355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Наши знакомые » Текст книги (страница 29)
Наши знакомые
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:39

Текст книги "Наши знакомые"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)

Ну и, конечно, витамины. Салаты там, винегреты, просто помидоры с огурцами – без конца. Много навыдумывали. Вы, товарищи, учтите – ни уксусу, ни перцу, боже сохрани! Как тут вкус придашь? Ничего, придавали. Настоящий получался вкус – серьезный, без срамоты и без дураков. Такую, бывало, подливу сфантазируешь – самого удивление возьмет. Ну и названье: салат там «Мы кузнецы», соус «Арктический». И весело, и настроение хорошее, и больные тоже хихикают. Дела были.

А самое лучшее в то время – это вечера, конечно. Выйдешь к ужину на террасу – воздух тихий, еловый, густой, больные с аппетитом чавкают. Ну и уважение, конечно. Греха таить не буду – гордость во мне есть большая, а в то лето поползла уже обо мне слава, что вот, дескать, шеф Николай Терентьевич Вишняков – настоящий мастер. Выйду, бывало, в прозодежде, в халате, в колпаке, в манжетах черной шелковой клеенки, папироску закурю – и к докторам. Тоже чудаки – профессором меня называли. Ну, с другой стороны, почему в нашем деле профессоров нет? Почему?

Большое, скажу вам, удовольствие слушать, как человек кушает. Сижу на террасе, а кругом – треск. Так, думаю, так, навались, трудящийся народ, на калории, на белки, на витамины в окружении вкусовых качеств. И ведь все это своей рукой сделано, заправлено, ароматизировано. Не придал бы вкуса – меньше бы ели, меньше бы ели – смертность бы увеличилась, потому что, как я лично утверждаю, пища есть наш первый двигатель, а такого мнения, кстати, держался и сам Брилья-Саварен, так что ваша ироническая улыбка, товарищ Щупак, здесь совсем не к месту.

И конечно, интересно мне было смотреть, как при помощи супа «Авиатор», или каши «Силач», или заварного плум-пудинга «Футболист» возвращаются человеку кровь и мускулы, и различные веселые улыбки, и нормальное действие, я извиняюсь, желудка. Очень интересно и приятно. И провожать партии больных я тоже всегда непременно ходил. Иду с тростью своей, пыхчу (одышка у меня сделалась от тяжести брюха) и рассуждаю: «Вот вы теперь выписываетесь, совершенно здоровые граждане, ну и дай вам бог, живите себе свободненько».

Хорошее было время.

Но прибыл циркуляр, чтобы подготовил я себе срочно смену в виду некоторых новых перспектив и в связи с тем, что назначен я в инспекторскую поварскую спецназначения тройку.

Готовлю смену.

Работаю.

Думаю.

И кстати сказать, еще одно размышление по поводу этого самого лечебного питания. Извините, конечно, за грубость, но только форменный сукин сын тот повар, который лечебное питание не желает изготовить вкусно. Ежели человек хочет, то все может подать так, что пальчики оближешь, а если ему лень, то он и, рябчика изгадит, не то что запеканку или капустные котлеты.

Тут и отозвали меня на историческую стройку, на тракторный. Попал я на фабрику-кухню, но только еще без подъемника, без электропроводки; то света нет, то вода не подается. А первый наш трактор уже выпущен. И очень тяжело народ работает, различные неполадки, техникой еще не полностью овладели; бывает – люди расстроенные, ругаются, кушать придут, и тоже очереди, пища нехорошая, одно слово – не блюдо подается, а выход в граммах. Был у нас начальником некто Галенышев – золотой мужик, коммунист старый и повар-художник. Обсудили мы с ним наше ужасное положение и все-таки открыли фабрику-кухню. Закуски были холодные: балык, салат-помидор, канапе – прожаренная булка с лососиной; на горячую закуску почки дали, форшмак, селяночку на сковороде; первое – консоме-рояль, пять пирожков разного теста, затем рыба и к ней картофель де-фин, тип суфле, – никто не умел делать, сам и стоял. Конечно, куры супрем, мороженого ели кто сколько хотел. Качали нас, поваров, прямо как были, в халатах. Галенышев – мужчина двужильный, но я по состоянию здоровья два дня лежал – ноги опухли, однако же никогда не забуду, как рабочий народ за этим обедом нашим о своих тракторных делах беседовал. И означает оно что? Означает, что не последнее наше занятие поварское для человеческой жизни.

Потом руководил краткими поварскими курсами, дал начатки знания. Конечно, не все, но основы дал, заповеди главные поварские, чтобы до века запомнили: мясо для супа в горячую воду закладывать – грех смертный, незамолимый! Белок-то заварится! Ну и прочее, – например, что курицу не только сушить в духовке можно, а из нее вовсе тридцать блюд с легкостью повар сделать должен, а если не знает как, то это не повар, а портач, и надо его из кухни поганой метлой гнать.

Тут опять отозвали сюда, на Нерыдаевский жилмассив.

Пошли трудности. Затирает с продуктами, а плюс к тому специальное детское питание, две чайных, холодные закуски и снабжение армии строителей, которые, к стыду нашему и позору, до сих пор на досках кушают и невской водицей запивают, отчего случаются резко отрицательные желудочные явления, потому что рабочий человек должен горячее кушать, и ответственность за это лежит на нас. Что мы сделали?

Во-первых, самозаготовки начали: кролик для пищи – сильной полезности зверь, опять же свинья или, скажем, грибницы – шампиньоны поразводили, черный французский деликатесный гриб трюфель, сморчок и ряд прочего. С трудом, но получалось. Росли грибы, свиньи жирели на сладких кормах, стихийно размножались крольчихи-матки. Всякое животное и всякое ничтожное даже с виду растение, как, скажем, споровой гриб, требует к себе ухода, и ласки, и особого хозяйственного глаза-догляда, и заинтересованной хозяйской руки, то есть отношения. А коли имеется отношение, – значит, имеется все и, значит, можно сидеть и ждать, покуда поросая матка опоросится, и покуда на грядах поспеет витаминное растение – цветная капуста, и покуда посыплются продукты в закрома. Природа – она, товарищи, яростная и отдает вдесятеро, коли есть догляд. А догляд, как я считаю, есть, и уменье, поскольку хозяин всегда хочет уметь. А раз хочет, – значит, и может, и умеет, вот как я автоматически ставлю вопрос, и пусть мне возразят, если я высказался неправильно.

Но пойду дальше!

Удалось нам, и это вы, товарищ Щупак, знаете, запастись складскими помещениями под картофель. Удается помаленьку и свиноводство.

Но хвастаться еще особенно нечем. Это я точно говорю. И есть даже у нас крупные просчеты и недоделки именно в увеличении калориями и витаминами за счет вкуса и потребительских наклонностей нашего трудящегося клиента. А на вкус плевать мы никому не позволим, не позволим, хотя с термометром, барометром и другой разной техникой нашему брату шефу куда как спокойнее. Да и если дело только в витамине, то можно договориться и до того, чтобы клиент наш встал на четвереньки и принялся за травку, вроде овцы или вола. И тут у нас происходит борьба, крупная борьба, и еще не законченная. И тот, который считает, что поварское дело – пустяки, тот, кто думает, что это все легко и просто, – с такими нам не по пути. Мы будем искать и полезность, и вкус. А что касается до продовольственных и иных затруднений, на которые так любят некоторые ссылаться, то затруднение – дело временное. Пойдут по нашим полям трактора, снимем мы неслыханные урожаи, дадим невиданное поголовье разного скота, получим молочные продукты до отвала, вот тогда и спросят с нас: а готовить вы умеете прилично для трудящегося народа? Или только для бывших адмиралов-баронов или интуристов? Как вы лично считаете, товарищ Щупак?

Вишняков кончил свой сердитый рассказ, выпил залпом остатки чая, сказал, поднимаясь:

– Извините, заговорил вас. Но только вопрос этот, насчет настоящей поварской школы, еще будет поднят на принципиальную высоту, вот увидите…

Женя проводила его до двери, вернулась и негромко спросила у Антонины:

– Ну как, Тоня?

– Удивительно…

Сема Щупак зевнул, потянулся, сказал улыбаясь:

– У нас тут все, Антонина Никодимовна, удивительно. Думаете, я не удивительный?

Пришел Сидоров, весело объявил с порога:

– Братцы, а кого я сейчас видел! Альтуса, собственной персоной. Он тут ненадолго, приехал из Ташкента и скоро уезжает. Наверно, наведается…

Антонина вдруг ужасно покраснела, Сидоров заметил, спросил:

– С жиличкой родимчик? А, Женя?

– Ты его знаешь, что ли? – спросила Женя.

– Знаю. Немного знаю, но давно.

Поднялась и ушла к себе.

2. Первый месяц

Утром Сидоров осведомился у нее, хочет ли она всерьез работать или решила учиться «на потом».

– Как это «на потом»?

– Ну, знаете, у вас еще могут быть разные искания. Вы ведь не нашли себя. Вы еще можете обнаружить у себя музыкальный слух и пойти учиться на арфистку. Разное бывает.

– Перестань, Ваня! – попросила Женя.

Антонина молчала.

– Будут искания?

Сидоров любопытно и недружелюбно смотрел на нее и пускал кольцами табачный дым.

– Ну?

– Я не знаю, – сказала она, – я бы хотела работать, если можно.

– Можно, – строго сказал Сидоров.

Она опять замолчала.

– Удивительно ты противно все-таки робеешь, – сказал Сидоров, – просто гнусно.

Потом он потушил окурок, разогнал ладонью табачный дым, особенно как-то причмокнул и начал говорить. Антонина слушала, стараясь не проронить ни одного слова, – глядела Сидорову в лицо не отрываясь, даже дышать старалась потише. Кончив, он вопросительно на нее посмотрел.

– Я подумаю, – сказала она, – можно? Я вам через час скажу. Я немножко, часик подумаю.

– Думай.

В своей комнате она заперлась и легла ничком на кровать. Ей было очень жарко и неудобно, и сердце билось сильно, точно у самого горла. «Думать, думать, – говорила она себе, – думать», – и не могла сосредоточиться. Она то видела перед собою Сидорова, то представлялось ей, что она все потеряет, все казенные деньги – «суммы», как говорил Сидоров, – то ей вдруг начинало казаться, что все вздор, чепуха, злые, глупые шутки.

Постучали.

Она открыла и, не глядя на Женю, вновь легла в постель ничком. Женя села рядом и, гладя ее по спине, стала что-то говорить сурово и убедительно.

– Что? – спросила Антонина.

– Не будь ты глупой раз в жизни, – сказала Женя, – Сидоров в таких штуках не ошибется. Раз он тебе говорит, что выйдет, – значит, выйдет.

Антонина повернулась на спину.

– Очень красиво, – сказала она, – очень! Ты ему веришь, а мне нет. Подумаешь, Сидоров сказал! Я давно сказала, что у меня все получится, – значит, получится!

– Тем более. Чего ж ты тогда здесь мучаешься? Вон какая красная!

– Да. И сердце бьется. – Она взяла Женину руку и прижала ее к груди. – Слышишь?

– Слышу.

– Все-таки страшно, – сказала Антонина, широко раскрыв глаза, – безумно страшно.

– Да что тебе страшно?

– Всё, всё.

– Ну например?

– Например, Сидоров. Как он скажет: «Э, матушка, ничего-то у тебя не вышло».

– Так ведь выйдет? Выйдет.

– Ну?

– Не знаю. Ах, Женька, – Антонина обхватила Женю за шею руками и притянула к себе, – Женечка, вдруг сорвусь, так уж навсегда. Ты понимаешь, я сейчас думаю: еще будет, будет, будет еще все впереди. Да?

– Да.

– А уж если сорвусь, – тогда нельзя будет думать, что все впереди. Тогда уже надо будет думать: кончено, кончено, кончено.

– Ну?

– Тогда я повешусь.

– На здоровье, – сказала Женя и встала.

– Только ты не сердись, – крикнула Антонина, – пожалуйста, не сердись! Женька, мне очень страшно, пойми же. Ведь я гордая, дура, я себя знаю: когда мне будет плохо, я ни к кому за помощью не побегу, а вот так опущу руки – и все, пока меня не отдадут под суд…

– Еще что?

– А еще я беспартийная, и работа очень большая – я лопну, понимаешь, мне никто не будет доверять…

– Значит, отказываешься?

– Нет, нет, ты с ума сошла.

– Ну, тогда пойди скажи ему, что ты берешься.

– Сейчас?

– Нет, еще месяц-другой подумай.

– Он это, может быть, из милости мне дает?

– Тоська, надоело.

– Нет, нет, конечно, не из милости. Но в случае чего, Женечка, ты мне поможешь?

– Разумеется. Пойдем!

– Что же мне сказать?

– Скажи: «Я согласна», – засмеялась Женя.

Сидоров лежал на диване, когда они вошли.

– Ну! – сказала Женя и легонько толкнула Антонину.

Сидоров моргал.

– Я берусь, если можно, – сказала Антонина твердо. – Когда можно уже начать?

– Завтра.

– Завтра?

– Да Утром. Встань пораньше и пойдем. Я тебе все растолкую поподробнее, ты и начнешь. – Он взял газету и заглянул в нее одним глазом. – Но предупреждаю: работа большая, трудная, ответственная. Если увижу, что не справляешься, сниму тотчас же. Понятно?

– Понятно.

– И с обидами у тебя не выйдет. Под удар это дело нельзя ставить. Рисковать нельзя. Дело политического смысла – горшки ломать не разрешается.

– Да, – сказала Антонина, – я понимаю.

– И хорошо делаешь.

Сидоров сел на диване.

– Имейте только в виду, – сказал он, опять переходя на «вы», – учтите только, если можете, что я лично вам еще далеко не доверяю, но моя жена, которая вас, по ее утверждению, понимает больше, чем я, она, видите ли, за вас ручается, как за себя. Она лично думает, что вы на арфистку пробовать себя не станете. Ну, и таким путем – я вынужден. Слышите?

– Слышу! – угрюмо ответила она.

– Постараться вам придется. Целиком и полностью…

– Я – постараюсь.

– Жалованьем не интересуетесь?

Она не поняла.

– Зарплатой, – пояснил Сидоров. – Жить-то вам надобно не век продажей вещей. Жалованье тебе пойдет в размере двухсот пятидесяти рублей. Это для вашей сестры много, но ничего, пользуйся, советская власть для старательных работников нескупая.

Он опять лег и заглянул в газету. Антонина стояла неподвижно.

– Можете идти, вольно! – сказал он. – Не обязательно тут надо мной все переживать. Для этого у вас есть комната, я вам там не мешаю…

– Ваня! – застонала Женя.

Всю ночь Антонина не могла заснуть, да и не пыталась. За окном лил дождь; в Ленинграде бывает так: вдруг в самое лето завоют осенние ветры, пойдут лить холодные, словно в ноябре, дожди, затянет небо, кажется навечно, серыми плотными тучами…

К утру Антонина вымылась, напудрила нос и села ждать, когда проснется Сидоров.

Они вышли из дому в десятом часу утра.

Сидоров молчал, нахохлившись, спрятав руки в карманы своей старой кожаной курточки. Он шел быстро, Антонина едва поспевала за ним, и он ни разу на нее не оглянулся. В конторе строительства он велел дать ключи, вытер мокрое от дождя лицо и, буркнув: «Пошли», опять зашагал под дождем.

Антонине казалось теперь, что она виновата в чем-то и что Сидоров на нее сердится.

У одного из парадных крайнего левого корпуса Сидоров остановился.

– Вот здесь.

Антонина робко на него взглянула.

Он вошел в парадную, она за ним. Он поднялся немного по лестнице (первый этаж здесь был выше, чем в других корпусах), вынул из кармана ключ и стал отпирать уже успевший покрыться ржавчиной замок. Ключ гремел и срывался в замке, дверь не открывалась. Сидоров сердито забормотал и наклонился над замком. Антонина стояла сзади, сердце у нее тревожно колотилось, ей было страшно и как-то томно – до того, что дрожали колени.

Замок щелкнул, дверь отворилась бесшумно. Там дальше было темно, и тьма пахла сухой штукатуркой и олифой.

– Проходи, – сказал Сидоров сердито.

Она сделала два шага и остановилась. Сидоров вошел следом, закрыл за собой дверь и сейчас же наткнулся на Антонину. Она отскочила. Он обругал ее совой, и она услышала, как он стал шарить по стене ладонью, – вероятно, искал выключатель, но не нашел и принялся чиркать спичкой о коробок. Спичка вяло загорелась зеленым светом. Он велел идти вперед, она пошла, отворила дверь, – тут была комната, большая, окрашенная в мягкий желтовато-серый цвет. В стекла барабанил дождь. Она попробовала рукою радиаторы – они были горячи и пахли крашеным железом. Сидоров уже бродил где-то в дальних комнатах и пронзительно свистел – все почему-то свищут в пустых комнатах; Антонина постояла, потом вышла в коридор, зажгла электричество и пошла по коридору, отворяя двери справа и слева, внимательно оглядывая каждую комнату. Всех комнат было семнадцать, да еще очень большая кухня, передняя, коридор, кладовая. В кладовой она встретилась с Сидоровым. Он курил и, прищурившись, ковырял ногтем стенку – пробовал краску.

– Ну как, – спросил он, – ничего?

– Очень хорошо, – сказала она, – очень.

– Возьми ключи.

Антонина надела связку ключей на палец. Сидоров с любопытством, быстро на нее взглянул и, сказав, чтобы она, когда оглядится, зашла к нему в контору, вдруг ушел. Хлопнула дверь, стало совсем тихо, потом Антонина услышала, как воет за окном ветер, как льет дождь. «Рамы надо вставлять», – подумала она и опять пошла из комнаты в комнату.

Вероятно, она здесь пробыла очень долго, потому что Сидоров ей сказал: «Давно пора», – когда она пришла к нему в контору.

– Можешь сесть.

Она робко села.

– Ты знаешь, что такое смета?

Антонина кивнула головой.

– А казенные деньги?

Она вопросительно глядела на Сидорова.

– Их нельзя тратить на свои нужды, – произнес он сурово, – тебе понятно, что казенные деньги нельзя тратить на себя?

– Да, понятно.

Потом он спросил ее, что такое бюджет. Она ответила довольно сносно.

– Совершенно не знаю, как с тобой обращаться, – сказал он, потирая затылок, – просто измучился. Как ты думаешь – можно тебе уже доверить деньги или нет?

Антонина сказала, что можно. Он повел ее к старухе в железных очках и велел старухе «сочинить» несколько справок и удостоверений для Антонины. Затем познакомил ее с главным бухгалтером, бухгалтер дал ей ордер, в кассе она получила сто пятьдесят рублей, причем, когда она получала деньги, ей показалось, что кассир на нее подозрительно посмотрел. Удостоверения она еще не успела спрятать – держала их в руке свернутыми в трубочку.

– Деньги можешь тратить на себя, – сказал Сидоров, – у тебя ведь денег ничего нет? Сейчас поезжай по магазинам и купи книг по вопросу очагов и вообще по детям. Вернешься – здесь будет Сивчук, поболтаем.

Всю ночь Антонина решила читать, но в третьем часу заснула, сидя за столом, и проспала до девяти.

Неделя прошла точно в бреду. За неделю она так исхудала, что ни одна юбка не держалась на ней. По ночам ей снилась та смета, которую она сочиняла с Леонтием Матвеевичем, – снились цифры, графы, а главное, раздраженный Сидоров, что-то у нее отбирающий. Стоило ей заснуть, как появлялся Сидоров. Она убегала. Он за ней. Она спотыкалась, падала, катилась в бездны – он скакал за ней. Она вновь подымалась и бежала. «Отдай, – кричал он сзади, – отдай!» – и бил в нее из револьвера. Каждую ночь ей снилось то же самое.

В книгах она рылась лихорадочно – надеялась, что они ее всему научат, но они совершенно ничему не учили. Ее не устраивали брошюрки об организации очага и ясель в деревне – этого было мало, да и вообще совсем не то. Потом была книжка какого-то американского профессора, но тоже не годилась – цифры, статистика. Ничего, ничего не годилось, все было не то, не было даже материала для сметы.

Измученная, худая, со сверкающими огромными глазами, раздраженная, поехала она в Институт охраны материнства и младенчества и пробыла там с утра до вечера и еще день с утра до вечера. Она исписала два толстых блокнота и тетрадку, потом купила общую тетрадь и всю ее исчертила – было много интересных конструкций.

Ее консультировал врач-педиатр, совсем еще юноша, но уже знаменитый; у него было много трудов, и он так удивительно говорил о детях и столько знал о них, что сразу совершенно покорил Антонину. И ему, видимо, было приятно с ней разговаривать и учить ее – она все говорила, что он занят, и все извинялась, а он водил ее по институту, даже сам рисовал в ее блокноте и сказал, что познакомит ее еще с несколькими людьми.

Потом она поехала в другое учреждение, уже с Сивчуком, и там они вдвоем целый день зарисовывали детскую мебель. Учреждение было опытное, такая мебель еще не продавалась нигде, а Сивчук сказал, что ему только зарисовать и измерить, – все будет сделано на самом массиве, и не хуже, а лучше, чем в любых опытных мастерских.

– И кроватки сработаем, – говорил он, – и вешалки, и даже игрушечную железную дорогу, так что ребята сами ее соберут, и сами поедут, и сами разберут. Полная конструкция.

Все зарисовки она показала своему педиатру, он все очень одобрил и сказал, что может порекомендовать ей двух хороших работниц для очага. Антонина с ними встретилась. Воспитательницы ей понравились, и она первый раз в жизни, робко, но с достаточной твердостью в голосе, официально предложила им работать в детском комбинате Нерыдаевского жилищного массива.

– Да и вообще у вас огромные возможности, – говорил педиатр, смешно пофыркивая, – огромные!

Антонина смотрела на него блестящими глазами. В расстегнутом белом халате, быстро расхаживающий по кабинету, он походил на какую-то сказочную птицу.

– Да, да, – говорил он, – об этом надо писать. Почему я ничего не читал об этом в газетах? Было что-нибудь в печати? И вообще, кому принадлежит вся эта идея? Ведь это великолепно. Вы представляете себе перспективы всего этого дела? Сорок тысяч народу, да?

– Да.

– Позвольте, финансирует завод?

– Да, два завода. Мы обязуемся к годовщине Октябрьской революции дать обоим заводам по сто женщин. Мы их от хозяйства освободим.

– Отлично, отлично.

– Но самое главное тут – дети, – возбужденно говорила Антонина, – понимаете, доктор? Мы должны все так организовать, чтобы матери сами привели нам ребятишек. Это должно быть очень хорошо, очень. То есть не то, что они детей приводят, хорошо, – путалась Антонина, – а то, что комбинат должен быть хорошо организован. Столовая у нас отличная, там сейчас кормят лучше, чем можно сварить дома, – особенно последнее время. Там есть повар такой замечательный, Вишняков, он сейчас переходящее Красное знамя получил и держит третий месяц, никому не отдает, – значит, он лучший повар считается по всему Ленинграду. Ну, механические прачечные у нас есть. Да и вообще, доктор, проектов масса. Вишняков наш, знаете, недавно принес проект поквартирного семейного питания из полуфабрикатов. Очень интересный. Понимаете? Семья получает обед уже готовый, но еще без спецификации. Это вишняковское слово. Оно означает, что это обед, который может быть приготовлен по вкусу. Понимаете?

– Понимаю.

– Интересно, да?

– Очень интересно.

– Такой обед, – говорила Антонина, – можно приготовить в сорок минут. Он уже рассчитан на быстрое приготовление, скомбинирован из таких фабрикатов. Вам не скучно?

– Конечно, нет.

– Таким образом, если мать отдает ребенка к нам в очаг или в ясли, но не хочет питаться из общего котла, она все-таки может отлично работать, питаясь дома. Пока это еще очень трудно организовать, но когда с продуктами станет легче, мы это введем…

Антонина вдруг осеклась и покраснела. Ей стало стыдно за слово «мы», за то, что сказала «мы это введем».

– Вы там давно работаете?

– Нет, недавно.

– К вам можно заехать посмотреть?

– Конечно. И я очень вам буду благодарна.

Вечером она сказала Сидорову, что завтра придут оформляться два новых работника детского комбината.

Сидоров дико на нее взглянул, но промолчал. Ночью она испугалась. Ничего, по существу, не делалось, ничего даже не начинало делаться. Пятнадцатого Сидоров велел открыть комбинат во что бы то ни стало.

Она поднялась, зажгла электричество, накинула халат и села к столу. Шел третий час ночи. Она опять переглядывала наброски плана, смету и ничего не могла понять – что это за цифры, что это за буквы, зачем это все? «Боже мой, боже мой, – бормотала она, – боже мой, что же мне делать?»

Женя, услышав, что Антонина не спит, вошла к ней и стала ей выговаривать, как выговаривала каждую ночь.

– Нельзя так волноваться, – говорила она, – ведь посмотри на себя, куда это годится? Это, деточка, истерика, а не работа, исступление, варварство, – так нельзя. Все идет отлично, все очень хорошо, а ты даже не ешь.

Антонина сидела бледная, не слушала.

– Ах, оставьте вы меня все, ради бога, в покое, – сказала она и сбросила Женину руку со своего плеча, – далась я вам! Идите, пожалуйста, и спите, не утруждайте себя.

– Просто дура, – спокойно сказала Женя, – взбалмошная девчонка! Ну как тебе не стыдно?

Антонине стало стыдно, но все-таки она прогнала Женю и опять уставилась в смету. «Надо отбросить все личное, – думала она вычитанной недавно фразой, – и тогда, тогда…»

Утром ее разбудил Сидоров – она спала, положив голову на стол, и стонала во сне. Сидоров смотрел на нее сверху с выражением брезгливой жалости. Он ничего ей не сказал, посмотрел и ушел, и потом еще долго ей казалось, что все это сон.

Наконец смета с помощью двух новых воспитательниц была закончена. Несколько вечеров она сидела над сметой с Сидоровым. Каждую цифру, каждую графу расхода он предлагал «снять», и голос у него был такой равнодушный, что Антонине делалось холодно. Она сидела злая, ей казалось, что она ненавидит Сидорова, что все в нем мерзко, отвратительно, что он мелкий торгаш, ничтожество.

– О брат, – бормотал он, не замечая ее ненавидящих глаз, – вот это мы у тебя ликвидируем. Вовсе не нужно, абсолютно не нужно.

И поднимал руку с остро отточенным карандашом.

– Не дам, – отчаянным голосом говорила Антонина, – не смеете зачеркивать. Это содержание двух боксов. Это нельзя. Это те…

– Я плевал на твои боксы, – кричал Сидоров, – у меня нет таких денег! Понимаешь? Нет.

Антонина отворачивалась.

Смета была урезана на сорок тысяч. Ночью Женя страшно шипела на Сидорова, чтобы он достал сорок тысяч. Он отмалчивался, лежа лицом к стене.

– Это хамство, – говорила Женя ему в затылок, – почему ты мне не отвечаешь?

Сидоров встал, надел штаны и ботинки.

– Куда ты? – спросила Женя.

– Если это не прекратится, – сказал Сидоров, – я уйду ночевать к Щупаку. У меня нет сорока тысяч, понимаешь? Нет! Мне негде их взять.

– Но ведь нужно.

Сидоров надел рубашку.

Женя вскочила, поцеловала его в ухо и сказала, что больше не будет. Но когда Сидоров лег, спросила, нельзя ли достать недостающие сорок тысяч через отдел народного образования. Сидоров демонстративно захрапел.

Несколько дней подряд до Антонины доходили как бы отдельные раскаты грома – то смета проходила через инстанции, и Сидоров за нее сражался. Вернулась смета вся в пометках: и чернилами, и разными карандашами, и синим везде были расставлены вопросительные знаки, крестики, птички, кружки, в одном месте раздела «бельё» был даже изображен чертик, но все-таки смету утвердили: теперь можно было начинать работать. В смете должность Антонины была исправлена: вместо «заведующий» детским комбинатом кто-то размашисто написал «директор». И оклад был понижен.

Она по-прежнему ездила в разные учреждения, по-прежнему договаривалась, узнавала, записывала, но теперь еще и распоряжалась, и это последнее очень ее пугало. Ей было невообразимо трудно что-нибудь забраковать, или даже выразить неудовольствие, или сказать, что это дорого или это не подойдет. Она краснела, ей делалось жарко, но она браковала, хоть и в деликатной форме, но жестоко, и выражала неудовольствие, если считала это нужным, – и все это у нее получалось, так, по крайней мере, говорила Женя, да и самой казалось, что получается неплохо.

Теперь она очень следила за собой, за каждым своим жестом, за каждым своим словом – ей казалось, что от манеры держаться с людьми многое зависит в будущей работе.

Но ей нисколько не надо было следить за собой. Душевный такт позволил ей очень скоро держаться с людьми свободно и просто, как велит сердце, и эту ее простоту и искренность все работающие с нею быстро поняли и оценили. Она была прямодушна и требовала прямодушия. Она была решительна (ох, как трудно давалось ей это вначале!) и требовала решительности. Она была честна и требовала, чтобы люди работали честно. Ей пришлось расстаться с одной из воспитательниц, зачисленных на работу всего две недели назад, – и она уволила ее, вся замирая от страха: ей очень страшно было обидеть человека, но она ничем не могла рисковать в этом деле, к которому сама относилась с такой честностью.

С Сидоровым она теперь разговаривала только официально. Очень с ним поссорилась из-за кафеля: он не дал кафеля, заявив, что этак она весь массив потащит в свои дурацкие ясли и все полетит в трубу, а у него, у Сидорова, отберут партийный билет.

Но все же он заходил к ней на комбинат – всегда раздраженный, бормотал что-то непонятное, смотрел, как внутри перестраивают, нюхал краску, что-то разглядывал, колупал, ворчал. Антонина внезапно перестала его бояться. Он посмеивался, встречаясь с ней глазами. Однажды она слышала нечаянно, как он говорил Жене, что «Тоська – ничего, пока что держится», это для Сидорова было высшей похвалой.

Потом у нее украли из кладовой сто девяносто метров бязи.

Сидоров рассвирепел.

Приходили из уголовного розыска, с собакой, но ничего не нашли. Замок был взломан – вот и все приметы.

У Антонины сразу опустились руки. Она не плакала, не злилась – ей просто сделалось невыносимо скучно, захотелось все бросить, раздеться и долго-долго лежать в постели, укрывшись с головой одеялом. Несколько дней она почти ничего не делала – слонялась по комбинату молчаливая, с потухшими глазами.

Женя пыталась ее «разговорить» – не вышло. Антонина поддакивала, соглашалась и не глядела на Женю.

Тогда Антонину официально вызвал к себе Сидоров. Она пришла – он сидел торжественный, гладко причесанный, в большом кресле.

– Садитесь, товарищ, – сказал он сухо.

Она села.

– Вы что, товарищ, в куклы здесь играете или что? – спросил он. – Как понимать ваше поведение?

Антонина молчала.

– Ох, не дури, Тоська, – сказал Сидоров и погрозил по своей манере пальцем. – Не дури, слышишь?

– Слышу.

– Отвечай.

– У меня все равно ничего не выйдет, – сказала она тихо, – так уж все сложилось.

– Что сложилось?

– Жизнь.

Он явно притворялся глухим.

– Жизнь так сложилась, – сказала она громко и раздраженно.

– Ты мне, пожалуйста, здесь не напускай лирику, – сказал Сидоров, – очень прошу. Я тебе не Вертинский.

Антонина отвернулась.

– И не отворачивайся. – Он, видимо, не знал, что сказать. – Да, не отворачивайся, – повторил он, – здесь обидчивых не любят. Будешь работать?

– Мне бязи жалко, – сказала она, – мне так жалко бязи!

– И мне жалко. И у пчелки тоже жалко, – сказал Сидоров, – да, Тося?

– Да.

– Ну, вот что, – сказал Сидоров, – я вам на бязь отпущу, леший с вами. Подайте мне заявление.

– Мне той бязи жалко, – сказала Антонина, – той, украденной.

– Вы мне надоели, товарищ, – произнес Сидоров, – идите работайте. Понятно?

– Да.

– А не будете работать – вывешу выговор. У нас без лирики. Поняли, товарищ?

– Что-что, а уж это я давно поняла.

– И прекрасно. Кстати, завтра выходной, Евгения совершенно расклеилась, а нынче ко мне придет один мой близкий человек. Тебе неизвестно, что у нас в семействе в смысле продовольствия?

Антонина сказала, что неизвестно, начисто забыла об этом разговоре и до глубокой ночи проработала на комбинате.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю