Текст книги "Наши знакомые"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 42 страниц)
7. Торжество приемки
В семь часов вечера был назначен прием комбината специальной комиссией, состоявшей из представителей районного отделения наробраза, отдела горздрава, шефов (Балтийский флот), учрежденного Сидоровым совета мамаш, пожарного управления и еще какой-то санитарной детской группы.
Собрались в кабинетике у Антонины. Было несколько торжественно и более чинно, чем следует, как всегда, когда незнакомые люди собираются на короткий срок и не слишком знают, для чего, собственно, они приглашены.
Особенно неловко чувствовал себя военный моряк с золотыми нашивками на рукавах. Приехал он сюда из Кронштадта с двумя молодыми краснофлотцами, и было видно, что все трое никак не могут понять, что им надлежит тут делать «по детской части», как выразился один из них.
Нянюшка на большом подносе принесла чай в маленьких расписных кружечках – с зайчиками, петушками, коровками, козочками и прочими животными.
– У меня – утята! – строго сказал моряк с золотыми нашивками и сразу выпил весь чай.
– А у меня – козел! – сообщил Сидоров.
После чая члены комиссии и шефы надели свежие, еще пахнущие горячим утюгом халаты и пошли по комбинату из комнаты в комнату. Антонина шла сзади всех, спокойная с виду, и думала главным образом о том, как бы кто-нибудь не заметил, как ее всю колотит дрожь.
Седой врач из горздрава покашлял и записал что-то в блокнот. Антонина тотчас же возненавидела его. Представитель пожарной охраны вдруг потребовал стремянку и полез наверх – смотреть электрическую проводку. «Подвел, подвел Закс, – думала Антонина, – ну ладно же». Стремянка скрипела и качалась. «Упади, – мысленно попросила Антонина, – расшибись», но тотчас же испугалась своей мысли, пожалела пожарника. «Ах, это тень падает, – бормотал пожарник, слезая, – а я-то думал…» Он слез, и все опять пошли дальше гуськом.
Нянюшки стояли в свежих халатах, в низко повязанных косынках, каждая у двери своей комнаты. Было сухо, тепло, тихо. Уже все было готово – комбинат выглядел так, будто он уже работает, только сейчас все дети вышли на прогулку. Даже кроватки в спальнях были застелены для мертвого часа, даже миски с пробным супом стояли на столах в столовой.
Неприятный врач взял ложку, которую ему подала судомойка, и попробовал суп. Другой ложкой попробовал моряк и отошел в сторону.
– Ну как? – спросил Сидоров.
– Хорош, – подумав, сказал моряк и, еще подумав, добавил: – Определенно хорош.
Обе матери тоже попробовали суп и переглянулись. Глаза их выразили одобрение.
– Может быть, второе попробуете? – осмелев, но не совсем своим голосом спросила Антонина. – На второе, кажется, морковные биточки (она отлично знала, что морковные, но сказала «кажется» из чувства независимости), а на третье… что у нас там на третье, Фрося?
– Компотик, – сказала миловидная, похожая на монашку няня.
– Компотику – можно! – решил за всех моряк-командир и деловито, но осторожно (чтобы не раздавить) сел на маленький детский стульчик. Краснофлотцы сели тоже очень осторожно и, в сущности, более сидели на корточках, нежели на стульях.
– У нас мебель крепкая! – сказала Антонина. – Это ничего, что она маленькая. Можно сидеть спокойно.
– А мы – спокойно! – заверил моряк-командир.
В общем это было довольно смешное зрелище: взрослые люди с серьезным видом сидят за сдвинутыми вместе низенькими детскими столами на крошечных стульчиках и, деловито переговариваясь, истово прожевывают морковные котлетки.
– А детям что? Вегетарианское полезно? – спросил моряк-командир.
Седой врач вежливо ответил. Моряк кивнул головой, но не согласился.
– У меня дочка насчет мяса дока! – сказал он. – Ей обед не в обед, если без мяса.
Одна мамаша – та, что была потолще, – не согласилась, и между нею и моряком возникло некоторое подобие разговора.
– Оживление за столом! – сказал Сидоров на ухо Антонине. – Смех в зале. Между прочим, я сегодня ничего не ел, нельзя ли мне еще твоего котлетного сена штук десяток…
Нашлись всего три запасные котлеты.
– Опытный обед, – сказала Антонина, – изготовлен нами намеренно (она поморщилась – «нами намеренно» было не то слово), мы изготовили его нарочно, – поправилась она, – очень просто, мобилизовав только внутренние ресурсы…
Моряк доел компот и теперь глядел на Антонину очень серьезно.
– Этот обед намеренно пониженного качества, – говорила она, коротко дыша от волнения, – мы, товарищи, нарочно демонстрируем вам худший из возможных случаев питания.
– А лучший? – спросил моряк.
– А лучший… – Антонина на секунду растерялась, но тут же нашлась: – А лучший мы покажем вам не раньше, чем он станет для нас обычным явлением.
– Правильно, – горячо сказал женский голос, но тотчас же смолк.
Потом врач долго осматривал на кухне кипятильник, котлы в плите, моечные лохани, полотенца. Нянюшкам он велел показать руки. Нянюшки смутились, но все оказалось благополучно.
Из кухни все пошли в комнату живой природы. Здесь стояли ящики с черноземом, с разными сортами почвы, ящики с рассадой цветов, овощей, кормовых трав, были маленькие лейки, грабли, лопаты. Здесь же стояли маленькие верстаки, изготовленные Сивчуком в столярной мастерской массива, и по стенкам висели простые наборы столярных инструментов – прививать трудовые навыки детям. Инструменты сделал тоже Сивчук по идее Антонины – из хлама, уже списанного из мастерских. Рядом, в соседней комнате, жили звери, эта комната была особой гордостью Антонины, она четыре раза ездила в Зоологический сад к директору из-за одного только ежика, который сейчас мирно спал в углу своей клетки. Животных было немного: заяц-русак, которого Антонине дали только потому, что он был до того стар и немощен, что вот-вот мог подохнуть; было шесть кроликов разных пород, начиная от красноглазого ангорского и кончая серебристым бельгийцем; были две белки; была совсем еще маленькая дикая козочка и одна крыса, пойманная Сивчуком. Было несколько птиц – сорока, синичка, воробьи, канарейка и голубь со сломанным крылом. В большой банке для варенья жила лягушка, предсказывающая каким-то сложным способом погоду. И, наконец, был старый, большой уж, который пил столько казенного молока, что приводил Антонину в смятение.
Животные всех обрадовали.
Моряк, едва вошел, нагнулся над лягушкой и сказал Сидорову, что есть у него один знакомый молодой паренек, только и делает – крошит лягушек.
– Врач будущий, как ваша Евгения.
«Он и Женю откуда-то знает?» – удивилась Антонина.
Пожарника заинтересовал заяц. Краснофлотец, с невероятно широкой грудью и огромными тугими бицепсами под рукавами форменки, рассказал нечто об удивительном уме крыс. Мамаши ходили от клетки к клетке и перешептывались – в общем, насколько Антонина могла понять, в положительном смысле. Один лишь врач стоял посередине комнаты с брюзгливо оттопыренной губой.
– Вот погодите, – сказал моряк-командир (его звали Родион Мефодьевич Степанов), – я, возможно, ваш зверинец пополню. Съезжу к деду в деревню, там и лисенка раздобуду, и хорька, и еще какую-либо животину…
– Лошадь? – спросил Сидоров.
– Лошадь не лошадь, а жеребенок – зверь славный…
– Нет уж, жеребенка, пожалуйста, не надо, – испуганно сказала Антонина. – И насчет хорька я тоже…
Но врач из горздрава ее перебил.
– Я лично категорически протестую, – громко и раздраженно сказал он. – Резко протестую! Этот зверинец – совершенно недопустимая, вредная, более того, политически, я бы выразился, бестактная затея.
Стало тихо. «Вот оно – началось!» – почти спокойно подумала Антонина.
– Политически бестактная? – спросил как бы даже заинтересованно военный моряк Родион Мефодьевич.
Сидоров боком на него взглянул.
– В то время, когда многие наши дети еще не охвачены не только очагами, но даже…
– Стоп! – тихо, но непререкаемым тоном произнес моряк-командир. – Эта теорийка здесь не пройдет. Мы люди грамотные, газеты читаем. Если вашу точку зрения развивать, то и Дворцы культуры нам не нужны? И высшее образование можно похерить, к которому с таким трудом рабочие и крестьяне прорвались? И трактора нам рано строить?
– Позвольте! – бледнея, воскликнул врач. – Это вы передергиваете, и я решительно протестую…
– Короче, вы можете остаться при особом мнении, – жестко сказал моряк. – И это ваше особое мнение приемочная комиссия занесет в протокол. Что же касается меня, то я, правда, с такого рода предприятиями по роду своей специальности никогда не сталкивался и нынче об этом пожалел. Да, да, пожалел. Потому что когда эдакое увидишь, то понятно становится, в наглядной притом форме, что есть подлинная сущность советской власти. Вот и это дело мы, военные люди в частности, будем от всяких посягательств защищать и защитим…
Он взглянул на Антонину светлыми глазами, подумал и добавил:
– Я – старый матрос и здесь в царские времена, на вашей Нерыдаевке, случалось, бывал. Помню. И вижу, что вашими руками тут наворочено. Попутного ветра вам, товарищи, десять футов воды под килем! Чего еще смотреть? Давайте!
Антонина повела всех на улицу и по ступенькам к наново пробитой двери в ясли. Разумеется, ясли с очагом не сообщались. Здесь комиссию встретил Иерихонов – молодой, только что окончивший институт врач, большой волосатый человек в халате и маленькой белой шапочке.
Ясли совершенно очаровали членов комиссии. Они были рассчитаны пока всего лишь на пятьдесят ребятишек в возрасте от полугода до трех лет и разделены на четыре возрастные группы, для каждой из которых были отдельные комнаты, отдельные серии игрушек, отдельная посуда. Была комната для кормления, в которой матери могли грудью кормить младенцев, – удобная, светлая, с отличными простыми шезлонгами, опять же сделанными в мастерских массива и обтянутыми парусиной, привезенной Щупаком. Была терраса – «закалочная», как назвал ее Иерихонов, – на террасе дети дышали, сидя и играя подолгу с нянями. Были души, ванны, весы, изолятор, боксы для осмотра, отдельная специальная кухня.
Иерихонов говорил обо всем со спокойным достоинством, и Антонине было немного обидно, что он, в сущности чужой еще здесь человек, так легко и запросто обращается со всем тем, что стоило ей таких усилий, забот, бессонных ночей.
Она успокоилась теперь – поняла, что все будет принято, что все нравится, что все, пожалуй, благополучно, и ходила тоже будто член комиссии – ей очень хотелось взглянуть на это большое и сложное хозяйство чужими глазами, как бы позабыв, что все здесь до самой последней мелочи прошло через ее руки. «Вот ванны, – думала она под спокойный бас Иерихонова, – такие готовенькие, милые, как будто всегда они здесь стояли».
И вспомнила, как чуть не дошла до истерики, доставая не самые ванны, а разрешение на получение оцинкованной жести.
Или весы…
Она отстала от членов комиссии, поправила марлевые занавески, что-то велела сделать няне, взглянула на термометр, повешенный на стене, попробовала рукой, не тянет ли холодом из-под двери.
– Да уж все хорошо, – несколько обиженно сказала няня, – что вы, Антонина Никодимовна, мучитесь?
Наконец все собрались опять в кабинетике, няня принесла опять чаю, и врачиха из наробраза стала заполнять графы гектографированного акта.
Через несколько минут акт был подписан, и члены комиссии, кроме Родиона Мефодьевича и Сидорова, разошлись, пожелав Антонине «ни пуха ни пера».
– Придется вам в наш морской город прибыть, – сказал моряк Антонине. – Поделиться опытом. Я, конечно, в вашем деле профан, но, предполагаю, хорошо все продумано, даже не ожидал. Ну и вы от шефов можете, конечно, попользоваться, мы народишко обязательный, если шефство взяли – постараемся.
– Что ж вы нам – эсминец подарите? – спросил Сидоров. – Или линкор?
– Линкор не линкор, а не без пользы все-таки от нас, – усмехнулся моряк. – И, если память мне не изменяет, довольно много мы, Иван Николаевич, именно мы, помогли вам в смысле снабжения электроарматурой. А?
– Так это я не отрицаю. Мы шефов искали серьезных, это ведь дело ответственное – шефа себе подобрать. Вроде законным браком сочетаться – по взаимной любви…
– Как же, любовь! – усмехнулся моряк. – Знаем мы эту вашу любовь. Ищете женишка с капитальцем. Кстати, где сват-то наш – товарищ Альтус?
Разговаривая об Альтусе, они ушли. Антонина посидела одна, прижимая ледяные ладони к горячим щекам, вздохнула, обернулась на скрип двери. Вошел Сема Щупак, спросил негромко:
– А именинницу забыли?
– Забыли, Семочка! – весело пожаловалась Антонина.
– Так всегда бывает! – сказал Сема. – Достаешь, достаешь какие-либо дефицитные материалы, оборудование, допустим, как для вашего комбината – простынную мануфактуру, а потом никто добрым словом не помянет…
Он сел против Антонины, вынул из кармана заношенную, мятую маленькую соевую шоколадку и предложил:
– Будем считать это за банкет. Подумаешь – шефы! Мало я туда мотался в ихний Кронштадт, мало там кланялся? Благодетели! Вот стройтрест номер два выбрал себе шефов – шесть штук…
– Это как?
– Даже табачная фабрика у них шефы. А наш Сидоров разве на это пойдет? Ах, вообще жизнь – сложная штука…
И неожиданно для самого себя, для Антонины, не ко времени, ни к селу, как говорится, ни к городу Сема, посасывая принесенную в подарок соевую шоколадку, стал рассказывать свою жизнь…
Антонина слушала, подперев голову руками, внимательно вглядываясь в Семино розовое, еще детское лицо, – слушала и видела, слушала и сочувствовала, слушала и горевала вместе с Семой, смеялась, когда он смеялся, и вздыхала, если было над чем вздохнуть…
8. Познакомьтесь – Сема Щупак!
Когда ему исполнилось двенадцать лет, он решил завести дневник. Выпросив у тетки сорок копеек, Сема сходил в лавочку «Прогресс» и купил толстую тетрадь в добротном зеленом переплете. Вечером Сема написал крупными, довольно-таки корявыми буквами:
«Щупак Семен, Дневник. Фрагменты. Афоризмы. Эссе. Мысли для себя. Воспоминания. Житейские мелочи. Невысказанное, но решенное».
Подумав, Сема начал заполнять первую страницу, но тут дело пошло хуже.
«Быть таким…» – написал Щупак размашисто. Потом: «как…»
На этом застопорило. Впрочем, может быть, он и решил бы, каким именно надлежало ему быть, но под окном раздался крик раненого тапира. Сема напялил черную полумаску и выпрыгнул во двор.
Юные Спартаки жили двумя жизнями. Днем они делали, что положено Спартакам, а ночами собирались в овраге возле фольварка бывшей пани Млодовской, в бузине, крапиве, среди битого кирпича и поваленных колонн, и играли в свои странные игры.
Предводительствовал Сема. Братство называлось «Снеговые совы». Почему – никто толком не знал. Так было красиво и немножко загадочно.
По крику раненого тапира собирались в овраге и шествовали на бывшее коровье кладбище, где, по слухам, раньше закапывали самоубийц. Здесь росла корявая ветла, слепо поблескивали стекла избушки выжившей из ума бабки Терентьихи, бесшумно взмахивали перепончатыми крыльями летучие мыши. Одним словом, это было наиболее страшное место в местечке.
– Не греметь оружием, – говорил Семин заместитель Зачумленная нога, – не разговаривать, сосредоточиться. Смертная казнь непокорному. Где капитан спаги Лос-Анжелос-Карлос?
– Здеш капитан шпаги Лош-Анжелош-Карлош! – отвечал Гришка Прудкин. Он вместо буквы «с» произносил «ш» и часами тренировал волю, пытаясь избавиться от этого недостатка, но пока что дело подвигалось туго.
– Где ваш бинокль, капитан спаги?
– Здеш мой бинокль, штарый бригадир Зачумленная нога!
– Посмотрите на восток, капитан спаги, не увидят ли ваши соколиные глаза дымы эскадры?
– Видят.
– Считайте дымы!
– Щитаю.
– Сколько?
– Тыща дымов.
Сема Щупак не выдерживал. Начальник, он должен был появиться последним, но войска пороли чепуху, и он, как тигр, вылетал из лопухов.
– Отставить! – кричал Сема. – Какие дымы, когда паруса? Зачумленная нога, нужно думать головой, а не бормотать, как попка. Все с начала!
И исчезал.
Над коровьим кладбищем медленно и торжественно плыла луна. Где-то неподалеку отрыгивали сонные коровы. На огромных лопухах вдруг вспыхивали капли росы. Иногда снеговые совы слышали смех и повизгивания – возле хаты старухи Терентьевны любили прогуливаться парочки.
Наконец наступало мгновение, когда Сема считал возможным появиться окончательно.
– Мир вам, – говорил он, – селям-алейкум, кукунор, куи-шиу-ши-кок, слава братьям снеговым совам, иессу. Кто первый?
– Бориска первый, – шептали братья, – Бориска…
Щупак молчал, будто оглохнув.
– Я – первый! – говорил Бориска, дрожа от сырости. – Я прибыл от озера Дудравы и принес головы непокорных…
– Мир тебе. Сколько голов?
– Сколько? Много, – подумав, сообщал прибывший от озера Дудравы.
– Кук-нор, что значит хорошо. За дело, смелые братья снеговых сов…
Много времени они ходили по оврагу туда и сюда, выглядывали из-за заборов, охотились на кошек или слушали приказы Щупака.
Потом отправлялись по домам, сонные, одуревшие, испуганные.
Отрыгивали коровы.
Какие-то твари, не то лягушки, не то ящерицы, шуршали в траве.
Один малодушный непременно плакал.
Тетка спала.
Сема съедал простоквашу с хлебом, или картошку, или холодную кашу, бормотал заклинания от змей и от отравленных стрел, тушил коптилку и засыпал.
Утром он отправлялся в школу с учебниками за поясом и с рогаткой в кармане.
Жить было весело и легко.
Когда снеговые совы подросли, братство распалось. Но еще долго товарищи Щупака разговаривали друг с другом на непонятном жаргоне:
– Как живешь?
– Ошорох ен охолп.
(Непременным условием пребывания в братстве было умение бегло разговаривать задом наперед.)
– Куда идешь?
– Ыде течсан.
Даже бранились наоборот:
– Каруд!
– Лесо!
– Ценеджоререп!
Коля Ковалев, заведующий молодежным клубом, мрачный и решительный парень, носивший круглый год черную косоворотку и офицерские диагоналевые галифе, раздраженно одергивал бывших снеговых сов:
– Говорите по-русски!
В молодежном клубе у Семы произошли неприятности. Случилось это вот как: некто профессор Журовский прибыл в губернию с лекцией «Любовь с черемухой или без черемухи, теория стакана воды, пути взаимоотношения полов». После лекции Александра Петровича должен был состояться диспут. Билеты были платные – от пятидесяти копеек до рубля двадцати пяти. Весь чистый сбор (за вычетом гонорара Журовского) в пользу МОПРа.
Еще накануне Коля Ковалев продал все билеты. Для лектора поставили аналой, изъятый из церкви, покрыли его красной скатеркой, и рядом, на табуретке, приготовили стакан чаю. Появление москвича было встречено аплодисментами. В первом ряду сидела Сонечка Карпова рядом с Семиной теткой. Сам Сема слушал лекцию из-за кулис: тут, бесплатно, сгрудился весь актив.
На Журовском был костюм в полоску, рубашка, как сам он выразился, «глаже-манже», остроносые ботинки шимми, галстук бантиком. По рядам пробежал шепот – вот, оказывается, как одеваются профессора.
Александр Петрович под бурные аплодисменты зала остроумно и зло высмеял теорию «любви без черемухи» и долго глумился над защитниками «стакана воды». Он привел массу цитат, читал нараспев стихи, простирал вперед руку и красивым движением закидывал назад легкие, длинные редеющие волосы. Лекция прошла блестяще. Но ни один человек не изъявил желания участвовать в диспуте. Коля Ковалев выразился в том смысле, что «попахивает катастрофой».
В перерыве публика гуляла перед клубом под акациями, ела мороженое, пила лимонад. Но что же будет после перерыва?
Журовский дважды пересчитал причитающиеся ему червонцы, уложил их в бумажник, бумажник запрятал глубоко в карман и на глазах актива карман заколол английской булавкой, потом потянулся, широко зевнул, показав всем белозубый, красный рот, и спросил:
– Ну? Что же с диспутом? Молодежь? Или нету больше пороха в пороховницах?
Взгляд его вдруг остановился на розовом, круглом, совершенно еще детском лице Семы Щупака. Коля Ковалев тоже повернулся к Семе. И Бориска из бывшего братства «Снеговых сов» смотрел на Щупака.
– Вы должны провозгласить теорию «стакана воды»! – произнес профессор Журовский. – Пусть завяжется дискуссия…
И неожиданно добавил:
– Это будет… смешно. Э?
– Видите ли, – мгновенно вспотев, попытался отказаться Сема, – я никак не могу согласиться с тем, что любовь к женщине может быть уподоблена жажде, которая равна водяной жажде…
– Ах, батенька! – опять потягиваясь, вздохнул профессор. – Ужели вы думаете, что с трибуны непременно надо высказываться искренне? В данном случае мы просим вас помочь нам в дискуссии, которая срывается. Понимаете? Сры-вает-ся. Я, профессор Журовский, и ваши товарищи просим вас…
Сема сдался. Товарищи и профессор просят, может ли он отказаться? Зазвонил третий звонок, зал опять загудел, все места вновь были заняты. Медленно поднялся занавес с нарисованным на нем пожарищем. Сема оперся рукой об аналой и, с ужасом глядя на Сонечку и на тетку, понес свой ужасный, кощунственный и цинический бред. Боже, что он говорил, бедный, толстый, погибающий на глазах у всех Сема Щупак! Какие неожиданные омерзительные слова изрыгал он помимо своей воли, – он, не посмевший даже взять под руку Сонечку Карпову, не то что отнестись к ней как к стакану воды…
А профессор все кивал и записывал, записывал и кивал.
Как во сне, Сема заметил: низко-низко склонилась тетка-учительница.
Сонечка, милая Сонечка, в беленьком платьице, с черной косой, спадающей через плечо, сидела, закрыв пылающее лицо ладонями.
Ковалев ухмылялся, довольный и строгий. Бориска стоял за кулисой, кусая губы.
– Какая там черемуха, какие букеты! – говорил Сема сиплым от ненависти ко всему сущему голосом. – Ишь чего захотели! Все это ложь, прикрывающая влечение полов, свойственное всему живому…
– То есть человека вы уподобляете свинье? – вежливым голосом спросил профессор. – Человек с большой буквы и хряк, по-вашему, одно и то же?
Удара отсюда Сема никак не ожидал.
– Позвольте, – облизав губы, сказал он.
– Не позволю! – крикнул профессор. – Не позволю! – вставая, повторил он и, обратившись ко всему залу, заявил: – Довольно, не так ли, товарищи? Хватит! Я лично сыт по горло…
– Довольно! Не позволять! Хватит! – закричали Семины школьные учителя, фининспектор Бутурлин, портниха Людмила Аркадьевна, дьячков сын Пунька, хлеботорговец Пилецкий и другие жители местечка.
– Но я! – заорал Сема. – Я…
Уйти ему не дали. Он стоял за аналоем, а про него говорили такое, что он в конце концов даже начал удивляться. Сема Щупак оказался грязной гадиной, вползшей, как тать, в новое общество, где любовь, освобожденная от пут религии, предрассудков, мещанства и всего прочего, существует в своем подлинном виде. Его, Сему, называли развратником с лицом агнца. «Почему агнца? – печально подумал он. – Разве я на овцу похож?» А Коля Ковалев, тот самый Коля Ковалев, который отлично знал, почему Сема нынче выступил поборником теории «стакана воды», – этот самый Ковалев назвал Сему в своем коротком, гневном и жестком выступлении «зарвавшимся солипсистом».
Диспут затянулся до часу ночи. Под конец Сема ни о чем уже не думал. Ему было все равно, особенно после того как Сонечка с теткой ушли. Он стоял за конфискованным аналоем, вздыхал и старался не зевнуть. «Теперь мне крышка, – уныло раздумывал он. – Пожалуй, я конченый человек!»
– Жарко пришлось? – спросил Сему профессор, опять потягиваясь, после всего происшедшего. – Дали вам жару?
– Знаете что? – вспылив, сказал Сема. – Я лично думаю, что никакой вы не профессор. Так профессора не поступают. Так поступают провокаторы!
– Наглец! – завизжал Журовский. – Щенок!
– А вы – проходимец и жулик! – глядя прямо в глаза Александру Петровичу, заявил Сема. – И если вы профессор, то покажите документы. Тогда я извинюсь перед вами. Да, да! – срываясь на фальцет, заорал он. – Профессора – это порядочные люди, а вы пользуетесь тем, что тут глушь, уезд, дурачите людей, но только запомните: в Советском Союзе Хлестаковым туго приходится…
Сему вытолкали.
Но «профессор» ночью удрал, и не только из уезда, а из всей губернии. Впрочем, это Семе нисколько не помогло…
Опустив голову, вошел он в свою калитку. Тетка сидела на крыльце, гладила кота. Улыбка у нее была невеселая, когда она сказала:
– Иди пей молоко, развратник! Возьми из маленькой кринки, в большой поставлено на простоквашу.
Кот спрыгнул с теткиных колен, потерся о Семины ноги.
– Понимаешь, тут недоразумение, – произнес запинаясь, но довольно развязно Сема. – В сущности, я вовсе не принадлежу к сторонникам теории «стакана воды»…
Тетка кротко усмехнулась.
На следующий день Сема возле собора встретил Сонечку Карпову. Она с ним не поздоровалась, гордо вскинула маленькую голову, встряхнула черной, глянцевитой косой. Сема записал в дневнике:
«Беспредельно глупо. Ничего, еще крепче сожму зубы. Никто не увидит мою скупую мужскую слезу».
В молодежном клубе Коля Ковалев встретил Сему ироническим возгласом:
– А, солипсист!
– Я не солипсист! – возразил Сема. – И вообще вчерашняя история…
– Ты солипсист, и притом зарвавшийся! – сухо сказал Ковалев. – Желаешь знать почему? Изволь. Я глубоко убежден в том, что ты признаешь единственной реальностью индивидуальный субъект, то есть самого себя.
– Я и тебя признаю, и вчерашнего проходимца Журовского, и…
– Весьма возможно, что признаешь, но только как собственное ощущение…
Глаза у Коли сделались вдруг немножко сумасшедшими…
– Да не как собственное. Вот ты… – Сема совершенно терялся. – А вот я… и, разумеется, субстанция…
– Однако, – возразил Ковалев, – однако, Щупак, ты подрываешь среди молодежи мой авторитет, заявляя во всеуслышание, что Журовский, приглашенный мною, – проходимец и Хлестаков. А так как ты матерый солипсист и признаешь реальностью только самого себя, то, следовательно, все, что ты говоришь про меня и про профессора, есть твое представление, а не наша суть…
– Ты психический! – испуганно сказал Сема. – Тебе лечиться надо.
– Весьма вероятно, что мне надо лечиться, тебе же, индивидуалисту-солипсисту и хлюпику-интеллигенту, не место в комсомоле…
– Это еще вилами на воде писано – тебе или мне не место. Ты – догматик, начетчик и талмудист…
– Опять начинаются солипсистические штучки! – мрачно усмехнулся Ковалев.
История с «любовью без черемухи» начала постепенно забываться, но Сонечка больше с Семой не здоровалась. Впрочем, Щупак не очень долго огорчался. Радий Луков познакомил его со своей сестренкой Электрой, и теперь Сема ей читал стихи и некоторые выдержки из своей тетрадки. Электра слушала, задумчиво ела пирог с черникой, позевывала и говорила:
– Ты не думай, что мне скучно. Это у меня – желудочное. У мамы тоже так бывает.
В молодежном клубе Коля Ковалев не позволял даже шутить и дурачиться.
– Доктор Ватсон, – говорил Сема, – налил себе стакан грогу и, закурив сигару…
– Какую сигару? – тяжело спрашивал Ковалев.
– Ну… «Виргинию».
– А почем ты знаешь?
– Пошел к черту!
– Вот поставлю вопрос на бюро, – сообщал Ковалев, – тогда поглядим. «Виргиния»! Твой Нат Пинкертон – провокатор рабочего класса. Тоже – нашел откуда цитаты брать!
Однажды Сема написал стишок с такой строфой:
Хочу я бурное море,
И яхту я тоже хочу,
И кружку ароматного эля.
И об этом я вовсе не шучу.
– Не шутишь? – спросил Ковалев.
– Не шучу.
– Явишься на бюро, заявляю официально.
– Ну и хорошо.
За ароматный эль, за бурное море и за яхту, а главное, за то, что он вовсе не шутит, Семе вкатили выговор. Он поехал в губком, губком вернул его в уком, туда вызвали Ковалева и секретаря бюро. Мрачный философ Коля в укоме вдребезги разругался с секретарем и один пошел на речку купаться. Бюро было созвано опять. Так Семе было разрешено хотеть ароматный эль, бурное море и яхту, то есть все то, чего он, в сущности, никогда не хотел и даже не видел.
Он стал говорить о себе в третьем лице, часами сидел над дневником, гуляя с Электрой и ее пшеничными подружками, вдруг раскидывал руки наподобие крыльев и говорил загробным голосом:
– Я ворон, а не мельник. Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного. Ван-Гутен и Гутен Таг – здесь есть что-то метафизическое.
И спрашивал:
– Страшно?
На вечерах в клубе он декламировал стишки:
Го, го,
Го, го, го, го,
Го, го,
Идем, идем
Сквозь белую гвардию снегов!
Затем пояснял:
– Товарищи! Данный еще нигде не опубликованный отрывок рисует нам поступательное движение революции…
– А что значит «го»? – терпеливо спрашивали из публики. Сема пытался объяснить, что значит «го».
– Солипсист несчастный! – усмехался сидевший в первом ряду Ковалев.
Электра Лукова – сестра Радия – довольно быстро переутомилась и от Семы и предпочла ему нахального, в начищенных до металлического блеска сапогах дьячкова сына Пуньку. Вдвоем они теперь сидели в скверике, лузгали подсолнухи и всех осуждали, а когда проходил Сема, то Пунька непременно говорил ему вслед какую-либо пакость.
Жить было трудновато. Тетка умерла, пришлось и работать и учиться. На Подгорной улице у бойни постукивал, попыхивал дымком маленький, за высоким частоколом, маслобойный заводик братьев Нотовичей. Сему направили туда как комсомольскую прослойку и активиста. Братьям Нотовичам комсомольская прослойка, да еще пишущая в губернскую газету насчет охраны труда, была совершенно не нужна. Сначала старший брат Нотович, по кличке Жмурик – потому что всегда сладко, как кошка, жмурился, – предложил Семе должность лаборанта. Лаборатории на заводике не было, и Сема понял, что его хотят просто купить.
– Э, – возразил Жмурик, – какая вам разница – есть, нет? Получите белый халат, регулярную зарплату, будете учиться в вашей школе, и мы поладим.
– Нет, мы не поладим! – твердо ответил («отрезал» – было записано в дневнике этим же вечером) Сема. – Я пришел рабочим и буду рабочим.
– Такой принципиальный?
– Какой есть.
Младший Нотович, Жорж, возненавидел Сему лютой ненавистью – сразу, с первого же разговора. Жора носил бриллиантовые запонки, бриллиантовую булавку в галстуке, лаковые туфли, мягкую шляпу – в праздники. В будни он не мылся, не брился, ел руками из миски здесь же, на заводике, и поминутно подозревал всех в том, что его обкрадывают. «Совсем молодой и уже абсолютный мерзавец», – записал про него в дневнике Сема.
Комсомольца и активиста Щупака братья решили поскорее замучить, для того чтобы он поднял лапки кверху и ушел по собственному желанию. В первый же день его поставили на горизонтальные жернова, а мастеру велели уйти, якобы к врачу, а потом в постель. Сема отработал две смены. Едва разобравшегося в жерновах, его наутро отправили на вальцовку, потом на цилиндры, потом обратно на жернова, потом на погрузку. Заводик был древний, жернова никуда не годились. В маленькой поломке оказался виноват Сема. Жорж вычел из Семиной зарплаты двадцать шесть рублей тридцать две копейки, в чем Щупак и расписался. К получению наличными осталось два рубля девять копеек.