Текст книги "Наши знакомые"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
24. Ты у меня будешь как кукла!
Как только доктор позволил Антонине выходить из дому, Скворцов нанял извозчика и отправился с ней по магазинам.
Был ясный, погожий день.
Красивая, лакированная пролетка, мягко покачиваясь на рессорах, плыла по Невскому. Подковы гулко шлепали о торцы. Скворцов, удобно устроившись в углу, покуривал и порою весело улыбался Антонине.
Возле Гостиного двора он велел остановиться.
Антонина не знала, куда и зачем они едут, а когда Скворцов объяснил ей свою затею, она сказала, что это вовсе не нужно. Он обозлился.
– Как не нужно?
– Мне ничего не нужно. Зачем?
– А я считаю, что тебе многое нужно. – Он презрительно улыбнулся и оглядел ее с головы до залатанных бот. – Многое. И пальто, и обувь.
Антонина молчала.
– Ты у меня будешь как кукла, – сказал он, – понятно? Или ты думала, что я буду франтом, а жена у меня замарашкой? Нет, не дождешься!
Он взял ее под руку и повел в галерею Гостиного. Она шла подавленная, бледная и с испугом поглядывала на Скворцова. Он курил трубку. Пальто его было расстегнуто. Поблескивала крахмальная манишка.
– Не надо много денег тратить, – попросила Антонина, – пожалуйста…
– Ладно, Хватит денег.
Она взглянула на него.
– Я много зарабатываю, – сказал он, – очень много. – И, подумав, солгал: – И еще недавно получил за изобретение.
– За какое?
– Изобрел одну штуку для котла и получил пять тысяч.
В магазине готового платья Скворцов, с недовольным и капризным лицом, долго выбирал весенний костюм. Маленький, седенький приказчик особой палкой снимал с крючков распялки, на которых висели костюмы. Скворцову все не нравилось. У Антонины он не спрашивал. Она стояла в стороне и старалась смотреть на все это как можно безучастнее.
Наконец он выбрал костюм, серое драповое пальто, красивый пуховый шарф и замшевые перчатки.
– Ну как, нравится? – спросил он у Антонины.
– Все равно, – ответила она и отвернулась, чтобы не видеть его довольного, весело улыбающегося лица.
Пока Скворцов выбирал туфли, она думала о том, что теперь все кончено. Что кончено, она не знала, но эти слова – «все кончено» – как нельзя более подходили к тому, что она чувствовала. Ей ничего не было нужно. С печальным удивлением замечала она, что ей решительно неинтересны покупки, которые так радовали бы ее год назад.
– Так как же? – услышала она голос Скворцова.
– Что «как же»?
– Эти или эти?
Он держал в руках две разные туфли и раздраженно постукивал ими.
– Ведь ты покупаешь, – сказала Антонина, – не я. Покупай что нравится.
Скворцов выбрал черные лаковые, потом простые лодочки, потом велел отложить ночные кавказские, потом две пары летних и наконец фетровые боты.
В следующем магазине он купил ей халат – яркий, пушистый, разрисованный маками и листьями.
– Зачем это? – спросила она.
– Вырастешь – узнаешь, – ответил Скворцов.
Когда они вошли в бельевой магазин, ей стало неловко до того, что она покраснела. Скворцов заметил ее смущение и улыбнулся.
– Ничего, – сказал он, – я больше в этих делах понимаю, чем ты. Поди посиди вон там, на диванчике…
Она покорно ушла в темный угол магазина и села на клеенчатый диван.
Скворцов выбирал долго. Она слышала его веселый голос, смех приказчика, шелест материи. Потом Скворцов пошел к кассе.
– Ну, все в порядке, – сказал он, когда они выходили из последнего магазина. – Каких рубашечек купил – умереть! Дерут только, черти… А шляпу ты себе сама купишь, ладно?
– Ладно, – спокойно ответила Антонина.
Извозчик ждал их на углу Садовой и Гостиного двора. Пока Антонина усаживалась в пролетку и раскладывала поудобнее пакеты, Скворцов купил горячих московских пирожков.
– Ешь!
Она отказалась. Скворцов сел в пролетку, ткнул извозчика в спину и аккуратно развернул кулек.
– Не будешь есть?
– Не буду.
– Вкусные.
– Не хочу.
– Да ты понюхай только…
Антонина отвернулась. Пролетка ехала мимо Инженерного замка. В голых черных ветвях деревьев каркали и дрались вороны. Извозчик щелкал языком и подрагивал локтями.
– Последний ем, – сказал Скворцов, – пожалеешь.
– Ешь, – с раздражением ответила Антонина.
Скворцов съел все шесть пирожков и длинно, с удовольствием отрыгнул.
«Убежать, – вдруг подумала Антонина, – спрыгнуть и бегом. Но куда?»
Потом ей стало смешно: поздно бежать, Скворцов уже потратился, вот сколько накупил вещей. Чтобы не думать, она считала до ста, до трехсот, до тысячи…
«Все кончено, – думала она, – все, все кончено.»
Ей стало легче. Она вздохнула и посмотрела на Скворцова, он ковырял в зубах большой заграничной зубочисткой.
Дома в новой комнате Антонина долго молча сидела в кресле, закрыв лицо руками. Скворцов надоедливо скрипел башмаками, что-то заколачивал и свистел. Наконец он заметил позу Антонины и спросил, что с ней.
– Не знаю, – вяло сказала она, – голова разбаливается.
– Это от воздуха, – сказал Скворцов, – после болезни всегда так бывает.
Он подошел к Антонине и поцеловал ее в шею.
– Не надо меня целовать, – сказала она и спряталась в кресле так, чтобы Скворцов не мог достать до ее щеки.
Он решил, что она кокетничает с ним, и засмеялся.
– Все равно недолго теперь ждать, – сказал он, – прощай, прощай.
Плечи ее вздрогнули.
– Прощай, прощай, – шепотом повторил Скворцов, – это только вначале страшно.
– Уйди, – едва слышно сказала она.
– Сейчас уйду, – жадно сказал Скворцов, – а тогда не уйду.
– Уйди! – крикнула она.
– А ты не кричи.
Скворцов сел на подлокотник, прижал слабые плечи Антонины к спинке кресла и жадно поцеловал ее в губы.
– Пусти.
– Сейчас пущу, а тогда уж не пущу, – тихо повторил он, – не-ет, тогда не пущу.
Глаза у нее вдруг закрылись.
Он опять поцеловал ее в открытые губы.
Она не двигалась.
– Жду, жду, – говорил он. – Тоня, сколько я жду? Я, брат, каждый день жду. Тоня…
Она поднялась, пригладила волосы и посмотрела на Скворцова – грустно и устало. Он попросил ее переодеться.
– Все надень, – сказал он, – и рубашечку надень… Я там две рубашечки купил голубенькие. Такие рубашечки… Наденешь?
– Зачем?
– Ну, надень. Небось никогда такого не надевала. И халат надень. Ладно? А я выйду.
Когда он вернулся, она сидела в кресле и смотрела на него огромными, испуганными глазами. На ней был халат, новые чулки, новые туфли.
– Тонька! – сказал он.
– Что? – спросила Антонина.
– Идет тебе халат.
Он подошел к ней вплотную и дернул ворот халата. Зрачки его блеснули.
– И голубое идет.
Антонина вырвалась и запахнула на себе халат.
– Недотрога, – нараспев сказал он.
В середине апреля они повенчались. На свадьбе были только Пал Палыч – сосед, его пригласила Антонина, и Барабуха, который сразу же напился пьян и уснул в кухне на лозовых корзинах.
Пили мадеру, сладкую, пахнущую горелой пробкой, и ели кофейный торт.
Пал Палыч сидел в кресле и, внимательно улыбаясь, слушал Скворцова. Скворцов был в черной тройке, торжественный, красный и пьяный. Он много говорил, хвастался и больно целовал Антонину в шею.
В половине первого гость распрощался и ушел.
Скворцов затворил дверь на ключ, сел и принялся расшнуровывать ботинки. Антонина была за ширмой.
– Раздевайся! – крикнул он.
Она не ответила. Он погасил лампу и подождал несколько минут. Ничего не было слышно. Скворцов сбросил пиджак и пошел в темноте к Антонине, приседая и широко расставив руки, как делают бабы, когда ловят курицу, чтобы зарезать ее.
– Где ты?
Все было тихо.
Он зашел за ширму и схватил Антонину рукой выше локтя. Она не вырывалась…
– Ну, ну, – зашептал Скворцов, – чего ты?
– Не трогай меня, – тихо сказала она? – я не люблю тебя… Не трогай.
– А это теперь уже значения не имеет! – сказал он с пьяным смешком. – Теперь это факт из вашей автобиографии, а не из моей. Так что не будем тратить зря слова…
25. После свадьбы
Утром Антонина распахнула настежь окно. Затрещала бумага, с подоконника на пол ручьями посыпался песок. Было еще холодно. Она плотно закуталась в халат и долго дышала влажным весенним ветром.
Вошел Скворцов, в сорочке с круглым вырезом на груди, в подтяжках, с кастрюлей в руке. По дну кастрюли перекатывались яйца.
– Переварил, – деловито сказал он, – никак не научиться… Дай-ка хлеб. И рюмка там есть специальная, я купил.
Антонина вынула из буфета хлеб, соль, масло, сыр. Он спросил, будет ли она есть. Она сказала – не хочется. Скворцов сел к столу, широко расставил колени, потом подвинул стул поудобнее и разбил ложечкой скорлупу.
Антонина стояла у окна и смотрела, как он ел.
Он съел три яйца и четыре куска хлеба с маслом. Потом он отрезал, себе ломоть сыру и налил чаю. После он вдруг принялся объедать крем с остатков торта.
– Что смотришь? – спросил он, заметив что Антонина глядит на него. – Хочешь крему? – и он протянул ей на своей ложке большой кусок кофейного крема.
– Не хочу.
Причесавшись перед зеркалом, он оделся, подошел к Антонине, коротким жестом расстегнул на ней халат и поцеловал ее в грудь.
Она стояла бледная, с опущенными руками.
– Ну чего, цыпочка? – спросил он своим уверенным голосом. – Чем недовольная?
Антонина молчала.
– Ну ладно, отдохни, а я смотаюсь на свою коробку, расскажу насчет своей женки. Эх и женка у меня! Не понимаешь ты, Тоська, своей сладости…
Надев фуражку, он ушел.
Через несколько дней дворник принес открытку. Аркадий Осипович написал приблизительно, без номера квартиры, – муж Татьяны воспользовался случаем что-нибудь узнать о своей «беглой» и приехал на Петроградскую трамваем…
Дверь за дворником захлопнулась, Скворцов проснулся. Было послеобеденное время, за обедом он сытно поел, выпил три рюмки английской, его потянуло вздремнуть. Проснувшись, он увидел в руке Антонины открытку.
– Откуда?
Она стояла и улыбалась.
Скворцов вскочил с кровати и попытался выхватить у Антонины открытку.
– От Аркадия Осиповича, – ответила она спокойным, улыбающимся голосом.
– От какого Аркадия Осиповича?
Испуг его прошел, как только он узнал, что открытка не из клуба. В первую минуту ему показалось, что Антонина улыбается именно потому, что открытка из клуба.
– Что за Аркадий Осипович? – уже лениво спросил он и лег в кровать.
– Был у меня один знакомый, – все еще улыбающимся голосом сказала Антонина, – ты его не знаешь.
– Какой знакомый? Я всех знакомых знаю.
– А его не знаешь…
– Дай-ка открытку.
Она молчала.
Скворцов нашарил выключатель над изголовьем, зажег лампу на тумбе и закурил. Антонина читала у окна и улыбалась.
– Что смеешься? – спросил Скворцов. – Смешно пишет?
– Смешно, – сказала Антонина.
– Дай сюда открытку.
– Не дам.
– Дай!
– Открытка мне, – дрогнувшим голосом сказала Антонина, – ты ее не получишь.
Скворцов положил трубку на мраморную доску тумбы и спустил ноги с кровати. Он был в носках, в шелковой рубашке, без воротничка. Волосы его смешно торчали.
– Дай открытку.
– Не дам!
Он встал с кровати и пошел к Антонине. Она быстро спрятала открытку на груди. Он молчал.
– Уходи, – с трудом сказала она.
– Дай открытку.
– Я тебе сказала…
Но он не дал ей договорить. Схватив ее за руку повыше локтя, он разорвал на ней блузку, рубашку и лиф… Открытка медленно упала на пол. Скворцов наклонился за ней, Антонина толкнула его, он потерял равновесие и упал. Она вдруг громко заплакала. Он встал, бледный от злобы, и ударил ее наотмашь по лицу так, что она пошатнулась. Потом поднял открытку и сел у лампы читать. Антонина молчала.
Прочитав, Скворцов оглянулся.
Она смотрела на него. Руки ее были прижаты к груди, широко открытые глаза блестели.
– Кошка, – сказал он и подошел к ней.
– Уйди!
Скворцов засмеялся.
– Это что за Аркадий Осипович? – спросил он снисходительным голосом. – Артист, что ли?
– Уйди, – повторила Антонина.
Он начинал терять терпение.
– Ну, брось, – сказал он, – что, в самом деле, повздорили и хватит…
Антонина молчала.
Скворцов попытался обнять ее, но она больно ударила его локтем в грудь и вырвалась. Он матерно выругался и опять подошел к ней.
– Что тебе нужно? – спросила она.
Скворцов стоял перед ней растерянный.
– Уходи, – сказала она, – или я уйду.
– Одурела?
Она молча достала из гардероба пальто, переодела платье, причесалась и постояла в нерешительности, не зная, что делать дальше. Потом она увидела Скворцова в зеркале: сунув руки в карманы штанов, он глумливо улыбался. Она надела пальто и пошла к двери. Скворцов окликнул ее, но она не оглянулась. Он окликнул ее во второй раз. Она пошла быстрее. Ей нужно было двигаться, идти, бежать…
Весь вечер она ходила по улицам и думала. «Ни за что, – говорила она, – ни за что».
Это значило, что больше не вернется к Скворцову. Вначале она была уверена, что никогда не вернется к нему. Но потом она с испугом вспомнила, что ей негде даже переночевать, что у нее нет ни копейки денег, что документы остались на полочке в буфете и что все вещи на ней принадлежат Скворцову. Но вслед за этим она представила себе его лицо, это выражение, с каким он ее встретит, и опять сказала:
– Нет, нет, ни за что, ни за что…
Было мозгло. Фонари, раскачиваемые ветром, скрипели и мигали. На проспекте Красных Зорь к ней пристал пьяный толстяк в кубанке и в пальто колоколом. Она убежала от него, зашла в ворота чужого дома и там отдышалась.
«А дальше что? – думала она. – Через час, через три часа, ночью? Пойти к Рае? Нет, она уехала. К Вале? Не надо. Куда же мне пойти, куда? Наступит ночь, погаснут фонари, никого на улицах не будет… Что же делать?»
Она пошла на Невский, но не дошла и повернула обратно.
Когда она отворила дверь, Скворцов, лежа на кровати, читал «Вечерку». В комнате было полутемно, горела лампа под густым синим абажуром. Пахло табаком.
Антонина сняла пальто, ушла в ванную и заперлась на крючок. Там она просидела до поздней ночи, ни о чем не думая, не плача, усталая, разбитая, побежденная.
Потом она тихонько разделась и легла. Скворцов спал, ровно посапывая носом. Нечаянно она дотронулась до него. Он открыл глаза, поглядел в потолок, потянулся с хрустом и спросил:
– Все в порядке?
Она молчала.
Скворцов погасил лампу. Антонина отодвинулась от него и закусила зубами подушку.
– Брось ты играть! – зашипел он. – Тоже мне олимпийские игры!
Он наклонился над ней, вырвал подушку у нее из зубов, повернул лицом к себе и больно поцеловал в рот.
Она закрыла глаза.
Потом, сытым голосом, он философствовал.
– Женщина без мужика не может, – говорил Скворцов, позевывая. – Ну обиделась, ну ушла, а дальше что? Обратно – другой мужик или панель. «Клуб! Аркадий Осипович!» – думая, что передразнивает жену, говорил он. – Ах, ох! А на поверку? На поверку, цыпочка, держись за Леонида. Ясно тебе – или еще побеседуем?
Она лежала, поджав колени к подбородку, и старалась не слушать. «Все кончено, – как тогда на извозчике думала она, – все, все кончено!»
Ей казалось, что всегда будет так, всю жизнь. Ничто никогда не изменится. Пройдет молодость, а там, пожалуй, будет все равно. Скорей бы наступило это «все равно».
Все в Скворцове было ей отвратительно.
Если когда-то, на мгновение, он показался ей «ничего, все-таки добрым», то теперь она испытывала к нему только одно чувство – всегда, просыпаясь и засыпая, провожая его в плавание и ожидая его возвращения, она испытывала одну только ненависть.
Ее раздражало само его присутствие.
Она не могла видеть, как он ел, как пил чай, как облизывался, как завязывал галстук, как чистил ботинки, как улыбался.
Ей были противны его жесты, его голос, его гладкие волосы, его маленькие руки, его наглый взгляд. Никакой смелости не было в нем, ей доставляло удовольствие замечать, что он труслив, прожорлив, скуповат, мелочен, жесток, глуп. Это оправдывало ее в собственных глазах. Она могла не любить никого. Она должна была его не любить.
Он был до того ей противен, что она старалась выходить из комнаты, когда он обедал, или завтракал, или ужинал. Вечером, если его не было дома, она старалась не думать о том, что он все-таки вернется. А когда он возвращался, она притворялась, что уже спит: это давало ей возможность не разговаривать с ним, пока он раздевался.
Она отворачивалась, когда он целовал ее.
Скворцов понимал все, и глаза его порою белели от злобы.
Уже полгода она была его женой, она принадлежала ему, она была покорной, почти вещью, и все-таки она не стала ему ближе, чем в тот день, когда он заставлял ее примерять покупки.
Покорно принадлежа ему, она оставалась чужой.
Ничто не пробудилось в ней, она оставалась такой же, как была девушкой. По-прежнему нежна и слаба была ее шея. Как тогда, дрожали у нее порой губы. Как тогда, она прижимала руку к груди и подолгу ходила по комнате. Как тогда, вдруг горячо и страстно вспыхивали ее зрачки, но Скворцов знал, что эта горячность, и страсть, и нежность, могут относиться к чему угодно, только не к нему.
Она не любила его, он понимал это. Но она была покорной – это все же устраивало его. Он мечтал о том, как будет она спать подле него, как будет он целовать ее запекшиеся во сне губы, ее слабые, беспомощные плечи…
Это сбылось. Может быть, он ошибся? Может быть, она такая и нечего от нее требовать?
Так было удобнее думать, и он решил, что это именно так.
Он уже изменял ей, не часто, но и не редко. Ему даже не в чем было оправдываться перед собою: он ошибся в Антонине, вот и все.
А когда она сказала ему, что беременна, – он поморщился и ничего не ответил.
Дай гневу правому созреть,
Приготовляй к работе руки,
Не можешь – дай тоске и скуке
В тебе копиться и гореть…
А.Блок
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1. Будьте знакомы – Пал Палыч!
Смолоду Паша Швырятых был широк в плечах, статен, чрезвычайно вежлив и независимо любезен. Лакейский номер он носил словно орден белого орла – так по крайней мере казалось посетителям.
Когда ему исполнился двадцать один год, хозяин ресторана назвал его в присутствии директора-распорядителя Пал Палычем и назначил старшиной лакеев в угловом, «золотом» зале. Пал Палыч поблагодарил так равнодушно, что хозяин не понял – доволен Швырятых или очень недоволен.
Его ценили старые почтенные посетители. В его присутствии совершались грандиозные по размаху и чудовищные по суммам сделки. Два, три, иногда четыре человека в глухих сюртуках, едко подшучивающие друг над другом, запивали очередную «комбинацию» бутылкой мартини, выкуривали по черной тонкой «виргинии» и уходили довольные собой, тихим отдельным кабинетом, молчаливым Пал Палычем. Умел он и покормить, как нигде и никто, в соответствии со вкусом, возрастом, состоянием пищеварительного тракта того или иного гостя. Не тыча карточку, не рекомендуя новое блюдо, не болтая о погоде, не слишком даже священнодействуя, он накрывал на стол, подавал, откупоривал бутылки и никогда не лез с зажженной спичкой, не лебезил, не угодничал.
На него можно было вполне положиться. И миллионер, и его этуаль, и генерал свиты его величества в штатском, и министр финансов, и железнодорожный туз заказывали по телефону отдельный кабинет непременно с Пал Палычем. Секретная полиция не могла состязаться с этими тузами: они платили сотенные, а жандармский полковник – трешницы. И потому на вопрос, с кем было в кабинете номер четыре некое лицо, Пал Палыч лишь пожимал своими широкими плечами и не стесняясь позевывал. Запонки на его рубашке были с бриллиантами, а жандармский полковник носил какие-то хризолиты.
Золотая петербургская и московская молодежь побаивалась Пал Палыча и заискивала перед ним. Иногда он записывал на какого-нибудь графчика год, полтора, два. И поражал его в самое сердце ничтожностью общей суммы долга – не приписывать же, в самом деле, не марать себя, рассуждал Пал Палыч. Получив наследство, молодой, хороших кровей жеребчик вручал Пал Палычу сумму значительную, намного превышавшую запись. Пал Палыч, не считая, совал деньги в карман фрака, не благодарил, чувствительные сцены были не в его характере. Его сиятельство более не изменяло Пал Палычу, риск, разумеется, окупался многократно.
Лицо и прическу Пал Палыч сделал себе в самом начале своей карьеры, в скромном, английского типа ресторане. От рождения он был немного близорук, это только помогло ему – очки на молодом, длинном и белом лице выгодно отличали его от остальных лакеев. Он не был похож на них ни манерами, ни тоном, ни внешностью. Никто не называл его «человеком», «любезным», «милым» – это было бы дико и, пожалуй, смешно, а смешными баре, как известно, бывать не желают.
С лакеями Пал Палыч разговаривал холодно, коротко и резко, брезгуя их обществом и презирая их радости и горести, их беды и надежды. Ни разу не ходил он ни к кому на именины, на крестины, на свадьбу, даже на похоронах не бывал. Он не пил, не курил, не воровал денег у пьяных гостей, не приписывал к счетам, не делился со своими сотоварищами размышлениями о кутежах и «чертогонах», о букетах роз из Ниццы и кулонах с бриллиантами, об автомобилях и рысаках, об акциях на нефть и каменный уголь…
Он жил сам по себе, отдельный человек, одержимый своей тайной, нелегкой страстишкой…
И любви он не знал. На Васильевском, в маленьком деревянном флигеле по Косой линии, жила его содержанка, неудачливая француженка – бонна Адель. Вечно она возилась с птицами. Пал Палыч был добр к ней, и она никогда ему не изменяла. К тому же она великолепно крахмалила белье – это, пожалуй, было самым существенным в их отношениях.
В тысяча девятьсот восьмом году его пригласили в новый ресторан. Он потребовал годовую заграничную командировку для усовершенствования. К этому времени он уже свободно изъяснялся по-английски, по-немецки, по-французски – тут тоже помогла Адель. В Берлине он месяц присматривался к постановке ресторанного дела в «Отель Адлон», из Берлина он уехал на Ривьеру, и за три месяца побывал в наиболее фешенебельных местах Французской и Итальянской Ривьеры и на Корсике. Никто не знал, кто он такой на самом деле. У него были документы на чужое имя – он изображал богатого русского гурмана, втирался в доверие шефов кухни, постигая тайны закрытых блюд, подолгу просиживал в ресторанах, а по ночам записывал все достойное внимания в толстую кожаную тетрадь. Потом он поехал в Лондон и поступил лакеем в «Крайтириен». Там он прослужил полгода. В Петербург он приехал осенью, побрился, принял ванну, переоделся и на лихаче поехал в ресторан. Двое суток он почти не выходил из кабинета хозяина. На третий день план переоборудования кухни, системы обслуживания посетителей и нового декорирования главного зала был закончен. Отслужили молебен. Пал Палыч стоял во фраке, в лаковых туфлях, рядом с хозяином, спокойно смотрел на священника. Хозяин размашисто крестился и вздыхал.
Успех нового дела ошеломил хозяина.
Пал Палыч был старшим метрдотелем и получал шесть тысяч в год. Его приглашали к Донону, к Контану, на «Виллу Родэ». Он докладывал хозяину. Хозяин прибавлял ему жалованье, и Пал Палыч оставался.
Через два года он опять уехал, но уже в Америку. Когда он вернулся, хозяин умер, и вдова со слезами просила его войти в дело. Он отказался наотрез. Он хотел служить. Тогда она уговорила его принять директорство. Он ездил в венской лаковой коляске покойного хозяина – это было желание вдовы, – но по-прежнему ничего себе не позволял: не курил, не пил и жил всего в двух комнатах.
В тысяча девятьсот тринадцатом году к нему домой заехал делец и маклер Вениамин Леопольдович Шумке. Был теплый летний вечер, Шумке сосал черную сигару, зычно хохотал, хлопал Пал Палыча по колену и уговаривал до поздней ночи. На следующий день Пал Палычу вручили задаток – пять тысяч рублей. К осени хозяйка была разорена до нищеты и продала ресторан Шумке. Пал Палыч получил двадцать тысяч и поступил директором-распорядителем к «Донону».
Все тайное, как известно, становится явным, и комбинация Пал Палыча с Шумке довольно скоро получила огласку. Греясь на солнышке в Александровском саду, он услышал «подлеца» от старенького буфетчика – своего бывшего подчиненного. Размахнувшись, он ударил старичка в зубы с такой силой, что тот упал. Разумеется, был составлен протокол, но Пал Палыч выглядел к этому времени барином, а буфетчик – выпивошкой-босяком, и дело не дошло даже до мирового. В полицейском участке хорошо понимали, что Пал Палыч по роду своих занятий должен давать кулакам волю…
Началась война. Опять приехал Шумке. Пал Палыч принял его предложение и пошел на следующий день по назначенному адресу. Ему отворил разбитной голубоглазый денщик. Седоусый, очень вежливый человек дал ему задание по шпионажу – он должен был посещать кабинеты, в которых пьянствовали высшие чины, приехавшие из действующей армии в отпуск; он должен был завязать связи с женщинами, ему предоставлялись большие деньги и совершенная самостоятельность.
Пал Палыч прямо от седоусого поехал в жандармское управление и заявил, что имеет дело, не терпящее отлагательства. Молодой щеголеватый адъютант исчез за портьерой. Через несколько минут Пал Палыч был принят. Его усадили в кресло. Очень красивый, надушенный, с манерами решительного человека полковник, слушая, глядел Пал Палычу в лицо не отрываясь. Было тихо, полутемно, жарко, сквозь опущенные шторы едва просачивался свет. Пахло коврами и лаком от новой мебели. Когда Пал Палыч кончил, полковник пожал ему руку и решительным тоном произнес что-то не очень понятное, но явно поощрительное. Пал Палыч поднялся. Полковник остановил его и опять указал на кресло. Довольно долго беседа шла о войне, о родине, о солдатах. Потом полковник перегнулся к Пал Палычу через стол и предложил ему сотрудничество. Пал Палыч холодно, но вежливо отказался. Полковник нажал. Пал Палыч откинулся в кресле и сделал усталое и не совсем понимающее выражение лица.
Вскоре его постигло первое несчастье: скончалась Адель. Он не любил ее, как вообще никого никогда не любил, но оставаться без нее было очень тяжело, велика была сила долголетней привычки.
Ее птиц и ее тропические растения он перевез к себе на Гороховую. Птицы дохли одна за другой, он не жалел их, они слишком назойливо чирикали и пели.
Шли годы. Пал Палыч не старел, не менялся. Он жил скромно, любил простую, здоровую пищу – гречневую крутую кашу, творожники, наваристые щи из русской печи, бараний бок… По возможности рано ложился спать, вставал до света, брал прохладную ванну, растирал тело на английский манер – двумя щетками. Во всем он был умерен и строг к себе, ничем никогда не мучился, размышлял насмешливо и спокойно.
Все было просто для него; людей он знал голыми, они были дрянью, быдлом – и министры, и знаменитые художники, и важные генералы, и философы, и артисты, и писатели, и священники, и архитекторы, и фабриканты, и подрядчики. Жадное, бесстыдное зверье! Надменные с малыми мира сего, они становились ничем в присутствии сильнейших, поистине рыцари чистогана, глупые обжоры, надутые индюки, ничтожества, пьяницы и развратники. Он даже не презирал их, они не стоили этого, он просто относился к ним как к вещам.
Только однажды, и то ненадолго, Пал Палыч вдруг призадумался и несколько иначе взглянул на нескольких подчиненных ему людей. Было это так: с некоторых пор в раздаточной «Виллы Родэ», где он тогда заменял господина директора, Пал Палыч стал замечать незнакомых людей. Они приходили черным ходом, шептались возле юноши-гарнирщика, там, где в судочки красиво подсыпался зеленый горошек, картофель «Пушкин», морковка, стручки, передавали друг другу то ли какие-то книжки, завернутые в бумагу, то ли тетрадки и исчезали. С ними не раз видел он повара первой руки, гордость ресторана – Николая Терентьевича Вишнякова, человека трудного, в некотором роде даже мучителя, но тонкого мастера своего дела. Хмурый Вишняков тоже шептался и до того однажды дошептался, что самому Сумарокову-Эльстону подал брюссельскую капусту – п е р е с о л е н н у ю. Пал Палыч сказал Вишнякову резко:
– Я этого не потерплю.
На что тот, сощурившись, ответил:
– Мне на ваше непотерпение на…
Все в кухне замерли. Побелел и Пал Палыч. Но повар Вишняков изгнан не был. И не потому, что Пал Палыч его пожалел, а по иной причине. В тот же богатый происшествиями вечер, но чуть пораньше Пал Палыч был приглашен к уже знакомому жандармскому полковнику для конфиденциальной беседы. Полковник постарел, пожелтел, попахивало от него водкой, а не духами, как в прошлое время. Постучав полированным ногтем по крышке портсигара, жандарм задумчиво и не торопясь поведал Пал Палычу совершенно невероятную историю: оказалось, что в раздаточной «Виллы Родэ» теперь явка каких-то революционеров, что есть в ресторане лакеи, работающие на революцию и с интересом слушающие всякие разглагольствования господ Пуришкевича, Милюкова, Родзянки, Монасевича-Мануйлова, Рубинштейна и разных иных посетителей отдельных кабинетов роскошного ресторана. В организации этой не последний человек – повар Вишняков. Так вот, нынче же придут к Пал Палычу новый лакей и новый раздатчик, их нужно принять на службу. Эти люди есть правительственные секретные агенты, и полковник надеется, что господин Швырятых окажет им всевозможное содействие в их трудной работе.
– Окажу! – спокойно и солидно произнес Пал Палыч. Полковник наклоном головы дал понять, что беседа кончена.
Вернувшись в свой кабинет, Пал Палыч велел позвать к себе Вишнякова, запер дверь и спросил:
– Вам, Николай Терентьевич, известно ли, что революционеров, бывает, и вешают?
Вишняков ответил, что известно.
– А для чего это им нужно? – поблескивая очками, осведомился Швырятых.
– Этого вам не понять, господин! – последовал ответ. – Ваша дорога жизни определенная, и не об чем нам с вами рассуждать. А ежели желаете меня выгнать – дело, конечно, хозяйское.
Пал Палыч смотрел на Вишнякова твердым взглядом, стараясь скрыть изумление. Тот молчал, крутя пальцы на животе. Тогда Пал Палыч рассердился и рассказал Вишнякову о беседе с жандармом, о новом лакее и о новом раздатчике.
– А это мне без интересу! – нагло притворяясь дураком, ответил Вишняков.
– Мне тоже! – угрюмо сказал Швырятых. – Но чтобы эти революции кухонные прекратились. У нас заведение наипервейшее в Петрограде, и нам ваши бомбы и прокламации ни на кой черт не нужны. Идите!
Вишняков ушел.
Вскоре его забрали. Забрали и четырех лакеев. Забрали и юношу-раздатчика. Судили их военным судом, и Пал Палыч вызван был в качестве свидетеля.
– Ни в чем предосудительном замечены они мною никогда не были, – твердо и жестко сказал Пал Палыч, обращаясь к председателю – жилистому, огромному генералу, частому в былое время посетителю «Донона», куда приглашалась к нему в кабинет молоденькая этуаль, по кличке Золотая. – Работали вышеупомянутые преступники честно, про государя и отечество никаких слов я от них недозволенных никогда не слыхивал, религиозность тоже в упреках не нуждается…
– Вот и врешь, Пал Палыч! – перебил его вдруг Вишняков, сидевший на своей скамье под обнаженными саблями. – Врешь! На годовом молебне ты мне сам замечание сделал, что я не крещусь и языком щелкаю…