Текст книги "Наши знакомые"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 42 страниц)
Наши знакомые
Роман в трех частях
…И, наконец, увидишь ты,
Что счастья и не надо было,
Что сей несбыточной мечты
И на полжизни не хватило.
Что через край перелилась
Восторга творческого чаша,
И все уж не мое, а наше,
И с миром утвердилась связь,
И только с нежною улыбкой
Порою будешь вспоминать
О детской той мечте, о зыбкой,
Что счастием привыкли звать!
А.Блок
Пролог
Ночью семнадцатого января тысяча девятьсот двадцать пятого года в припадке грудной жабы умирал отец Антонины, Никодим Петрович Старосельский, бухгалтер-ревизор акционерного общества «Экспортжирсбыт».
Припадок начался, едва Никодим Петрович заснул, – в полночь. Антонина сбегала за стариком врачом Дорном, привычно и ловко приготовила горчичники, согрела воду, накапала капель в ликерную щербатую рюмочку и села на низенький стул возле кровати.
Непривычно громко громыхали старые стенные часы.
Отец молчал и широко открытыми, испуганными глазами смотрел прямо перед собою на вышитую золотыми тюльпанами, изъеденную молью портьеру. Порою он весь вздрагивал, еще более пугался, силился что-то произнести, но не мог. Дыхание у него срывалось, губы и подбородок синели. Уже перед приходом Дорна Никодим Петрович заставил Антонину нагнуться к самому своему лицу, прикоснулся виском к ее мокрой от слез щеке, замахал сердито рукой и словно бы успокоился.
– Легче, пап? – шепотом спросила Антонина.
Никодим Петрович устало закрыл измученные глаза.
Под утро розовый и седенький Дорн осторожно, как хрупкую, стеклянную вещь, опустил руку Никодима Петровича на одеяло, поправил свое черепаховое пенсне и взглянул на часы.
Было двадцать минут пятого.
– Остановите, Тоня, маятник! – велел доктор.
Часы перестали громыхать.
Антонина вернулась к изножию кровати и, не понимая происшедшего, внимательно, но уже со страхом вгляделась в отца. Тяжелый блеск стекленеющих белков из-под полуопущенных век поразил ее.
– Скончался, – тихо сказал Дорн.
Она все еще не понимала.
– Никодим Петрович умер! – внятно и строго произнес врач. – Слышите, барышня?
– Ага! – растерянно ответила она.
Дорн писал у ломберного столика.
Антонина еще посмотрела на отца, на его странно неподвижную, остывающую улыбку, на его гладкий лоб, на сухие, желтые руки, еще раз увидела стеклянный блеск глаз – и все поняла, но не поверила и во второй раз подошла к кровати.
– Папа, – позвала она тем голосом, которым будила его, когда он спал после обеда, – папа, папа…
Дорн кашлянул и заскрипел стулом.
Она вскрикнула тонким и слабым голосом, потом, прижав руки к груди, пошла в соседнюю комнату, но не дошла, все сразу забыла, закружилась по спальне и упала возле серого мраморного умывальника.
Опустившись возле нее на корточки, старик Дорн дал ей понюхать спирту, расстегнул тугой воротник ее старенького шерстяного платья, бережно спрятал пенсне в футляр и крупными шагами заходил по комнате.
Когда Антонина пришла в себя, Дорн отвел ее, дрожащую, в маленькую кухню, затворил дверь из спальни и принялся хозяйничать короткопалыми красными руками.
В сияющей изразцами кухоньке доктор согрел чай, достал из буфета все съедобное, что там было, накрыл на стол и велел Антонине выпить брому. Она покорно проглотила солоноватое лекарство и молча, вопрошающим взглядом посмотрела на Дорна.
– Ну что? – спросил доктор. – Вот чаю попейте, вам согреться нужно. И поешьте.
– Не хочется…
– А вы через не хочется.
Антонина взяла с тарелки тминную сушку и захрустела ею, но вдруг слезы брызнули у нее из глаз, она закрыла лицо ладонями и громко, горько разрыдалась…
– Я их покупала, – говорила она, захлебываясь слезами, – он велел… он сказал: найди сушек моих и купи, он их очень любит, эти сушки, он их каждый день ест, и, если я позабуду, он сердится, и вот он теперь…
В семь часов утра Дорн поднялся. Повязав шарфом шею и сняв с вешалки шубу, он, покашливая, сказал, чтобы Антонина постучала кому-нибудь из соседей, а то ведь ей одной, наверно, тяжело.
– Тут все чужие, – потупясь, ответила Антонина, – мы ведь с Охты.
– Ну а родные?
– Родных у нас с папой нет.
– Совсем нет?
– Совсем. Тетя Даша два года как умерла. От тифа. А Григория разбойники убили.
– Разбойники, – машинально повторил Дорн и, внезапно раздражившись, спросил: – Позвольте, ну, знакомые есть у вас? У нашего отца знакомые были? Знакомые?
– Да, – ответила Антонина, – у папы есть один – Савелий Егорович, он к папе в шахматы приходит играть… Сослуживец…
– Ну?
– Я только не знаю, где он живет… Подруги у меня есть, – Антонина заспешила, точно испугавшись, что Дорн уйдет, не дослушав, – Аня Сысоева, не знаете? У нее отец тоже доктор, как вы, но только зубной, – не знаете?
– Не знаю, – улыбнулся Дорн.
– И Рая Зверева, и Валя Чапурная… И ребята тоже, Саша Как-звать, то есть это мы его так про себя называем – Как-звать, потому что у него такая поговорка, на самом деле его фамилия Зеликман… Так они ко мне придут, обязательно придут…
Дорн молча размотал вязаный шарф, повесил на вешалку шубу и налил себе чаю.
Вдвоем, друг против друга, они сидели в кухне. Дорн шумно мешал ложечкой в стакане, отхлебывая чай, передвигая посуду на столе, грыз сушки, курил…
Порой было слышно, как ледяная крупа скрежещет по замерзшим стеклам окон.
Антонина внимательно смотрела на усталое лицо врача, согревала дыханием все время зябнувшие руки и старалась не плакать: ей казалось, что, если она заплачет, Дорн сейчас же наденет шубу и уйдет.
Отставив стакан и закурив толстую папиросу, Дорн разгладил согнутым пальцем усы, встал, прошелся по кухне из угла в угол, почесал стриженную ежиком голову и вдруг, остановившись сзади Антонины, положил на ее плечи лоснящиеся красные руки.
– Ну, – спросил Дорн, – что же мы будем делать, девочка?
Она молчала. Ей было слышно, как у него в жилетном кармане тикают часы. Считая пульс, Дорн всегда смотрел на циферблат своих золотых часов и едва заметно шевелил губами.
Вдруг она вспомнила сад или парк – что-то большое, с чугунными скамьями и белыми статуями. Белые статуи смотрят перед собою глазами без зрачков и неудобно держат руки. Ветер едва слышно шелестит кронами деревьев. Она, Тоня, ест ватрушку. Белые крошки творога падают ей на колени, на вышитый петухами фартучек, на голые ноги – выше чулок и ниже штанишек. Она ест и старается, чтобы творог не попал за чулки…
И еще что-то…
А как она чистила селедку отцу вчера…
Сдерживая дрожь губ, она повернула бледное лицо к Дорну и взглянула на него снизу вверх. Он смотрел перед собой, в стену, усталыми, красными глазами.
– Я всегда думаю, – заговорил он и опять заходил по кухне, – я всегда думаю, что, в сущности, может быть, мне и не следует вмешиваться во все эти дела, но что поделаешь, не могу не вмешиваться. Знаю, знаю, – он вдруг замахал руками, – знаю, сейчас не время… Нет, извините, время. Именно сейчас, деточка, и время. Отвлечетесь. Подумаете. Поволнуетесь. И не на ту тему поволнуетесь, – он кивнул головой на дверь спальни, – а на другую, на живую. О себе поразмышляете, о своем будущем, потому что у вас несомненно это будущее есть. Вы ведь учитесь?
– Да, – тихо ответила Антонина.
– В каком классе?
– В шестой группе.
– Мало. Вам бы, в сущности, школу пора и кончить.
– Я поздно поступила, – виновато сказала Антонина. – Мы все поздно начали учиться – и я, и подружки мои. Голод был, революция…
– Ну, некоторым эти обстоятельства учиться нисколько же помешали, – произнес Дорн, – и даже, знаете ли, наоборот…
Антонина промолчала, не понимая, о чем он говорит.
– Впрочем, судьбы человеческие складываются по-разному, – опять непонятно сказал Дорн и осведомился: – Пишете-то хоть грамотно?
– Нет, так себе, – растерявшись, ответила Тоня. – Папа иногда со мною занимается, но больше по арифметике…
– Значит, арифметику знаете? Простые, десятичные…
– Немного знаю. Папа говорит…
– Ничего папа больше не говорит, – с грустной досадой перебил Дорн. – И шить небось не умеете, и на текстильную фабрику вас не определишь. Удивительное дело, – раздражаясь, громко заговорил доктор. – Поразительное дело – это образование вообще, в рассуждении общего развития, с «прохождением» «Онегина», в котором вы, ребятишки, ни черта не понимаете. А пробки починить, а пуговицу пришить, а щи сварить…
Он махнул рукой.
Антонина молчала, губы у нее дрожали.
Дорн вздохнул, сел, вытянул короткие ноги в ярко начищенных, залатанных штиблетах, налил себе остывшего чаю, но пить не стал – забыл.
– Что ж мне с вами делать? – спросил он усталым голосом. – В «Экспортжирсбыте» вам помогут? Это ведь частное, в общем, предприятие, типа концессии? Кто там во главе?
– Господин Бройтигам, – ответила Антонина.
– Как это так – «господин» – при советской власти?
– Папа говорит, что он иностранный подданный и запрещает называть себя товарищем. Еще его можно называть Отто Вильгельмович. Но там у них есть Гофман – секретарь профсоюза, папа очень его всегда хвалит.
– Тоже – «господин»?
– Нет, он наш, папа говорит – партиец. Его Бройтигам терпеть не может, но принужден с ним считаться, – повторила Антонина фразу отца.
– Принужден, принужден, – насупился Дорн, – а вам жить надо. Что ж? Вещи продавать? – Прищурившись, он оглядел кухню: – Надолго ли хватит? Я бы, видите, мог вас устроить – у меня пациент один есть, славный малый, управляющий делами, так к нему под начало, но писать надобно без ошибок. Мастерская одна есть, тоже, слава богу, государственная, но шить вы не умеете. И еще пациент есть – милейшей души старик, вот с эдакой бородой, – Дорн ребром ладони провел по жилету, – у него работа точная, арифметика нужна…
Антонина испуганно смотрела на Дорна.
Он поднялся и опять заходил по кухне из угла в угол.
А она плохо понимала, что случилось в ее жизни. Отец давно болел и часто говорил о смерти, но ни он сам, ни Антонина не знали толком, что она такое – вот эта смерть. А теперь смерть была здесь – за плотно притворенной дверью, пришла сюда, все изменила, перепутала, перевернула.
– Что же она такое – эта смерть? – почти шепотом спросила Антонина.
– Смерть? – Дорн невесело усмехнулся. – Можем ли мы знать, что такое смерть, когда мы толком не знаем, что такое жизнь. Странная штука смерть, девочка. И самое в ней странное, что всякая смерть забывается людьми, будто она суждена только покойникам, а не живущим. Впрочем, шут его разберет. Бессмертие тоже невеселая штука. Нам, смертным, все мило, потому что проходимо, если же бы вдруг отыскался секрет бессмертия, все сделалось бы постоянным и, следовательно, несносным…
Дорн говорил долго, курил, отхлебывал чай. Но Антонина не слушала его. Впрочем, слушала, но совершенно не понимала.
Ужасен холод вечеров…
А.Блок
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I. Похороны
Сначала ей все казалось, что ноги отекли, что надобно походить, и тогда все пройдет, но ничего не проходило, – наоборот, с каждой минутой ногам было все хуже и хуже…
Спрятавшись за буфет, она разулась, сняла с левой ноги чулок и недоуменно потерла ладонью колено. В ту же секунду ей пришлось сесть – правая нога точно подломилась.
Она села, растерянная и подавленная, но сейчас же вцепилась пальцами в стенку буфета и, стиснув зубы, попыталась подняться. Ей удалось это, но, как только она встала, ноги снова подломились, и она, слабо охнув, опять села.
В комнате, в кухне, в передней – везде было холодно и шумно, всюду сновали чужие люди, везде пахло остывшим кадильным дымом, еловыми ветвями, снегом.
Дверь на лестницу стояла открытой.
На площадке к стене была прислонена дубовая крышка гроба.
Немолодой священник разговаривал в передней с Савелием Егоровичем. Савелий Егорович озабоченно потирал лысину ладонью и, слушая священника, учтиво помаргивал, но, несмотря на учтивость, никак не хотел согласиться со священником и, хмурясь, бормотал одну и ту же фразу:
– Да поймите, отец Николай, это физически невозможно.
«Физически, – думала Антонина, – как так физически?» Ей вдруг представилась физика Цингера, по которой она училась, и слова «в твердом», «жидком» и «газообразном», но, к чему относились эти слова, она не могла вспомнить. Пытаясь встать в третий раз, она подумала, что встать ей «физически невозможно», и тихонько заплакала.
На какой-то промежуток времени о ней все забыли и вспомнили только перед самым выносом. Она сидела в углу, за буфетом, жалкая, заплаканная, без одной туфли. Толстая безбровая женщина с муфтой, сослуживица покойного Никодима Петровича, всплеснула руками и, вскрикнув: «Вот она где, Тонечка!», тотчас же вытащила из своей муфты склянку с валерьяновыми каплями.
– Мне этого не надо, – сказала Антонина, – у меня ноги почему-то подламываются.
– Как подламываются? – испугалась женщина с муфтой. – Вы, вероятно, ушиблись?..
– Может быть, и ушиблась, – ответила Антонина, – только я не могу встать.
– Да вы попробуйте.
Подошли Савелий Егорович, священник и какой-то горбатенький человек, желтолицый, туповатый, в белом грязном балахоне с большими пуговицами и с кнутом в руке.
– Ну как так не можете! – ворчливо сказал Савелий Егорович. – Ведь не сломаны у вас ноги… Обопритесь-ка на меня… Или погодите, я вас за талию возьму…
Пока Антонина пыталась встать, какой-то только что вошедший, сизый от холода старик говорил женщине с муфтой, что это «бывает нередко – это, видите ли, нервный шок».
– Ах, господи, Савелий Егорович, – не слушая старика, волновалась женщина с муфтой, – ведь никакого толку не будет, если она даже и встанет, держась за вас, – ведь ем надо до самого Смоленского идти…
– Не могу, – простонала Антонина, – пустите, Савелий Егорович.
Ей было стыдно, что все эти взрослые и совсем чужие люди, как маленькую, ставят ее на ноги. Кроме того, ей казалось, что священник, который все время молчал, не верит ей, думая, будто она притворяется.
– Не могу, – повторила она, сидя на стуле, – не идет ни правая, ни левая.
– Порекомендую нанять извозчика, – сказал сизый старик, – барышня поедет, это единственный выход из положения…
Толстая женщина с муфтой натянула ей на ноги короткие валенки, замотала шею и грудь шарфом, чтобы не прохватил мороз, надела шубу, повязала платком голову.
Савелий Егорович, путаясь в полах своей черной шубы, бегал по квартире, разыскивая молоток. Потом он очень долго бухал молотком, сбивая заевший крюк с двери, и бесстыдно громким голосом кричал старику, что он так и знал – эти «птицы» не явились.
– Мороз, мороз! – кричал Савелий Егорович. – Двадцать девять градусов – где уж им!
Сизый старик таращил глаза, кашлял и плевался в угол за плиту.
К выносу собралось довольно много народу – сотрудников покойного Никодима Петровича, но выносить гроб никто не вызвался. Кассир Поцелуйко сказал, что у него грыжа, весовщик главного склада боялся покойников, другие отводили глаза в сторону. Священник не мог – по сану, дьячок тоже, у старика болело плечо. «Да мне вообще, знаете ли, вредно, – сказал он, кашляя, – увольте, голубчик».
Оставался один Савелий Егорович, да еще маленький человек в грязном балахоне.
Из кухни Антонина слышала, как шушукались у гроба Савелий Егорович и толстая женщина. То, что происходило там, у гроба, было так нехорошо и стыдно, что Антонина вся с ног до головы дрожала, сидя в кухне, «Ну что они там торгуются, – с тоской и болью думала она, – как они могут, бессовестные…»
Наконец Савелий Егорович вышел в кухню, открыл дверцу буфета, налил себе, сизому старику и человеку в грязном балахоне по рюмке водки, выпил, махнул рукой и побежал вниз по лестнице.
Через несколько минут он явился с братом дворника, большим, толстым, мутноглазым мужиком, и с молодым парнем в форме торгового флота. Брат дворника сразу же заспорил с человеком в балахоне – как выносить, а моряк сел на край стула, вытащил из бушлата папироску и необычайно лихим движением зажег спичку о подошву своего щегольского ботинка. Он курил и, щурясь, наглыми светлыми глазами разглядывал кухню. Когда взгляд его остановился на Антонине, он неторопливо снял форменную свою фуражку, пригладил ладонью рыжеватые волосы и, кивнув головой на дверь спальни, спросил:
– Болезнь – или так?
– У него жаба была, – тихо ответила Антонина, – сердечная болезнь.
Когда гроб вынесли и поставили на дроги, моряк и толстая женщина пришли за Антониной. Она сидела все в том же углу, ее большие черные глаза были полны слез, она всхлипывала и говорила срывающимся голосом:
– Я думала, вы забудете… Я… я не могу. Я думала, вы без меня…
– У нее ноги, – пояснила женщина, – у нее что-то с ногами, не может ходить.
– Что же ее – нести? – недовольно спросил моряк.
– Не надо, мне только помочь надо, – заторопилась Антонина, – только с лестницы…
Сдвинув фуражку чуть на затылок, моряк подсунул одну руку под колени Антонины, другой обнял ее за талию и понес. От него вдруг густо пахнуло спиртом…
Отто Вильгельмович Бройтигам на похороны не явился – он не совсем хорошо себя чувствовал, как выразился про него секретарь-стенографист акционерного общества «Экспортжирсбыт», лупоглазый парень с женским именем – Фрида. Фрида привез на извозчике небольшой венок из железных, крашенных в зеленое листьев, очень тяжелый.
– Сукин сын, буржуйская морда! – выразился про Бройтигама Савелий Егорович. – Надо было заводиться с попом! Из-за него церковным обрядом хороним, а он и носу не показал. Свинья. Товарищ Гофман, естественно, не приехал, он принципиально не мог пойти, как активный безбожник…
Другие сотрудники покойного Старосельского промолчали: Фрида доносил Бройтигаму все, что слышал, а безработным никому не хотелось оставаться. Да и вообще все устали, продрогли, измучились, всем хотелось по домам. «Мертвое мертвым, живое живым», как выразился кассир Поцелуйко.
В пять часов пополудни гроб с телом Никодима Петровича опустили в могилу. Первую горсть мерзлой земли бросила Антонина. Она не могла стоять, и церковный сторож принес ей табуретку из своей сторожки. За Антониной бросил земли Савелий Егорович, потом женщина с муфтой, потом, кряхтя, наклонился сизый старик. Могильщики взялись за тяжелые заступы. Один из них ломом разбивал уже успевшую замерзнуть землю. Мерзлые комья с грохотом сыпались на крышку гроба.
Темнело.
После похорон к извозчичьим санкам, в которых сидела Антонина, подошел уже пьяненький Савелий Егорович и отдал ей оставшиеся после всех расходов деньги.
– Ничего, Тоня, не горюй, – сказал он, – все устроится. Я к тебе татарина приведу – знаешь халат; придется кое-что продать. Вот. Ну, поезжай. Там все прибрано, я распорядился, и дворничиха придет к тебе ночевать…
Антонина смотрела на багрового от водки и от мороза Савелия Егоровича и ничего не понимала. Все крутилось перед ней: кладбищенские ворота, синяя спина извозчика, снег, фонари.
Наконец санки тронулись.
Только возле самого дома она заметила, что рядом с ней сидел тот светлоглазый моряк. Видимо, он очень продрог в своем тонком бушлате, потому что весь съежился и совсем не двигался.
– Замерзли? – спросила Антонина, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Есть маленько! – сипло ответил он. – Но бывает хуже.
– Вы что, в нашем доме живете?
– Да. Временно отдал якорь. Дружочек один ситный у меня тут корни пустил. – И осведомился: – Разрешите у вас маленько обогреться?
– Пожалуйста! – вяло пригласила Антонина.
Квартира была чисто прибрана, топилась печь, но легкий и печальный запах еловых ветвей еще плавал в воздухе, и Антонине сразу вспомнился Никодим Петрович, такой, каким он лежал на столе, – торжественный, в твердом, очень высоком воротничке, в застегнутом кителе и с руками, покорно и вежливо сложенными на груди.
Она опустилась на диванчик не раздевшись – в шубе и платке. Красивая дворничиха Татьяна лениво разбивала кочергой головни в печке. Моряк снял бушлат, пригладил маленькими руками рыжеватые волосы, закурил и сел верхом на стуле недалеко от печки…
Когда Антонина уснула, моряк и дворничиха вышли в кухню.
– Сообрази, – попросил он, не глядя на дворничиху, – озяб я…
Пока она ходила, он сидел, не двигаясь с места, обхватив голову ладонями и глядя в одну точку прищуренными светлыми глазами. При виде водки он оживился, заметно повеселел и налил себе и дворничихе по полстакана, но выпил, не дожидаясь ее, и, стукнув стаканом по столу, сказал:
– За нее.
– За кого? – недружелюбно спросила дворничиха.
– За девочку, – пояснил моряк и кивнул головой на закрытую дверь комнаты, – за нее.
Татьяна молча, исподлобья, посмотрела на моряка, подняла свой стакан до уровня глаз и, нахмурив широкие темные брови, глухо и быстро сказала:
– За то, чтобы ты, Леня Скворцов, сукин сын, подох под забором…
– От, – тихо засмеялся он и покрутил головой, – от это сказала так сказала. Абсент пила? – вдруг спросил он.
– Чего?
– Абсент – наливка такая, с полынью.
– Нет, не пила. Наливки пила, – добавила она, – настойку розовую пила – сладкая…
– «Сладкая», – передразнил Скворцов и руками разломал огурец, – «сладкая»! – Помолчав, он вскинул на уже охмелевшую дворничиху ставшие злыми глаза и заговорил, точно бранясь:
– Девчоночки там – приоденутся, ну никогда не подумаешь, какое у них основное занятие: чулочки, костюмчик, шляпочка, зонтичек, туфельки лаковые, причесочка «бубикопф» – последний крик моды, и без всяких лишних слов, а очень просто и корректно. «С вас, господин моряк, за мою к вам симпатию такая-то сумма в кронах, марках, шиллингах или пезетах. Заходите еще, дорогой пупсик. Ты, руссише, зеер гут!» – Он вдруг коротко хохотнул и добавил: – Означает – хороши мы! Уж будьте покойнички – не подкачаем за свои деньги, долго нас помнить будут зарубежные дамочки. И ох, Татьяна, скажу я тебе, понимают они толк в рубашечках…
– Сласть-то одна, – враждебно сказала дворничиха, – что в рубашечке, что без рубашечки…
– «Сласть!» – опять, как давеча, передразнил Скворцов. – Много ты понимаешь – «сласть»!
Он налил себе водки, вскинул стакан на свет, обтер ладонью губы и выпил.
Татьяна молчала.
Ее небольшие серые глаза тяжело и злобно блестели. Мягкими темными руками она подобрала волосы на висках и концами пальцев поправила шпильки на затылке. Лицо ее разрумянилось, она потерла щеки ладонями и, вызывающе откинув голову, спросила:
– Что ж тут надо понимать, гражданин Скворцов? Небось раньше нечего было понимать, заходили, выпивали. Он на дежурстве, а вы тут как тут, и про рубашечки не говорили! Раньше…
– Раньше было, а нынче прошло, – перебил Скворцов. – У тебя муж, у меня жизнь. Вот. Поняла?
– Поняла, – не сразу ответила Татьяна и опять бесцельно принялась поправлять прическу. Она вдруг точно вся размякла и отяжелела. – Поняла, – повторила она тише, – чего тут не понять…
– И хорошо, что поняла, – миролюбиво сказал Скворцов. – Она одна осталась?
– Кто?
– Да эта… Старосельская, что ли…
– Одна, – неторопливо ответила дворничиха.
– Ей сколько лет?
– Откуда ж я знаю…
– Учится?
– Ну, учится.
– Ты мне не нукай, – внезапно вскипел моряк, а то я тебе так нукну, что худо будет. Отвечай толком – учится или нет?
Дворничиха ответила. Задав ей еще несколько вопросов, Скворцов тяжело оперся о стол жилистыми татуированными руками и медленно поднялся.
Дворничиха напряженно следила за каждым его движением…
Он не торопясь застегнул на все пуговицы бушлат, обдернул его, сдвинул фуражку на затылок и немного постоял молча, точно раздумывая.
– Ну вот, – негромко сказал он, глядя поверх глаз дворничихи, на ее молодой и гладкий лоб, – слушай и мотай на ус: вот эта вот девочка мне нравится, поняла?
– Поняла, – тихо промолвила дворничиха, и ее большие золотые серьги качнулись и блеснули.
– Так. Я человек бродячий, а ты здесь сидишь… Смотри. Поняла? Кто и что, чтоб я все знал… Но если ты, – медленно и внятно добавил он, – если ты мне хоть слово сбрешешь… гляди!
– Что глядеть-то, – глухо, со злобой в голосе спросила дворничиха, – чем ты мне грозить можешь, окаянные твои глаза?..
– А ничем, – беспечно ответил он и пошел в переднюю.
В дверях он обернулся, поправил фуражку и оглядел тяжело сидевшую у стола дворничиху с головы до ног.
– Зайти, что ли?
Татьяна промолчала.
Тогда он крадущейся походкой подошел к ней сзади, запрокинул ее голову и поцеловал в мягкие, податливые губы…
Потом она плакала, а он стоял перед ней, широко расставив ноги, и смотрел ей в лицо тусклыми, бессмысленными глазами.