондуктор, куда вы смотрите!
Внезапно оробев, Антонина хотела уже извиниться, сама не зная за что, но на нее напустилась высокая худая женщина и не дала ей сказать ни слова…
– Вылезай из вагона! – кричала высокая, широко открывая большой узгогубый рот. – Граждане, выведите ее… Да выведите же ее, кондуктор…
– А в чем там дело? – кричала через весь трамвай кондукторша. – Я ж не знаю, в чем дело!
– Безобразие!
– Я вся измазана…
– Да она всех перепачкала…
– Всех, всех, – загудели в вагоне, – всех…
– Да кто она?
– Вот с помпоном!
– Пусть вылезет…
– Старосельская, они тебя живьем сожрут, – откуда-то снизу крикнула Зверева, – продирайся к выходу…
Все еще ничего не понимая, Антонина двинулась к передней площадке вагона, но те люди, которые были спереди, принялись кричать, чтобы она сняла мех, и тотчас же ей стало ясно, из-за чего разгорелся скандал.
«Господи, – в ужасе подумала она, – зайцы лезут… Как же это я не заметила?»
Все те люди, мимо которых она проходила, были перепачканы белой заячьей шерстью до того, что можно было думать, будто на их томные шубы кто-то нарочно пришил белые заплаты.
Сорвав прочь с шеи злосчастный палантин и низко опустив голову, Антонина продиралась вперед до тех пор, пока перед ней не блеснула медная ручка двери на площадку…
Вслед ей неслись брань, смех, шутки…
– Да постой, Старосельская, постой, – кричала очутившаяся сзади Зверева, – постой, слышишь… На ходу не прыгай, дура!
Но Антонина была уже на площадке.
Она видела, как Рая откатила дверь, и, не обращая внимания на ругань вожатого, крикнула внутрь вагона:
– А вы все дрянь!
Потом Антонина прыгнула и долго бежала по мостовой, чтоб не упасть.
Антонина видела, как на повороте из вагона метнулось что-то черное и побежало к тротуару. Это выпрыгнула Рая.
– А ты не горюй, – погодя советовала Зверева, – чего тебе горевать? Они все мерзавцы, они там разных соболей надевают. Не горюй, слышишь, Старосельская. Ну вот. Подумаешь, горе… Тебе что, зайцев жалко?
– Нет.
– Обидно?
– Ну да, обидно.
– А ты плюнь, не обижайся. Это все нэпманы. Небось наши бы ехали, так ничего такого бы не было. Вырядились, черти! Ну, брось, Старосельская, не реви. Слышишь? Здоровая, а ревешь… Ну, перестань, Тоня…
– Да я же ничего, – всхлипывая, говорила Антонина, – ну, просто так… Сейчас пройдет… И почему, когда шила, они ничего, а сейчас вдруг полезли, скажи, Рая? Почему?
– Может, от мороза?
– Ну, действительно, от мороза, – сквозь слезы усмехнулась Антонина.
Под фонарем они обе долго чистились снегом… Зверева набирала снег на варежку, натирала снегом Антонинино пальто, а потом чистила варежкой, как щеткой…
– Пожалуй, без палантина и лучше, – утешала Рая, – ей-богу, лучше… А что пальто потерлось, так это совсем и незаметно, Старосельская, честное слово… Это только тебе заметно, потому что ты знаешь… Ну, теперь меня почисть…
На углу у трамвайной остановки Антонина купила газету и завернула в нее заячий палантин.
11. Преступление и наказание
Был понедельник, обычный день отдыха артистов. Давали «Преступление и наказание» – случайный внеплановый спектакль, поставленный специально для него, лучшего Порфирия во всей стране, а может быть, и во всем мире.
Остальные актеры играли так плохо, что их никто и не замечал. Впрочем, они могли играть и хорошо – все равно их бы не заметили.
Не очень плох был, пожалуй, только Раскольников. Он не слишком кричал, не слишком шипел и не слишком подолгу молчал, выдерживая паузы.
Кроме того, он достаточно толково держал себя с Порфирием. А это последнее было ох как трудно…
Первый акт не произвел ни на Антонину, ни на Звереву ровно никакого впечатления. Только в том месте, где Раскольников ударил старуху закладчицу и прошипел: «Готова», – они вместе поднялись с кресел и своими глазами убедились в том, что старуха действительно готова.
– Чем это он ее? – шепотом спросила Зверева. – Ты не заметила?
– Железом.
– Топором, что ли?
– Топором.
Вошла Лизавета. Раскольников бросился на нее и взмахнул своим не совсем понятным орудием.
– Зверь какой-то, – сказала Рая и тихонько высморкалась, не вынимая платка из рукава.
Потом позвонили.
Раскольников заволновался и забегал по тесной комнате закладчицы. Из-за двери слышались те сумасшедшие возгласы, которыми обычно разговаривают за театральными кулисами.
– Вот тут тебе и крышка, – не без злорадства сказала Рая, – получишь высшую меру. Как по-твоему, Старосельская, что ему дадут?
– Помолчи! – зашипела Антонина.
Рая пожала плечами и уставилась на сцену. Раскольников все еще суетился.
В антракте они, обнявшись, ходили по огромным комнатам и разглядывали витрины с фотографиями артистов и макеты декораций. Потом, усевшись, прочли с начала до конца программу спектакля.
– Вот, – вскрикнула Антонина, – вот он, читай… «Порфирий Петрович, следователь…» Видишь?
– Наверно, незавидная роль, – сказала Рая, – почти в конце, после всех фамилий…
– «После всех», – передразнила Антонина, – а зато толстым шрифтом напечатана.
– Увидим, увидим, – сказала Рая и поднялась.
Взявшись за руки, они выждали секунду и влились в поток гуляющих по фойе людей. Кругом слышались смех, шутки, остроты, пахло духами, старым шелком и нафталином.
– Ну что, мы так и будем ходить молча? – спросила Рая. – Давай разговаривать.
– Давай.
– Давай только смешное что-нибудь говорить, а то все кругом смеются, а мы одни серьезные…
Но разговор не удался. Затрещали звонки, публика перестала ходить по кругу и, смешавшись, потекла по коридорам.
– Хорошо все-таки в партере, – шепотом сказала Рая, когда они сели, – верно, хорошо?
– Очень хорошо. Тебе не кажется, что эти места, на которых мы сидим, какие-нибудь специальные, артистические или для их знакомых?.. Ведь раз по контрамаркам, то… И ты видишь – на нас все время поглядывают…
– Конечно, поглядывают. Те, которые тут часто бывают, уж наверное знают, чьи это места. Вот они и думают, что мы тут свои…
– Тише, – зашипела Антонина, – занавес.
Со сцены пахло холодом, столярным клеем и краской.
Зал замер. Тишина, наступившая сейчас, нисколько не походила на ту вялую и скучную тишину, которая наступила, когда поднялся занавес перед первым актом. Тогда зрители замолкали неохотно, только из приличия, сейчас они замолкли радостно, почтительно, восторженно…
Он сидел на сцене.
Антонина не узнала его, но почувствовала, что он тут, по той волне трепетного и возбужденного внимания, которая точно прошелестела над зрителями.
Он сидел в маленьком, низком креслице возле круглого столика и с какой-то странной, хлопотливой и веселой вежливостью кивал лысой головой гостям, приглашая их располагаться по-домашнему.
На нем была кургузая, очень старенькая курточка, мятая и расстегнутая, на плечах был накинут клетчатый женский плед, и необычайное бабье добродушие, исходившее от всей его фигуры, несомненно было связано с этим клетчатым пледом.
После первых же его слов Антонина почувствовала, что сцена перестала отделяться от зрительного зала и что зрители теперь накрепко связаны со всем, что происходит и будет происходить в большой серой и скучной комнате с мебелью, расставленной по стенам, с выцветшими занавесками на окнах и, главное, с этим хлопотливым толстым, несомненно притворяющимся и в то же время несомненно искренним человеком.
Порфирий сидел в своем креслице, курил папироску и, посасывая дым из толстого мундштука, все время хлопотал о чем-то, известном только ему, но хлопотал так, что весь огромный зрительный зал, каждый зритель и все вместе были заинтересованы, и не вчуже, а душою, во всем, что делал, о чем думал и чем волновался этот толстый человек…
Все исчезло вокруг него.
Другие артисты разговаривали, плакали, волновались, совершали поступки, ходили по сцене, а виден был только Порфирий.
Других слушали потому, что вслед за ними говорил он.
И каждый из зрителей, который вслед за Порфирием смотрел на того или иного артиста, жалел о том, что посмотрел, потому что в одном повороте головы Порфирия было столько, что смотреть уже не стоило, – Порфирий одним поворотом рассказывал несравненно больше, чем мог сыграть артист, к которому он поворачивался…
«Ну полноте, кто же у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает?» – с ласковой дерзостью в голосе спрашивал Порфирий, и зал в ужасе замирал, ожидая, что теперь все откроется.
А что могло открыться?
«И в воскресение Лазаря веруете? – едва слышно спрашивал Порфирий. – Буквально веруете?»
Он все сидел в своем креслице со стаканом чая в руке и все улыбался въедливой, ласковой и хлопотливой улыбкой, обращенной к Раскольникову, и все отпивал из стакана, и все спрашивал, страшно волнуясь сам и заражая своим волнением зрителей, все кутался в плед – и вдруг терялся, тряс головой и отмахивался короткими руками…
«Перемешал, – бормотал он, – черт возьми, у меня с этим делом ум за разум заходит…»
Когда занавес опустился и звенящий грохот аплодисментов ураганом пронесся по театру, Антонина не встала и не вышла в буфет пить чай и есть пирожные.
Оглушенная и растерянная, сидела она в своем кресле и старалась разобраться в том, что произошло. Раскрасневшаяся Рая Зверева взволнованно теребила ее за рукав и громко спрашивала о чем-то, но она не понимала.
– Ах, да оставь ты, – наконец сказала она? – ну что, право, пристала…
– Дура, – обиделась Зверева и ушла в фойе одна.
Это был странный, ни на что не похожий спектакль. С первого своего появления и до конца Порфирий Петрович, один, держал в своих руках всех зрителей. И держал не потому, что кому-нибудь было интересно, выдаст себя Раскольников или нет, а потому, что все строгое, спрашивающее, требующее ответа в человеческой жизни, все неумолимое, холодное и умное, все страдающее и печальное – все это вместе было в Порфирии Петровиче и выходило далеко за рамки того образа, в который ролью был заключен замечательный артист.
«В бессонные ночи, – говорил Порфирий, – в бессонные ночи и в исступлении она замышлялась, с подыманием и стуканьем сердца, с энтузиазмом подавленным. А опасен этот подавленный, гордый энтузиазм, в молодежи!
Я тогда поглумился, а теперь вам скажу, что ужасно люблю вообще, то есть как любитель, эту первую, юную, горячую пробу пера… Дым, туман, струна звенит в тумане…»
Сосед Антонины, тучный, тяжелый старик с одутловатым лицом громко закашлял. Возмущенная, она повернулась к нему и вдруг заметила, что он плакал, весь содрогаясь, кашляя, задыхаясь и сам, вероятно, не чувствуя, что плачет…
Хлюпая носом, плакала Райка Зверева. Плакали сзади. Высокая женщина, закрывая лицо платком и натыкаясь на колени сидящих, шла вон из зала. Седой военный опустил голову и, стиснув виски ладонями, сидел так, не шевелясь, будто заснул.
Дым, туман, струна звенит в тумане…
– Господи, – вдруг сказала Антонина, – господи!
Она вспомнила почему-то отца в знойный летний день, его потное милое лицо, речку, у которой она ловила лягушек консервной банкой, пустую бутылку от пива…
«Как кто убил? – спрашивал Порфирии. – Да вы убили, Родион Романыч, – говорил он со страшной и печальной убежденностью. – Вы и убили-с…»
Спектакль кончился.
Все было сказано, зрители отворачивались друг от друга, стыдясь заплаканных лиц, кто-то еще доплакивал свое, занавес не успевал упасть до конца, как подымался снова…
В фойе они остановились перед огромным портретом Достоевского.
– И подумать только, – сказала Антонина, – что мы ничего не читали… – Она запнулась, потому что хотела сказать «его», но не смогла, подумав, что «его» – это даже неприлично по отношению к Достоевскому.
– Я хотела почитать, – сказала Зверева.
– Ну?
– Папа посоветовал, что не надо.
– Почему же не надо?
– А потому, что он, – Рая кивнула на портрет, – реакционер.
– Как реакционер? – спросила Антонина.
– Да так, – с легким раздражением ответила Рая, – реакционер (ей, видимо, доставляло удовольствие произносить это слово), ну, реакционер, не знаешь? От слова «реакция», еще говорят «черная реакция контрреволюции».
– Не знаю, – тихо сказала Антонина, – не знаю…
– Что ж, отец врет, да?
Стоя в очереди у вешалки, они не разговаривали. Было холодно, Рая Зверева грызла ногти и пряталась от сквозняка за каким-то бородатым стариком.
Первой заговорила Антонина.
– Дуться нечего, – сказала она, – мне одно нравится, а тебе другое. Подумаешь! Но только если мы, вот так рассорившись, придем к нему, это будет некрасиво.
Зверева молчала.
– Слышишь, Рая?
– Слышу, – сказала Зверева и постучала каблуком об пол, чтобы оделась калоша. – Слышу, ладно.
– А калоши в руки возьми, иначе не пустят.
– Пустят.
– Возьми, возьми…
Так с калошами в руках они пошли по фойе за кулисы.
Артист поднялся им навстречу.
На нем был светло-желтый, очень длинный, верблюжьей шерсти халат, подпоясанный шнурком, сафьяновые туфли и вышитая стеклярусом маленькая шапочка.
– Садитесь, – говорил он, радушно и широко улыбаясь, – я сейчас освобожусь, и тогда будем разговаривать. Вот сюда, на диван… Антон Антоныч, усадите гостей… Наденька…
Женщина, которую Аркадий Осипович назвал Наденькой, тотчас же подсела на диван к Антонине и заговорила с ней так просто и так легко, как умеют разговаривать с незнакомыми только актрисы. Антон Антоныч, старик с круглой седой бородкой, одетый в докторский халат и в валенки, что-то убирал в саквояж и все время кланялся и извинялся.
– Не обессудьте, потревожу, – бормотал он, собирая в свой чемодан парики, волосы, пудру и какие-то тряпки…
Аркадий Осипович сидел перед зеркалом, подперев лицо ладонями, и слушал. Маленький, лысый мужчина с фарфоровым, неживым личиком что-то быстро и равнодушно говорил ему, поглядывая порою в блокнот и делая в блокноте какие-то отметки длинным карандашом.
– Это кто? – тихо спросила Антонина.
– Не знаю, – раздраженно ответила актриса, – ужасный ферт.
– А подите вы к черту, – вдруг крикнул Аркадий Осипович и вскочил, загремев стулом. На секунду стало тихо. Потом лысый о чем-то заговорил так быстро и шепеляво, что Антонина не могла понять ни слова. Бормоча, лысый прижимал одной рукой к груди блокнот, а другой все поддевал воздух снизу вверх, а потом точно ссыпал этот воздух на пол.
– И что же? – спросил Аркадий Осипович.
В дверь постучали, вошел высокий усатый старик и положил на умывальник огромный букет чайных роз. Через минуту он опять постучал и положил на умывальник еще букет. Потом принес два букета сразу.
– От кого? – спросила артистка.
– У директора в кабинете лежали, – сказал старик, – с самого антракта. Якись барышни чи дамочки.
Наконец лысый ушел.
За ним ушла и артистка. Аркадий Осипович закурил папиросу, потер лицо ладонями и усмехнулся.
– Ну что, понравился вам спектакль? – спросил он, думая о чем-то своем.
– Понравился.
– А я вам понравился?
– Понравились.
– Вот этому гражданинчику не понравилось, – сказал Аркадий Осипович, – вот лысому-то этому… Не вскрыта, говорит, сущность. Нужно, говорит, было вскрыть…
Он помолчал, потер еще лицо ладонями, зевнул и, точно позабыв о девочках, принялся ходить из угла в угол.
– А Надя где?
– Ушла.
– Куда?
– Не знаю.
– Обидно, – сказал артист о чем-то другом, – глупо.
В дверь постучали. Заглянул круглолицый человек в очках, засмеялся рассыпчатым смехом и, сказав что-то о «гимназисточках», исчез.
«Это мы гимназисточки, – подумала Антонина, – это он про нас».
– Познакомьтесь, Аркадий Осипович, – робея, сказала она, – вы, кажется, незнакомы? Это моя подруга, Рая Зверева.
До самой последней секунды Рая думала, что женщина, когда ее знакомят, вставать не должна, но в последнюю секунду вдруг решила, что встать надо непременно, и вскочила с диванчика с такой поспешностью, что Аркадий Осипович вздрогнул, но тотчас же учтиво улыбнулся.
– Очень рад, – сказал он, пожимая Раину, точно неживую, сложенную дощечкой руку, – очень рад. Вы тоже учитесь?
– Тоже.
– В школе?
– В школе.
«Как у нее платье задралось, – с волнением думала Антонина, глядя на загнувшийся подол Раиного трикотажного платья, – вот неловкая, правда…»
Старик в белом халате, про которого Антонина думала, что он врач, оказался театральным парикмахером. Низко и почтительно поклонившись Аркадию Осиповичу, он ушел. Артист повязал галстук, обтер лигнином густо напудренное лицо, ловко, не глядя в зеркало, причесался, засвистел и вдруг, оборвав свист, спросил:
– Ну, товарищи, что же мы будем делать?
Девочки молчали.
Артист опять засвистел, что-то быстро и ловко выстукал подошвами остроносых лаковых туфель, сел на мраморный рукомойник и, поблескивая глазами, сказал:
– Только, пожалуйста, не воображайте!
– Что не воображать?
– Не воображайте о себе больно много.
– Мы не воображаем о себе, – сказала Антонина, – вовсе не воображаем.
– Ох, воображаете!
– Ох, не воображаем, – басом сказала Зверева.
Артист улыбнулся.
– Вы не пионерки?
– Я комсомолка, – сказал Рая, – а Старосельская нет.
– Почему же вы, Старосельская, не комсомолка?
– Так. Вышло как-то так. Я ведь в школе не учусь. Я теперь живу одна.
Аркадий Осипович, видимо, не понял ее, так как вдруг рассердился и раздраженно передразнил:
– Одна, одна, что с того, что вы одна живете? Вы еще девочка, и это отлично. Чем скорей вы станете взрослой, тем хуже… Я вот начал бриться в четырнадцать лет, до того мне хотелось поскорее стать взрослым, а вырос – и жалко. Очень все-таки хорошо, когда все казалось новым и невиданным. А сейчас я уже все видел, даже лягушек ел в Париже – вот как.
– Лягушек? – удивилась Рая. – Я читала, что лягушек едят, но никогда не встречала таких людей, которые сами бы ели лягушек. Противные?
– Нет, вкусные.
– Как же их едят? – спросила Рая.
– Да просто вилкой.
– С уксусом, что ли?
– Почему с уксусом? Просто желе такое делается – и едят… У них только окорочка едят…
Потом он рассказал о Париже, о Ривьере, о Венеции, о Брюсселе и еще о многих замечательных городах, в которых бывал.
– Господи, сколько вы всего видели, – вздохнув, сказала Антонина, – даже и не верится.
Артист молчал.
– Цветы завянут, – сказала Рая, – их бы в воду поставить! У вас банки никакой нет?
– Нет банки.
– Тогда я воды в рукомойник напущу, а дырку бумагой закупорю и поставим…
– Не надо. Возьмите себе цветы.
Антонина взяла розы, а Зверева хризантемы.
– «Ваш любимый куст хризантем расцвел», – сказала Рая и кокетливо посмотрела на Аркадия Осиповича. – Вы любите хризантемы? Я слышала, что курящие не любят ни цветов, ни сладкого.
Артист вдруг зевнул.
«Вот ему и скучно», – с испугом подумала Антонина.
– А вы на сцене когда-нибудь были?
Ни Рая, ни Антонина никогда, конечно, не бывали на сцене в настоящем театре. Аркадий Осипович повел их по длинному узкому коридору куда-то в темноту. Горели красные электрические лампочки. Им обеим было немножко страшно, но они ничем не выдавали себя. Артист шел впереди, ссутулившись и сунув руки в карманы черного пиджака.
– За мной, за мной, – командовал он, – не отставать, а то заблудитесь. Вот люк в оркестр – видите? Вот налево…
– Видим…
– Там снизу светло, видите?
– Видим.
– Нравится?
– Ничего, – сказала Антонина.
Ей вдруг показалось, что артист подсмеивается над ними.
– Ну, пошли дальше.
В коридоре стояли пожарные с сияющими касками на головах, в полной форме, мрачные и неподвижные…
– Вот это пожарные шланги, – видите, на колесах кишки намотаны?
– Мы шланги видели, – тонким голосом сказала Антонина, – они везде есть. И людей видели, – быстро добавила она, – и свет в люках видели… И если вы устали, Аркадий Осипович…
– Вы что, обиделись?
– Нет, я не обиделась, но я подумала, что если вы очень устали, то мы поедем домой, и вы…
– Я не устал, – мягко сказал он, – и мне очень приятно все вам показать…
– Старосельская всегда выдумывает, – перебила Зверева, – откуда она могла люки видеть? Что с тобой, Старосельская?
– Ничего, – тихо сказала Антонина, – мне просто вдруг показалось, что Аркадий Осипович устал. А если нет, так я очень рада. Пойдем.
На огромной сцене было полутемно и холодно. Какие-то люди в фартуках, стоя на большом ящике, чем-то грохотали и ругались друг с другом. Сверху из мрака медленно спускалась стена с воротами. Пахло лошадьми.
– Теперь я не знаю, что вам и показать, – сказал Аркадий Осипович, – Возьмете да и обидитесь.
– Все показывайте, – попросила Зверева, – пусть себе Старосельская дуется.
– Вовсе я не дуюсь, – сказала Антонина и осторожно дотронулась до рукава артиста. – Не сердитесь, Аркадий Осипович.
– Мир?
– Мир!
Он пожал ее руку и, не выпуская, повел Антонину за собой.
– И вы мне дайте руку, Рая, а то здесь упасть можно… Осторожно, веревка.
На секунду Антонине стало обидно, что Аркадий Осипович ведет за руку и Звереву, но это сейчас же прошло.
– Аркадий Осипович, а кто Надя? – спросила она. – Артистка?
– Артистка.
– Знакомая ваша?
– Да.
– Почтеньице, Аркадий Осипович, – закричал сверху глухой голос, – чего поздно гуляете?
Артист ответил, что показывает театр своим дочкам, и спросил, хорошие ли дочки.
Наверху помолчали.
– Что ж, плохие? – спросил артист.
– Молоды вы для таких дочек.
– А вот дочки! – крикнула Антонина и тотчас же испугалась своей дерзости.
Артист засмеялся и начал объяснять.
– Ну вот, – говорил он, – это колосники, видите? Там вверху. Видите?
– Видим, – в один голос отвечали Рая и Антонина.
– А вот это падуги, это сукна, это портал – видите, щиты такие?