355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Наши знакомые » Текст книги (страница 40)
Наши знакомые
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:39

Текст книги "Наши знакомые"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 42 страниц)

– Шкурки?

– Зачем же шкурки? Живых – самцов и самок. К ним на огороженный участок выпускает две-три сотни мышей. Лисицы размножаются, поедая мышей. А мышей кормят мясом убитых лисиц, ибо впрок от лисицы идет лишь ее шкура. Было даже подсчитано, и цифры были оглушительные – через десять лет на рубль что-то около трех тысяч чистой прибыли…

– Удивительно! – сказала Зоя.

– Оказалось – авантюрист. Был еще офицер-сапер, хорошего рода, в бархатной книге записан. Изящный молодой человек с усиками, взор этакий… туманный. Посещал «Виллу Роде», «Донона» также. Изобрел панцирь, не пробиваемый пулей. Военное министерство панцирь купило, – вернее, патент. Тогда молодой господин офицер предложил министерству пулю для пробивания этого панциря. Министерство и пулю купило. Тогда он новый панцирь предложил, для своей же пули непробиваемый. Купили опять панцирь. И так длилось до самого семнадцатого года…

– Господи, неужели все люди такие? – сказала Зоя.

– Все!

– И мы с вами?

– Несомненно.

– А все-таки не верю! – сказала Зоя, потягивая из рюмки запеканку. – Есть в жизни красота, изящество и благородство. И в книгах об этом пишут…

– Пишут! – усмехнулся Пал Палыч. – Кто пишет-то? Писатели! А они сами каковы? Я-то знаю, видел. Сволочи все, вот что! Все до единого сволочи!

Зоя взглянула на Пал Палыча неприязненно, снизу вверх, из-под полуопущенных ресниц. Но он не заметил этого взгляда, он был уже пьян. И выпил еще подряд две рюмки.

– Все шкуры и шкурники, – говорил он, прислушиваясь к грохоту подходящего поезда. – Есть, конечно, волки послабее, есть посильнее. Сильные задирают слабых. Все везде всегда продается. Тот, кого обсчитал нынче Айбулатов, тоже кого-то обсчитал. Вот мы с вами здесь пьем и не платим за это, выпитое нами пойдет за счет недолива в буфете…

– Я в конце концов могу и заплатить, – обиженно сказала Зоя. – Я не набивалась на эту запеканку. А что вы сами выпили…

– Цыц! – прикрикнул Пал Палыч. – Я всех вас насквозь вижу.

Губы его дрогнули, он смахнул слезу под очками.

– Вижу и ненавижу! Да!

– И ненавидьте! – совсем разобидевшись, сказала Зоя. – Ненавидьте, пожалуйста. Про каких-то лисиц рассказывает, я с работы, меня на шесть рублей обсчитали, ничего не понятно…

– А если не понятно, то вали отсюда! – приказал Пал Палыч. – Насмердила здесь, – повторил он нечаянно слова Вишнякова и вдруг ужаснулся всему тому, что происходит. Ведь Вишняков-то честный человек. И Сидоров. И Женя! И Закс! И Щупак! Чем же и для чего он себя утешает?

– Ладно, простите, – сказал Пал Палыч Зое, которая пыталась уйти. – Простите. Я, наверное, заболел. У меня, знаете, голова кружится…

Но Зоя все-таки ушла.

Пал Палыч налил в стакан запеканки, размешал ее с водкой и выпил залпом.

– Пакость какая, – прошептал он. – Фу, черт!

Через час Айбулатов повез Пал Палыча в такси домой. Прижимая голову своего директора к грязной крахмальной манишке, официант говорил:

– Недостача у нас, Пал Палыч, наверное, образуется. Уж очень народишко изворовался вокруг. Я понимаю, бери у клиента, у пассажира, ну рискуешь наколоться на жалобную книгу, но так оно совсем некрасиво выйдет. По кладовой недостача, вы слышите, Пал Палыч?

Пал Палыч ничего не слышал. Он спал пьяным сном.

Когда надо было расплачиваться с шофером такси, Айбулатов порылся в карманах Пал Палыча, нашел тридцатку, заплатил девять рублей, а сдачу сунул себе – по стародавней привычке. Вдвоем они поднялись по лестнице, причем Айбулатов волок Пал Палыча, ругал его всеми словами и даже пару раз пнул коленом.

– Это все равно, – говорил Пал Палыч, – теперь все равно! Тесто! Он тесто слоеное даст! Ну хорошо же! Погоди, Айбулатов, у меня все кружится. Не тащи меня, я тут останусь. Куда меня тащить? Меня некуда больше тащить…

14. Муж и жена

Антонина стояла возле одесского «дюка» и смотрела вдаль. Солнце било ей прямо в глаза, шел десятый час утра, море сверкало ослепительно, и вода тоже, и никто не мог толком различить, где кончается море и начинается небо. Впрочем, черненький маленький одессит в розовом макинтоше и шляпе, сбитой набекрень, сказал, аппетитно нажимая на букву «и»:

– Ви совершенно не можите сибе придставить Одессу в целом, будучи проездом и в ней…

– Откуда вы знаете, что я приезжая?

– Ви меня убиваете. По вам жи видно!

И рассказал, что место, где они сейчас стоят, – историческое, что здесь снимал Алеша Эйзенштейн своего великого «Потемкина», что…

– По-моему, Сергей Эйзенштейн! – робко возразила Антонина.

– Посмотрите на ние! – воскликнул маленький в шляпе. – Или ви снимались тут в массовке, или я?

Провожая Антонину до гостиницы, он рассказывал ей милые и трогательно-наивные одесские анекдоты, потом, возле швейцара, галантно приподнял шляпу и поклонился:

– Будем знакомы, штурман дальнего плавания Рома.

Было смешно: Рома выглядел лет на тридцать, не меньше.

В замочную скважину была вставлена записка: «Я в семнадцатом». Это значило, что Альтус сидит у Степанова и Устименки. Встретились они вчетвером здесь, в гостинице, случайно – так показалось Антонине поначалу, а потом она стала догадываться, что не так уж случайно, как изобразил ей Альтус.

Жили тут Степанов и Устименко странно, гулять их невозможно было вытащить, к ним никто не наведывался, разговаривали они негромко, обедали в номере. И странно, непривычно выглядели оба в слишком отутюженных штатских костюмах…

Сбросив новое пальто, Антонина напудрила нос перед мутным гостиничным зеркалом, съела черствую сдобную булочку, запила ее водой из графина и постучалась в семнадцатый. Альтус с большим румяным яблоком в руке ходил по комнате («Вышагивает мой-то!» – подумала Антонина) и негромко что-то рассказывал, Родион Мефодьевич, хмурясь, смотрел на сверкающее море, Устименко, поджав ноги в тапочках, сидел на диванном валике. Разговор, видимо, начался давно.

– Ну что, нагулялась? – спросил Степанов.

– Нагулялась, – ответила Антонина, пристраиваясь в уголку на низкий пуфик. – Всю Одессу исходила…

– А он добьется этого хаоса, – продолжал Альтус, неприязненно вглядываясь в Антонину, словно она была тем человеком, о котором он говорил так гневно. – Он добьется, увидите! Его нацистские солдаты внезапно появятся, например, в Париже, причем одеты будут во французскую форму. Эти самые гитлеровские немцы, имеющие на дому, в тайниках, все, что им нужно, вплоть до пулеметов, ворвутся в здание французского генштаба, и к началу войны генштаб перестанет существовать…

– Преувеличиваешь! – сказал Степанов. И усомнился: – А может, верно?

– Я достаточно знаю для того, чтобы не тешить себя никакими иллюзиями. Именно з н а ю. Идея Гитлера и всех его ставленников – делать дело изнутри. Закружить головы бескровными победами, заставить поверить в свою исключительность и тогда развязать последнюю битву за мировое господство. Но сначала запугать, внушить мысль, что сопротивление н е в о з м о ж н о, н е м ы с л и м о, и с к л ю ч е н о.

– Нам? – спросил Устименко.

– Тебе, Афанасий Петрович, нет, и Родиону – нет, а слабонервным можно. Разве ты не встречал слабонервных в нашей стране? Фашистский фюрер утверждает, что будет действовать самыми невероятными способами, которые окажутся наиболее надежными. Уже сейчас все немцы на всем земном шаре учтены там нацистами как будущий резерв главного командования, а может быть, и авангард. Правда, это все палка о двух концах. Выступят где-либо немцы для начала, и впредь любому буржуазному государству придется стать менее беззаботным, но фашисты, несомненно, и это учитывают. Они станут п о к у п а т ь  д о р о ж е, – там не так уж трудно купить государственного деятеля.

Взрывая страну за страной изнутри, занимая государства и ставя там своих людей, они доведут все человечество до катастрофы, до…

– Я не понимаю, какого черта ты об этом толкуешь? – взорвался вдруг Родион Мефодьевич. – Что мы, возражаем тебе, что ли?

Альтус немного подумал, откусил кусок яблока, потряс головой и сказал мирно:

– Чудаки! Это все вам пригодится – моя начинка. Там! Ясно?

– Где там? – спросила Антонина.

– Ну, в авиации, на флоте, – скороговоркой буркнул Альтус. – В их служебном быту. С моей точки зрения (он опять резко повернулся к Степанову), с моей лично точки зрения, не тот враг страшен, который передо мной, а который за моей спиной. Ничтожество, учитель гимнастики Конрад Генлейн, на мой взгляд, должен быть сейчас страшнее чехам, чем гитлеровская – еще полностью не рожденная, еще не на полном ходу – военная машина. Генлейну еще не поздно свернуть шею, но они этого не сделают, не понимая, как он страшен в будущем. Подумайте-ка мозгами: каждые двое из трех судетских немцев уже проголосовали за судетско-немецкую партию, а что это значит? Это значит, что пятая колонна готова, понятно? Вот увидите, как зашагает теперь Генлейн. Кстати сказать, в Дании, в Копенгагене, руководитель немецкого клуба разослал своим немцам анкету. В числе тридцати восьми вопросов были и такие, например: «Есть ли у вас пишущая машинка? Умеете ли вы пользоваться стенографией?»

– Ну и что? – спросил Устименко, сердито слезая с диванного валика. – Что тут особенного?

– А то тут особенное, – медленно сказал Альтус, – то, дорогой мой Афоня, то, открытая ты душа, что на фашистском блатном жаргоне, на их шифре «пишущая машинка» означает – пулемет, а «умение стенографировать» – умение стрелять.

– Во, сволочи! – удивился Степанов.

Обедали здесь же, в номере, вчетвером, вокруг неудобного («Ампир косоногий», – сказал Степанов) стола.

– Тактика троянского коня, стратегия троянского коня, – хлебая бульон из чашки, сердился Альтус. – Вопит мир об этом, а что толку? Бойтесь данайцев, дары приносящих, а где решительность в предотвращении торжественного приема этого самого троянского коня? Где? В тридцать третьем году Гитлер стал рейхсканцлером Третьего рейха, призванного, по нацистским бредням, господствовать тысячелетие, – это шутка? А они танцуют, эти идиотики, в своих дансингах, «оттягивают» катастрофу еще на год, на полгода – и счастливы… Нет, у нас это не пройдет, никак не пройдет! Я послушал парочку-другую миссионеров немецкой евангелической церкви, проповеди их, подумал – э, братья сладчайшие, вот вы куда гнете, ну и впоследствии предложили им, этим самым миссионерам, купно убраться из Союза к чертовой бабушке.

– Выслали?

– А как же. Таким же способом, как и один передвижной театрик из Республики немцев Поволжья… Это действительно был театрик – обхохочешься… Интересное представление могло бы разыграться впоследствии, не прими мы соответствующие меры.

Не доев компот, Альтус взглянул на часы и ушел. Степанов открыл крышку пианино, сыграл «Чижика», вздохнул, сказал:

 
Ехал чижик в лодочке
В адмиральском чине, —
Не выпить ли нам водочки
По эдакой причине?
 

И спросил:

– Ну что, Антонина свет Никодимовна? Что грустная сидишь?

Устименко шуршал газетами, хмыкал, покуривал. Им обоим явно было не до нее, и она уже собралась уходить, когда пришел Альтус – мрачнее тучи. Таким она его еще никогда не видела.

– Табак дело? – спросил Степанов.

– Отказано категорически! – тяжело произнес Альтус. – Резолюция – «отказать». А на словах мне пояснили: там инвалиды не нужны!

– Где это – там? – тихонько спросила Антонина. – Я ведь совсем ничего не понимаю, Лешенька!

– Да ну, насчет отпуска, – опять скороговоркой, как давеча, пробормотал Альтус. – Я им заявляю, Родион Мефодьевич, что знание языков, да еще трех…

И опять они заговорили о непонятном.

Антонина спустилась по лестнице, крытой ковром, побродила по шумным улицам, купила горячих бубликов, пачку чая, брынзы, послала письмо с почтамта Феде и посидела на бульваре. Со странным чувством думала о том, что у нее есть муж, не просто такой человек, который ждет ее дома, позевывая и перелистывая журнал; не человек, с которым связана ее судьба, потому что он называется мужем; не отец ее ребенка; не тот, который привычно похрапывает рядом. Нет, все совсем иначе, совсем не похоже и не так, как оно ей представлялось даже в самых наилучших, еще девичьих ее мечтах. Совсем все по-другому: он, конечно, лучше, чем она, – ее Алеша! Он неизмеримо храбрее, сильнее, умнее ее. Он все по сравнению с ней, а она еще совершенное ничтожество по сравнению с ним. Но в чем-то она сильнее его. И, когда они трое перестанут говорить свое непонятное, он, Алексей, непременно придет к ней, только к ней и ни к кому больше. И ничего она у него не спросит, а просто обойдется с ним, с этим большим, сильным, храбрым мужчиной, как с Федей. Она погладит его по русой, мягкой голове, потянет его за чуб, поцелует его глаза и скажет, что все пройдет, все минует, все станет хорошо. Конечно, он посмеется над ее утешениями, но именно она заставит его повеселеть, а если он будет уж слишком долго хныкать, она его пристыдит, как Федю. И он послушается ее, потому что она теперь как бы часть его самого, как бы частичка его разума, его воли, его собранности.

– Хозяйка! – вдруг вслух, обрадованно, вспомнила она, как он ее назвал в вестибюле гостиницы, когда они ждали номер. – Моя хозяйка! Теперь я тебе покажу хозяйку!

На бульваре она сидела долго. Было уже холодно, пахло осенью, с моря дул сырой ветер, люди шли, подняв воротники пальто.

Пили чай вдвоем, молча. Альтус смотрел мимо Антонины, будто нарочно не встречаясь с ней взглядом. Потом исчез до полуночи. Она сидела с ногами на диване, думала все ту же думу – какой у нее муж и какая она ему жена. Когда он вернулся, глаза ее загадочно мерцали, а в ушах почему-то раскачивались длинные (одиннадцать рублей семьдесят копеек) серьги, которые она давным-давно себе купила и ни разу еще не надевала. И губы у нее были накрашены, и платье она надела самое лучшее.

– Ты что это… какая-то такая? – удивился он.

– Шикарная? – спросила она. – Да, а что?

– Сережки нацепила.

– Настоящие бриллианты.

– Сорти-де-баль? – мягко улыбаясь, вспомнил он. – Заячий палантин?

Она поднялась с дивана, сунула узкие ступни в старые, растоптанные в Батуме сандалии, подошла вплотную к Альтусу, взяла его ладонями за виски и крепко стиснула.

– Чего ты?

– Не уходи от меня! – попросила она и, заметив тень в его глазах, быстро договорила: – Нет, уходи, но не прячься. Если тебе плохо – не прячься. Я знаю, знаю, – заторопилась она, – я же не спрашиваю, я понимаю, какая у тебя работа, но ты просто, когда тебе неважно или так себе, ты не закрывайся на ключ…

Глаза ее горячо и ласково мерцали перед ним, совсем близко, он поцеловал ее в переносицу, обнял тонкую девичью талию, крепко прижал к себе и глухо спросил:

– Ты не обижена? Не сердись, Тусенька, но, право… то есть, конечно, я вел себя с тобой эти дни как последняя свинья.

– Нет!

– Что «нет»?

– Знаешь, я ведь много думала об этом, – сказала она. – О таких, как ты, людях. Я их не знала раньше, представления о них не имела. Понимаешь – есть люди, которые живут для себя и отвечают за себя, за своих близких, за милых своей душе, за семью, за друзей. Про них говорят – хорошие люди, симпатичные люди, добрые люди. А есть такие, которые, как например… ну хотя бы твой Степанов… они живут гораздо шире, неизмеримо шире. Но они отвечают за весь мир, Леша, за все, что делается на земле, им труднее. И к ним эти мерки не подходят – симпатичные люди, да?

Альтус смотрел на Антонину не отрываясь, пристально, даже жестко. Он всегда так смотрел, если ему было интересно. А если было неинтересно, он не стеснялся – зевал и переводил разговор на другую тему.

– А Устименко какой? – спросил Альтус с интересом.

– Не знаю. Но он – верный. Он ведь все молчит, я с ним очень мало говорила, вроде как со Степановым, еще, пожалуй, меньше, но он… он действительно солдат. Я это мало знаю, я только читала об этом – но он солдат революции.

– Здравствуй, жена! – положив ладони на плечи Антонины, вдруг сказал Альтус. – Здорово!

– Здорово! – серьезно ответила она.

Во сне Альтус метался, вздрагивал, сердито на что-то жаловался, слов разобрать было невозможно. Антонина будила его, поила жидким тепловатым чаем, заглядывала в гневно-тоскующие глаза.

– Что с тобой? Что, Лешенька?

Он не отвечал, только поглаживал ее запястье.

Утром, когда она собралась звать чаевничать Устименку и Степанова, Альтус сказал:

– Не ходи, Туся. Их нет.

– Как нет?

– Они уехали. К месту службы.

– В Ленинград?

– К месту службы, – раздражаясь, повторил он.

– А ты не сердись, – попросила Антонина. – Я ведь потому, что если бы в Ленинград, то я бы Федьке гостинца послала…

– Зачем же тебе посылать? – спокойно произнес он. – Ты сама нынче поедешь. Я в Батум, а ты в Ленинград…

Весь этот день лил проливной дождь, где-то во мгле и тумане гудела сирена, было грустно, и Альтус сделался совсем непохожим на себя, волновался, много и быстро говорил, даже попытался сострить, но получилось неудачно. На вокзале он купил массу яблок, корзину груш, винограда…

Когда поезд тронулся. Антонина села с ногами на диван и так просидела – неподвижная, даже суровая – до трех часов ночи, все думала о нем, представляла себе его глаза, мягкие, падающие на лоб волосы, сухие горячие руки.

– Теперь до весны! – шептала она, ложась спать, – До весны, до весны. Теперь уж до весны.

Спряталась с головой под одеяло и спросила у самой себя: «А как же мне стать такой, как они? Чтобы жить не только для себя, а может быть, и вовсе не для себя, а для всего мира? Как?»

15. Опять я дома

Федя встречал ее на вокзале. Она долго тискала его и целовала, от него пахло теперь как-то иначе, и он говорил пренебрежительно:

– Да ну, мам… да ну брось… да ну что…

И поглядывал на Антонину недоверчиво.

Было холодно, куда холоднее, чем в Одессе, Женя даже сказала, что все замерзли, ожидая поезда.

– Ну? – спросила она в трамвае.

– Да, да, да, Женечка! – ответила Антонина. – Да, все отлично!

И произнесла эти слова так, что Женя поняла – большего от нее не услышишь. Поняла и обрадовалась: если все у них по-настоящему, то и говорить не о чем. О настоящем, подлинном, серьезном не говорят!

Когда они приехали домой, Сидоров в столовой ел свою любимую жареную картошку.

– Совершенно не изменился! – сказала Антонина.

– А почему это я, собственно, должен был измениться? Вот ты, действительно, изменилась, вся так и сияешь. Как там Алексей Владимирович?

– Нормально.

– Вылечился полностью?

– А вы знали?

– Разумеется, знали, – с полным ртом картошки сказал Сидоров. – Еще бы мы не знали! Но мы проявили по отношению к тебе, Скворцова, чуткость.

…В институте занятия уже начались. Шли мозглые, длинные дожди, весь массив потемнел и нахохлился, за окнами аудиторий медицинского института целыми днями стоял серый, вязкий туман.

Учиться было еще труднее: больше приходилось заниматься дома, а времени не оставалось вовсе – комбинат отнимал последнее. У Хильды не хватало сил, она совсем побледнела, беленькие ее волосы уныло свешивались вдоль щек, выражение глаз стало испуганным. В октябре пустили вторую очередь, только что отстроенную, и Антонина четыре дня не могла попасть в институт. За это время читались важные лекции. Она их не слышала и на пятый уехала на массив в час дня. Потом еще пропустила. Староста сделал ей замечание – это был парень из отличников, старательный, отутюженный, модно вихрастый.

– Личная жизнь тебя, Скворцова, засасывает! – сказал он Антонине. – Рекомендую призадуматься.

Больше недели ей было трудно разобраться в том, что говорили профессора и преподаватели. Выручили суббота и воскресенье, помогла Женя, но Антонина до того измучилась и переволновалась, что, по словам Поли, стала похожа на иконку.

И Вишняков ей погрозил:

– Завертелась ты, Никодимовна! Сляжешь! Смотри берегись! А вообще-то хорошо тебе побольше мучного и сладкого. Тощаешь!

На массиве жилось невесело. Очередная комиссия нашла непорядки – по словам председателя этой комиссии, бритоголового, поглядывающего быстренько сквозь стекляшки пенсне человека: «Что-то вы тут, товарищи, заскромничали, стиль эпохи вами не уловлен, нет полета, стремлений, ощущения монументальности!»

Разговор происходил на собрании строителей и работников массива. Сидоров сидел в президиуме угрюмый, насупившийся, неприязненно улыбался, что-то записывал на листках блокнота. Сивчук крикнул из зала сипатым голосом:

– Колонны вам занадобились? Так эти колонны, знаете, почем за штуку ценятся?! В сапожках нонче колонна ходит!

Председательствующий зазвонил. Сивчуку аплодировали.

Инженер из комиссии говорил долго, нудно, жидким голосом. По его словам вышло, что, вместо того чтобы построить высокие залы ресторанного типа, в пищеблоке «занизили» высоту помещения, и залы, где происходит «приемка пищи», лишены «созвучной эпохе монументальности».

– Это черт знает что! – не сдержался Сидоров. – Мы же выиграли кубатуру для чайной и денег еще сэкономили.

– Товарищ, выбирайте выражения! – опять зазвонил председательствующий.

Антонинин комбинат тоже подвергся суровой критике. Выяснилось, что детям нужно гораздо больше воздуха, окон, балконов и что не предусмотрен солярий. Возмущена была также комиссия отсутствием на массиве своего стадиона, плавательного бассейна и «ряда других объектов, свойственных поселку социалистического типа».

– Квартиры народу нужны, с бассейнами повременить можно! – крикнул Вишняков. – И стадионов у нас в городе вполне даже достаточно!

В зале поднялся шум. Молодежь считала, что стадион непременно нужен, старики орали, что хватит этих футболов. Впрочем, были и другие старики – любители матчей. Антонина сидела съежившись, обиженная и вконец расстроенная. Члены комиссии представлялись ей совершенными негодяями, убийцами, вредителями, а Сидоров – самым несчастным человеком в мире. На его месте она давно бы ушла, произнеся перед уходом что-либо значительное, выразительное и даже трагическое. Но он не уходил, и, более того, чем дальше заседали, тем он делался веселее и тем энергичнее записывал в своем истрепанном блокноте. Женя шепнула Антонине, что он им непременно «выдаст по первое число» и что этим заключительным заседанием, как ей кажется, на какое-то время вопрос будет исчерпан.

После второго перерыва Сидоров получил слово.

– Ну, комиссия, держись! – с восторгом прошипел Сема Щупак. – Держись, очкарик!

Сидоров не спеша подошел к трибуне, разложил листочки в том порядке, в котором была построена его речь, и заговорил, спокойно, сдержанно, очень просто, без всяких пышных слов и красивых оборотов.

– Вы, приезжие товарищи, – начал он, обращаясь к членам комиссии, – по всей вероятности, не успели узнать или, возможно, в спешке, что ли, своей ревизии не поинтересовались той беседой, которая предшествовала началу нашего строительства. Я был вызван покойным Сергеем Мироновичем Кировым и имел честь и счастье выслушать указания с а м о г о  К и р о в а о том, как он представляет себе наш массив. Думаю, что устами товарища Кирова говорила партия, Центральный Комитет, советский народ, и, какие бы вы мне здесь поправки ни давали, как бы вы мне ни приказывали свернуть с пути, указанного товарищем Кировым, под каким бы вы соусом это ни сервировали, я и мои товарищи по строительству с этого пути не свернем никогда…

– Слыхала? – спросил Щупак у Антонины.

Легкий румянец выступил на скулах Сидорова, он помолчал, словно бы прислушиваясь к дыханию всего зала, вынул из кармана другой, маленький блокнотик и, полистав его, прочитал:

– «Ваш жилищный массив строить надо недорого, с необходимыми удобствами, но скромно, как бы для себя. Мы переселяем семью из одной комнаты в квартиру, в отдельную квартиру, что само по себе есть огромное достижение нашего советского строя. За квартиру трудящийся человек платит немного. Не половину и не две трети своего заработка, как в капиталистических странах. Но мы решительно не имеем права транжирить деньги на р о с к о ш ь…»

– В статьях Кирова нет такой фразы, – сказал председатель, – я знаком с работами Сергея Мироновича…

– Товарищ Киров не только писал статьи и произносил речи, – перебил его Сидоров. – Он был практическим работником, и то, что я прочитал сейчас, было сказано Сергеем Мироновичем мне. Мне и группе архитекторов, построивших наш массив.

– Подтверждаю! – яростно крикнул Сивчук. – Хотя я и не архитектор, но на этом совещании был.

– Правильно! – слегка улыбнулся Сидоров. – Леонтий Матвеевич присутствовал на совещании.

Он круто повернулся к президиуму, где сидели члены комиссии, и уже без тени улыбки, сурово спросил:

– Колоннад у нас нет? Монументальности не хватает? Стадион и бассейн не построили? И не построим! Больницу заложили на эти деньги и школу нынче открываем, и то и другое, правда, без гранита, мрамора, бронзы и колонн, но ничего с нами не поделаешь, мы эпоху ощущаем иначе, чем вы, товарищи ревизоры, и в свою правоту абсолютно верим. Более того: тот размах и та нескромность в строительстве зданий, приводимых вами в пример нам, серым, есть, на мой личный взгляд, безобразие! Я об этом не раз говорил публично и вам говорю не стесняясь. Мы тут изо всех сил каждую копейку экономим, мы не один бой выдержали по поводу ваших стадионов, бассейнов и всякого прочего, но никакие футбольные поклонники и болельщики, никакие пловцы и пловчихи не вынудят нас изменить нашу точку зрения и вместо больницы построить спортгородок, о котором тут толковалось. И залов «ресторанного типа» у нас не будет. Здесь столовые, молочные, буфеты, большая чайная, а с рестораном подождем. И ресторан, кстати, вовсе не объект, «свойственный поселку социалистического типа». Вы тут, дорогие товарищи, что-то немножечко напутали… Ну, а теперь перейдем к делу и займемся цифрами…

Он еще раз разложил листочки, взял в руку карандаш и, взглянув на часы, стал объяснять вещи, которые Антонине были не совсем понятны, но строителям дороги и важны…

Поздно вечером, дома, за чаем, Сидоров сказал, что нынешним заседанием дело, конечно, не ограничится.

– Быть драчке, и немалой! – сказал он весело. – Но я не сдамся. Бассейн! Мы пруд у себя организовали, а им бассейн…

Драка действительно была, Сидоров ездил в Москву, часто наведывался в Смольный, писал докладные записки, подолгу по ночам задумчиво насвистывал. И занимался. Попозже выяснилось, что он готовится в Промакадемию.

– Похоже, что выдержу, – похвастался он однажды Антонине. – Я, знаешь, старикашка довольно сообразительный и не без способностей.

– Как это вас хватает? – удивилась Антонина.

– Так же, как и тебя! – серьезно ответил он. – Кстати, подыскиваю я тебе, товарищ Скворцова Антонина Никодимовна, заместителя потолковее. Иначе не выдержишь.

Антонина испугалась.

– Это чтобы я ушла из комбината?

– Наоборот! Чтобы ты осталась. Иначе лопнешь. Я, между прочим, на редкость чуткий товарищ.

И у Жени, и у Антонины часто теперь бывали гости – студенты, врачи. Тогда ставился самовар, Поля делала винегрет из картошки и селедки, резалось много хлеба.

– Прожорливый у вас гость, – говаривал Сидоров, – даже противно!

Особенно часто Женя таскала к себе врачей, работающих на периферии, – все ее однокурсники, приезжающие в командировку, непременно приходили к ней и раз, и два, и три, многие ночевали в столовой на диване, решительно каждый «допрашивался с пристрастием», как называл это Сидоров.

Каждый приезжающий подолгу и подробно рассказывал Жене о своей работе, о том, что там у него делается, каково живется. Женя внимательно слушала, много спрашивала сама и всегда, так казалось Антонине, делала из этих разговоров какие-то выводы.

И однажды сказала Сидорову:

– Послушай, Ваня! Я съездить думаю на год куда-нибудь.

– Куда же, например? – несколько рассеянно спросил Сидоров.

– На периферию.

– И зачем это?

– Интересно.

– Ну что ж, поезжай!

Он посидел еще немного в столовой, потом ушел к себе и, несмотря на то, что еще было рано, разделся и лег в постель.

– Расстроился, – сказала Женя, – вот, правда, какой человек! И заметь – ни слова. Теперь на сутки замолчит.

Действительно, Сидоров молчал до следующего вечера, а вечером держался так, будто Женин отъезд весною был уже делом решенным и стоящим. В этой семье решали сразу и наверняка. Ни одно решение ни разу еще не изменялось и никогда не подвергалось вторичному обсуждению.

– У нас все очень примитивно, – говаривала Женя. – Знаешь? Даже грустно иногда делается. Вот до чего мне хочется, чтобы Иван уговаривал: «Женечка, подожди годик-другой, потом вместе рука об руку…» Никогда! А попробуй я сейчас передумать – знаешь, на всю жизнь запрезирает.

И спрашивала:

– Твой Альтус тоже такой?

– Альтус удивительный!

– Ну еще бы!

На следующий день Антонина вернулась из института поздно – работала в лаборатории, потом было общекурсовое собрание, после собрания ей пришлось съездить в здравотдел и вновь вернуться в институтскую клинику к больной, которую она курировала. Уже подходя к парадному, она обнаружила, что забыла ключ, и сердито обругала себя за то, что придется будить Сидоровых или Полю.

Позвонила Антонина очень коротко и тихо, но Женя ей отворила мгновенно, – видимо, никто еще не ложился.

– Не спите?

– Нет. Ты что – из института?

– Ага.

– И нигде больше не была?

– В здравотделе была.

– А больше нигде?

– Ну тебя! – сказала Антонина. – Где же мне еще быть?

Женя подождала, пока Антонина разделась, и опять спросила:

– Ты совсем ничего не знаешь?

– Какая-то ты непонятная, – сказала Антонина. – Случилось что-нибудь?

– Да.

– Что? Алексей?

Женя закурила, осторожно подула на огонек спички и взглянула на Антонину.

– Пал Палыч повесился вчера ночью.

– Насмерть?! – воскликнула Антонина.

– Да. Умер. Только ты, пожалуйста, не терзайся, здесь ты не виновата.

Антонина молчала, сжав щеки ладонями.

Тихо скрипнула дверь, вошел Сидоров в шлепанцах, взъерошенный, со стаканом чаю в руке.

– Откуда вы это узнали?

– Поля туда нынче поехала за каким-то наматрасником.

– Я туда сейчас поеду.

– Нет! – угрюмо сказал Сидоров.

– Почему?

– Потому что незачем.

– Но ведь я… я виновата!

– С чего это ты взяла? – глядя на Антонину исподлобья, спросил Сидоров. – У него вся жизнь не вышла, с самого начала не туда пошел, и ты в этой жизни только частность, одно из звеньев, тоже лопнувших. Рвалось все, за что ни брался, а рвалось потому, что главного, основного, решающего – никогда не было. Для него такой конец естествен.

– Удивительно вы просто рассуждаете! – воскликнула Антонина. – Человек решился убить себя, а вы…

– Ну и пусть! – с суровой усмешкой прервал ее Сидоров. – Пусть! Ты сейчас пойдешь своими категориями рассуждать, что он-де был неплохой и даже хороший человек, но меня этим, Антонина Никодимовна, не проймешь, потому что хорошим человеком он был для себя, а не для других. А люди в  с в о ю  п о л ь з у хорошие меня совершенно не интересуют. Ты уж меня прости, дорогуша!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю