Текст книги "Наши знакомые"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц)
– Выпьем.
– А шоколад вкусный, верно?
– Верно.
– Я уже совсем пьяная. А ты пьяная, Таня?
– Пьяная…
Татьяна лежала на спине и смотрела в потолок блестящими глазами. Антонина сидела с ногами на краю постели.
– Сколько сейчас времени?
– Не знаю.
– Я девушкой была такой, как ты. Слышь, Тоня? А вот замуж вышла и раздалась. Откуда что… И плечи, и все такое, – она тихо засмеялась, – и белой стала.
– А детей у тебя не было?
– Не было.
– И не хочешь?
– Не знаю… Ничего не знаю. Ложись, что ты сидишь?..
– Сейчас. Жарко. А знаешь, я, как замуж выйду, так сейчас и рожу. Право…
– Ну вот, – смеялась Татьяна, – чудачка какая…
– Да чем же чудачка?
– Так, смешно… Дай-ка мне мандаринку да ложись… Спать надо…
– Только давай одеялом не укрываться. Жарко очень. Не умею я вдвоем спать…
– Не умеешь? Тут уметь нечего… Жарко, – говорила дворничиха, – это разве жарко? Это тепло…
Раскинув руки и лениво усмехаясь черным в сумерках ртом, дворничиха медленно и негромко говорила о чем-то, не совсем понятном Антонине.
– Не надо, – просила Антонина, – зачем ты это…
– Как зачем? – улыбалась дворничиха.
– Так. Не надо…
– Не я, так Леня… Он знает… Налей-ка мне винца. Осталось там?
– Осталось…
Они опять пили и опять разговаривали.
– У тебя голова-то не кружится? – спрашивала дворничиха.
– Кружится. А у тебя?
– Я что! Я привыкла… Ну, ложись, ложись… Чего дрожишь. Волосы у тебя хорошо пахнут. Сами – или мажешь чем?
– Сами.
– Горячая ты какая… Ох, горячая. Ленька раздразнил?
Антонина молчала.
Дворничиха приподнялась на локте и близко заглянула ей в глаза.
– Что молчишь? Я, как вошла, так сразу и подумала. Темно. Музыкант мой из угла в угол бегает. И ты тоже – отворачиваешься. Зачем отворачивалась? Потом свет зажгла – гляжу, господи милостивый, уши у тебя так и горят, ушки твои на макушке – красные-прекрасные. И сама ты прекрасная… – Она усмехнулась и легко, одним пальцем дотронулась до маленького уха Антонины.
– Где сидели?
– На подоконнике.
– Это он обожает. Это ему завсегда первое место – подоконник.
И непонятно добавила:
– Ему везде постелька, дьяволу рыжему.
Вскочила с кровати, подошла к окну и оттуда глуховатым голосом спросила:
– Он небось стоял, да?
– Не помню, – солгала Антонина.
– А ты тут небось была, да? В уголочке. И он вот этак…
– Не знаю.
– Не знаешь? Ври – не знаешь? Как же это можно не знать…
Вернувшись, дворничиха села на кровать, как сидела давеча Антонина, и, натянув сорочку на колени, сказала чужим голосом:
– Дрянь ты!
Она долго просидела молча. Потом наклонилась к самому лицу Антонины и, обдав ее винным дыханием, быстро и внятно заговорила:
– Послушай, Тоня, что же это на свете делается, а? Ведь как же это теперь жить? Ведь вот я… Ничего у меня нет в целом свете, кроме черта этого музыканта. Мужик мой, что ли? Горшок каши стрескает, да и осоловел. Живет, как все равно бревно, с лопатами своими да с ломом, да улицу поливает. Ему белья чистого не дай – век немыт будет. Кряхтит, сморкается, спину об косяк чешет. Во – морду нажрал. В кровать ляжет – сейчас ко мне. Больно он мне нужен, овца нечесаная. Потом отвалится, зачмокает – и спать. Это ночью. А я лежу – смотрю в потолок. И дурно мне, и тошно, и так бы ну встала и крикнула. А что кричать? Да и кто услышит? Таракан запечный? Большое ему дело до меня. Лежишь, лежишь… Господи! Молиться? Да что молиться? Зазвонит звонок – встанешь, выйдешь… По двору идешь – и качает. Вот я так ему, музыканту, раз ворота отперла – он пьяный был – летом. Стоит в калитке, калитка низенькая, только плечи видны, а голова там. Я говорю: проходите, гражданин… Он чего-то хмыкает. Пьяней вина, одним словом. Я ему голову нагнула и за руку. Втащила его в калитку, замок навесила, обернулась, он все стоит под стеночкой…
Татьяна замолчала.
– Ну?
– Чего «ну»? У меня пальтишко-то возьми и распахнись. Предстала перед ним, а сама не вижу. Он молчит, и я молчу. Тяжелый, белый, без шапки, волосы гладкие… Второй час шел, под воротами сумерки были, как сейчас тут или чуть потемнее. Ты, спрашивает, кто? Мне смешно стало – молчу. Он еще раз: ты кто? Я опять молчу. Он меня руками вот к себе сгреб, дохнул спиртом да в губы, в губы. Сам-то еле стоит. А мне все равно, никогда раньше со мной такого не бывало. На камни – знаешь, где лопаты стоят и ящик железный. Позвонят, думаю, мужик мой выйдет, э, да наплевать. И думать перестала. Что думать? Вся точно провалилась. И звон или как все равно звезды с неба падают, видала?
– Видала, – тихо сказала Антонина.
– Ничего ты не видала, – усмехнулась дворничиха и, обхватив лицо ладонями, закачалась взад и вперед, точно от зубной боли, – никаких звезд ты не видела и не увидишь…
Она вдруг замолкла, пытливо и быстро взглянула на Антонину и, прекратив раскачиваться, тихо сказала:
– А может, увидишь?
– Что увижу?
– Все…
– Да что «все»?
– Не знаю, – напряженно, с трудом произнесла дворничиха, – ну, вот… то, что я хочу увидеть, да не вижу, никак не вижу… чтоб я была ему нужна… чтоб он у меня спрашивал… Чтоб я думала что-то, сама думала, понимаешь?
– Понимаю, понимаю…
– Чтобы он мне про рубашки розовые не смел говорить… сволочь, музыкант чертов… Чтоб… Не хочу я так…
Она опять закачалась, закрыв лицо ладонями…
– Я понимаю, – живо заговорила Антонина, – я, Таня, понимаю… Ты хочешь, чтобы он был не только твоим мужем, но и другом. Да? Таким, знаешь, близким другом…
– Не знаю, – не отрывая рук от лица, перебила Татьяна, – и не говори лучше. Неправда все это. Видела я друзей, живут в сорок седьмом. Спят на разных постелях. В очках оба. Дурачье…
Помолчав, она вздохнула, потянулась и легла под одеяло.
– Худо мне…
Она отвернулась и, уткнувшись в подушку лицом, долго лежала молча.
– И мне худо, – говорила Антонина, – мне тоже очень худо, ужас как худо. Ведь вот я одна… совсем одна, и работы у меня нет… Подруги были, да тоже как-то… И в школе я больше не учусь. Им, конечно, делать со мной нечего. Савелий Егорович тоже, сослуживец папин, так ведь папин он был знакомый, – что ему я? А если даже и зайдет, говорить вовсе нечего. «Ну, как живешь?» Я ему: «Ничего, спасибо». Вот и все. Ты слушаешь, Таня? Не спишь?
Дворничиха вдруг повернулась к Антонине, обняла ее прохладными руками и крепко, прижала ее голову к своей груди.
– Что ты?
– Ничего. Уйти бы к черту на рога…
– Куда же идти?
– Не знаю. Живут ведь люди. А почему мы с тобой? И горя ведь у нас настоящего нету. А? Или есть?
– Как-то все не так, наверно, – говорила Антонина, – все как-то плохо. Ведь действительно живут. Вот наверху танцевали всю ночь. Так ведь, может, это не очень весело, а? Ты как думаешь?..
– Никак я не думаю. Не досказала я тебе про музыканта, про Леньку.
– Ну?
– Лежи только смирно. Вот тогдашней ночью. Пошли мы с ним. Я и не помнила как. И на какую лестницу, не помнила. Он еле идет, и я еле иду. Все подымаемся, подымаемся. Потом он дверь ключиком отпер, вошли. Уж день белый. «Лимонаду, говорит, хочешь?» – «Нет, не хочу». – «Ну и не надо». Молчит, смотрит. «Дворничиха?» – «Дворничиха», говорю. «Муж, спрашивает, убьет?» – «Сама, отвечаю, его убью» – «Ишь». Засмеялся. Потом рубашку снял – сетка на нем. Шатает его. Глаза круглые – мне тогда показалось, желтые у него глаза, как у птицы. И якорь тут на груди – вон такой. А как все дальше было, не помню, и как ушла от него, не помню. Пришла домой – не то вечер, не то день, не то утро. Мужик мой сидит серый, глупый, как пень. Сразу ко мне.
Она засмеялась тихо и недобро.
– Ну?
– Что ты все нукаешь? Ударила по башке и спать легла. Все мне что-то снилось: птицы какие-то, лес, звон и будто бы сразу тихо. Так и пошло.
– Как?
– Да так. Интереснее все стало. Иной раз на что-нибудь погляжу и думаю – так ведь я это в первый раз вижу. И захлебнулась.
– Почему?..
– Почему, почему? Да потому, что не так все, не то… Ну, что я… лежу рядом с ним, сердце рукой держу, чтобы не выпрыгнуло, и столько у меня слов разных… А зачем ему слова мои? И все это зачем?
– Что «все»?
– Ну, все, все. Смотрю и думаю. А дальше-то? Что мне дальше? Жизнь-то ведь моя одна. И слова у меня такие, а он меня при тебе по зубам. Теперь рожу, да? А он на тебе женится. Как же это так? И опять ты… А тут вспомню, как он в сетке стоял передо мной и якорь на груди, – ну и плачу, плачу, слез уж нет, а я все плачу… Или я вот сейчас с тобой разговариваю. Ты, поди, думаешь – у меня к тебе за музыканта злоба. Верно, думаешь?
– Думаю, – тихо созналась Антонина.
– А на самом деле ничуть не бывало, – горячо сказала Татьяна, – ничуть, поняла? Вот, ей-богу, крест святой. Мне ведь что обидно? Обидно, что не понимаю я, как жить. Ну как, скажи ты мне. Куда мне деваться? Об чем думать мне? Ну, скажи. Вон ведь ты… Ну, чем ты лучше меня? Чем? Глаза у тебя?
Приподнявшись и опершись на локоть, она, как давеча, заглянула в лицо Антонине.
– Глаза? Что глаза? Или губы? Ну, красивее. Так ведь не нужен он тебе, а? Или нужен? И худее ты. Девчонка еще… Вон у тебя бока-то… Ну чего, чего глазами блестишь? Думаешь – испугаюсь? Нет, мне, голубка, ничего нынче не страшно, кроме своей жизни этой окаянной…
Помолчав, сказала:
– А есть другая жизнь, есть, это я сгоряча, по злобе болтаю, что нет. Вот в семнадцатой квартире, знаешь, где две парадные рядом? Так семнадцать «А». Голутвин – из рабочих он, простой совсем человек с виду. Женка у него. Фаэтон казенный, директор он, что ли. Дрова я им подрядилась носить, вот он мне ключ дал от квартиры. Ношу, а он жене своей книжки читает. Больная она, женка-то. И стряпает сам, и посуду сам помыл. Я бы за таким куда хочешь… На край на самый света, ничего с таким не страшно…
И вдруг предложила:
– Уедем, Тоня? Или я сама уеду? А? Далеко уеду. Одна буду жить. Ребеночка рожу и поставлю его. Сама, одна поставлю. Нельзя ж так. На что нам жизнь-то дана? Сюда прибежала… Стыдно, а? Я книги буду читать, Тоня. Оденусь красиво… Туфли себе куплю лодочки. Ведь я красивая. Он сам говорит – красивая. Постригусь. Мне стрижка очень пойдет, верно? Завиваться стану. Маникюр сделаю. Что, думаешь, – не сделаю? Красным лаком. И рубашек розовых нашью. Денег вот только нет, но деньги тьфу, достану, что мне деньги… Шелковое белье куплю – вязаное, заграничное… Только ты его, Тоня, оставь. Не нужен он тебе. Не любишь ты его. Никого ты не любишь, никого тебе не надо. Молодая ты еще…
16. Учиться стану!
Через несколько дней Скворцов уходил в дальнее плавание. Вечером, накануне отъезда, он позвонил к Антонине. Она сама ему отворила. На лестнице было темно – она не сразу узнала его, а узнав, густо покраснела. Он спросил, можно ли войти. Она кивнула головой и захлопнула за ним дверь.
В кухне хорошо и печально пахло увядшими цветами. На столе лежала раскрытая книга. Скворцов посмотрел название, повесил на гвоздь фуражку и, приглаживая ладонью рыжие, гладкие волосы, сел у окна.
Антонина стояла возле плиты.
– Все без работы? – спросил он, чтобы начать разговор. – Или уже устроилась?
– Нет, я без работы.
– Так.
Он помолчал, покурил. Молчала и Антонина.
– А я в плавание ухожу, – наконец сказал Скворцов.
– Куда?
– В Гулль.
– Это где же? – морща лоб, спросила Антонина.
– Великобритания. В Мальм зайдем по пути, в Эдинбург, а потом уже в Гулль.
– Значит, целое путешествие?
– Ну, какое это путешествие, – махнул рукой Скворцов, – это пустяк, игра… Может, вам что-нибудь привезти нужно?
– Нет, спасибо, – почему-то озабоченно сказала Антонина, – мне ничего не нужно…
– Вы не стесняйтесь, скажите…
– Нет, спасибо, ничего.
– А может, вам денег надо?
– Нет, нет, не надо.
– Обижаешься?
Она опустила голову и отвернулась, Скворцов швырнул окурок в окно, подошел к Антонине и властно повернул ее к себе. Она стояла, все так же опустив голову, он видел ее тонкий пробор и тяжелый узел волос на шее.
– Ну?
Она молчала. Тогда он взял ее за подбородок и почти грубо поднял ее голову.
– Погляди на меня.
Она посмотрела и опять отвернулась.
– Слушай, – властно и негромко, все еще держа ее за плечи, сказал Скворцов. – слушай, Тоня, не обижайся на меня. Мало ли чего. Понятно? Я тебе объяснил про нашего брата моряка. Такая уж у нас жизнь. Бывает и еще хуже. А насчет того, что я тогда подрался, действительно нехорошо получилось. Характер вспыльчивый – ничего, брат, не поделаешь. Извини. Я ведь не со зла. Натура у меня такая, потом стыдно, да толку мало от стыда, верно?
– Врете вы все! – грубо сказала она.
– Я – вру? Да я…
– Не орите, – попросила она.
Он растерялся: девчонка, а как разговаривает. Хоть бы заревела, что ли, и то лучше. Но она не плакала. Она смотрела на него со странным выражением высокомерного презрения. «Словно в кино изображает!» – раздраженно подумал он.
– Ты брось! Ты меня, Тося, не доводи. Я человек тоже достаточно принципиальный…
– Дело ваше.
– Значит, не пойдешь за меня замуж?
– Нет, не пойду.
Ему захотелось ее ударить, но он сдержался, подумав: «Еще успею, хватит времени!» И сказал фразу, не раз уже говоренную женщинам:
– Я по тебе с ума схожу, я голову по тебе потерял…
Она молчала.
– Слушай, Котя!
– Меня Антониной зовут, – ровным голосом произнесла она.
– Так не пойдешь?
– Сказала – нет.
– Почему же это?
– А потому, что не хочу.
Он прошелся по кухне, сиял с гвоздя фуражку, подул на модный лаковый козырек и, остановившись против Антонины, усмехнулся:
– Баба из дворницкой наговорила?
– Сама не пойду.
– Чем же я плох?
– А тем, что не хорош.
– Гляди, просмеешься!
– Вы не грозитесь! – с неприязненным смешком сказала Антонина. – Я никого не боюсь, а таких…
– Что таких?
– Таких… – Она справилась с дрожью и внятно договорила: – Таких врунов и… безобразников…
– Чем же я безобразник?
– Тем, что с Татьяной вы безобразник. Так никто не имеет права поступить. Теперь у нее будет ребенок. А вы…
– Я за ее ребят не отвечаю, – перебил Скворцов, – у нее муж есть…
– Она из-за вас! – крикнула Антонина и замолчала.
– Что из-за меня?
– Не хочу я с вами говорить.
Когда Скворцов ушел, она затворила окно, спустила штору, разделась и легла в постель. Все-таки ей было жалко его, ведь не так уж плохо гуляли они тогда по Зоологическому саду. И про штормы он рассказывал, и про морской ветер, и про разные порты. Теперь он никогда больше не придет.
До поздней ночи она не спала – раздумывала: нет, все равно она добьется какой-то другой жизни. Пусть хуже, но не так, как нынче. Ведь до чего дошло – даже Скворцова пожалела…
А через день после его отъезда внезапно уехала Татьяна. Ее никто не провожал, кроме Антонины. Вдвоем они ехали по городу в ободранной извозчичьей пролетке. Сидеть было неудобно – мешали большая корзина и мешок, обвязанный веревками. У Антонины затекли ноги. Извозчик равнодушно покрикивал на прохожих, часто останавливался, соскакивал с козел и что-то чинил в своей пролетке, заколачивая каблуком и ругая «спайку».
– Делают спайку, – говорил он, обращаясь к Татьяне, – а их не просят. Разве ж я просил? А той спайке грош цена. Н-но, великомученица!
В маленьком кооперативчике на Загородном Татьяна купила на дорогу колбасы, булку и сдобную ватрушку. Усевшись на извозчика и сунув еду в кошелку, она легко дотронулась до руки Антонины и, встретив ее взгляд, тихо заговорила:
– Сейчас покупала и думала – жалко мне мужика своего или не жалко? Вот ведь чудеса: не жалко, совсем не жалко. И себя не жалко. Ты это пойми, Тоня, – ничуть себя не жалко, ну ни чуточки. Едем мы с тобой – и ничего. А думала – умру, а ехать, выходит, легче. Пошла на лестницу, где Скворцов живет, поглядела – думала, плакать буду, и не заплакала. Ни слезинки. Что ж… А мужик мой плачет, борода вся намокла. Стыдно, вишь, ему – разводиться. Черт паршивый!
Татьяна засмеялась, откусила яблоко и, поправив ногой мешок, вдруг добавила:
– На сене буду спать. Ты на сене небось никогда не спала?
– Не спала.
– Хорошо на сене. И чего в самом деле? На завод наймусь, на сахарный. У нас там неподалеку сахарный завод. И выучиваться начну.
– Как выучиваться? – не поняла Антонина.
– Ну, одним словом, учиться. Там курсы есть. Я, дура, замуж пошла, а другие учились. Из нашего села много девок на сахарном учились и, говорят, в люди вышли. Приезжал один парень – Горохов ему фамилия – рассказывал: Трощенко Екатерина до техника дошла, вот как. Трощенко Елизавета приемщиком работает. Тимохина Верка кончает на машиниста. И я на машиниста буду. Ей-богу! Что, не веришь?
– Верю.
– А мне сдается, не веришь, – напряженно глядя в глаза Антонине, говорила Татьяна, – думаешь, всю жизнь по музыканту сохнуть буду. А вот и не буду! Поняла? Ни за что не буду. Хватит. Надоело мне. Так ты ему и скажи – мол, велела поклон передать. Скажешь?
– Скажу.
– То-то. И велела, скажи, передать, что таких чертей, куда ни плюнь, полным-полно. Нужны они ей, черти, как болячки. Запомнишь?
– Запомню.
– Ну вот. И сама за него замуж не ходи, слышишь, Тоня? Послушай меня. Пусть пропадает. Может, думаешь, я из ревности так говорю? Не из ревности, Тоня. Если хочешь, выходи – мне что. Я тебе даже рассказать могу все заранее. Слышь? Каков он есть, музыкант. Рассказать?
– Не надо.
– То-то «не надо». Он веселый. Ты уж небось сама заметила. А? Выходи! Деток нарожаешь. Помнишь, ты мне тогда ночью говорила: «Как замуж выйду, так и рожу». Вот выходи, да и рожай, И меня помни. Ладно?
На вокзале они еще долго сидели в зале ожидания, пили лимонад и грызли яблоки. Татьяна много говорила, подталкивала Антонину локтем и подолгу неестественно смеялась. Видно было, что уезжать ей очень тяжело, что она с удовольствием бы поплакала, да стыдно, и, главное, все время вела такой разговор, что плакать сейчас просто невозможно.
Последние минуты перед отходом поезда они стояли на перроне молча.
Говорить было уже не о чем, и, как всегда бывает в таких случаях, обе поглядывали на вокзальные часы – скорей бы третий звонок.
– Ну вот, – сказала Антонина.
– Что ж, иди, пожалуй…
– Да, пожалуй, пойду, – согласилась Антонина.
Уходя, она оглянулась: Татьяна смотрела на нее в упор и обеими руками затягивала узел платка на шее.
17. Последний извозчик Берлина
В субботу вечером Антонина пошла к Чапурной. Ее встретили ласково, и Валя тотчас же сообщила, что они все едут на дачу и что вместе с ними должна ехать и Антонина.
– Как ты повзрослела, Старосельская, – тараторила Валя, – просто тебя и не узнать. Совсем взрослая. Кем-нибудь увлекаешься?
– Нет.
– Ну, а у меня роман просто жуткий. Я тебя с Володькой сейчас познакомлю. Вот увидишь, сама влюбишься. Пойдем…
В мрачной столовой, за большим дубовым, без скатерти, столом мать Вали, Вера Федоровна, ела простоквашу из зеленой стеклянной баночки.
– Познакомься, мама, – сказала Чапурная, – это Тоня Старосельская – помнишь, я тебе говорила.
– Очень рада. Вы едете с нами?
– Спасибо.
– Ну, идите, знакомьтесь с молодежью. Скажи, чтобы вам чаю дали, Валечка…
Во всей квартире было прохладно, тихо и чинно. Горничная, в наколке и в фартучке, метелкой из перьев обметала мебель в гостиной. За стеной кто-то говорил басом:
– Э, черт, что ж вы меня за руку хватаете… Минуточку… Позвольте, позвольте…
– Это мой папа, – объяснила Валя, встретив вопрошающий взгляд Антонины, – он стоматолог…
– Как стоматолог?
– Зубной врач, но не просто зубной врач, не дантист, а ученый. Магистр. У него свои книги есть…
За стеной кто-то завизжал дурным голосом.
– Ох, не могу, – сказала Антонина, – у нас в доме тоже зубной врач живет. Вот так и орут целыми днями.
Валя улыбнулась.
– Я привыкла. Мы с Володей по крику отгадываем, что папа делает, и, представь, редко ошибаемся.
Володя был совсем еще юным, с пушком на верхней, чуть припухшей губе, с добрыми, слегка близорукими глазами, с мускулистой шеей и с широкими плечами атлета.
Одет он был во все белое и легкое. Когда Антонина и Валя вошли, он ходил по комнате крупными шагами и, отмахиваясь ладонью точно от мухи, громко что-то рассказывал, не замечая, что его не слушают…
Кроме Володи, в комнате были еще красивая, но какая-то беспорядочная девушка и юноша лет двадцати, гладко причесанный, худой, черный и быстрый в движениях.
Принесли чай.
За чаем Валя поминутно наклонялась к Антонине и шепотом говорила о Володе.
Потом все стали помогать Вале собирать вещи. Один Володя ничего не делал. Его добрые глаза рассеянно перебегали с вещи на вещь, с человека на человека – он курил и улыбался.
Собирались очень долго.
Каждая вещь, которую брали с собой, подвергалась тщательному осмотру Вали. Горничная приносила из кухни пакеты и свертки, Валя все разворачивала, нюхала, тыкала пальцем и всем оставалась недовольна.
– Ну что это такое, – говорила она, – опять телятину проклятую купили. Ольга, поди скажи маме! Ведь я же просила: ни Жуся, ни я телятину есть не будем.
Или:
– Господи, тешка пахнет! Володя, понюхай. Правда, пахнет?
– Я не чувствую, – застенчиво улыбался Володя.
– Это потому, что ты бесчувственный, – со значением говорила Валя. – Ольга, сбегай скажи маме, что тешка с душком. Быстро.
И взрослая Ольга, потряхивая смешной своей наколкой, бежала сообщить, что тешка с душком. А Валя раздраженно рылась в свертках, отыскивая какой-то желатин.
– Ну вот, – говорила она, – могу вас поздравить, мы опять без желе остались. Полюбуйтесь, две прислуги в доме, и ни одна не удосужилась купить желатину. Как тебе нравится, Тоня?
Антонина молчала. Ей было неловко, почти стыдно. Она никогда не думала, что Валя «такая» и что у них в семье все «так устроено». Раньше она не замечала всего этого, а может быть, раньше этого и не было…
Потом Валя и Жуся складывали в картонку купальные костюмы, особые дачные туфли, шляпы и платья. И платьев, и туфель, и шляп было очень много – все дорогие и все красивые. Антонина стояла возле картонки и, скрывая любопытство, разглядывала фасон, материю, отделку.
Когда дело дошло до белья, Жуся потребовала, чтобы «мальчишки вышли», но Игорь – так звали черноволосого худого юношу – запротестовал и остался. Володя успел задремать. Белья было тоже очень много, и Жуся, укладывая его, особенным образом смеялась, а Игорь вырывал некоторые вещицы у нее из рук и примерял на себя.
– Совсем обнаглел, – протяжно говорила Жуся и смеялась, обращаясь к Антонине, как бы приглашая и ее тоже посмеяться, – ужасный подлец… Отдай!
Валя была гораздо моложе Жуси, но, судя по тому, как она себя вела, ей очень хотелось походить на Жусю. Она носила такие же браслеты, так же пудрилась, и в ее одежде был тот же беспорядок, что и в одежде Жуси.
– Правда, Жуська очаровательна? – спросила Валя, когда Жуся вышла.
– Ничего, – вяло сказала Антонина, – а что она делает?
– Они оба, и Жуся и Игорь, учатся в нашей студии.
– В балетной?
– Почему обязательно в балетной? У нас вообще художественная студия. Там развивают вкус во всех областях искусств. Ну, спорят, обмениваются мнениями, у кого есть дарования, тот их профессионализирует. Это сложно, в двух словах не объяснишь.
– Интересно там?
– Кому как. Нас ведет профессор Злодницкий, это удивительный человек. На грани гениальности.
– Как он вас ведет?
На этот вопрос Валя не ответила. Только смерила Антонину взглядом – насмешливым и презрительным.
Наконец все собрались и вышли.
Володя нагрузился больше всех. Он нес тяжелый чемодан, картонку и огромный кулек с грецкими орехами. Антонине достались две кошелки с продуктами.
В трамвае вышло так, что Антонина и Володя попали в один вагон, а все остальные в другой. С передней площадки второго вагона Антонина видела, как Валя суетилась в моторном и как она через стекла делала Володе какие-то знаки… Володя не замечал, а Антонине не хотелось обращать его внимание на Валю.
Трамвай с грохотом и звоном летел вниз по пыльному, пахнущему смолой Литейному. Володя сидел на чемодане и смотрел на Антонину снизу вверх.
– Вы давно знаете Валю?
– Порядочно, – ответила Антонина, – а вы?
– Недавно…
Разговаривая, она думала о том, что хорошо бы наделать им всем неприятностей. Она не знала, за что. Может быть, за их платья. Может быть, за телятину, которой они не едят. Может быть, за то, что у Вали есть мама, а у нее нет никого. Может быть, за горничную в наколке. Может быть, за самое себя. Может быть, за то, что им всегда весело – этим людям, за то, что их много, а она одна, всегда одна…
– Вам всегда весело, правда? – спросила Антонина.
– Мне? Весело? – удивился Володя.
– Ну, не притворяйтесь! – раздраженно сказала она. – Что у вас за манера у всех притворяться!
Он с изумлением на нее смотрел своими добрыми, светлыми глазами. Потом что-то спросил, но она не ответила – думала. Ей сделалось душно от раздражения, от внезапной унылой скуки, от чувства недоброжелательства, переполнявшего все ее существо.
«Студия! – думала она. – Жуся! Профессор Злодницкий! На грани гениальности! А я одна, одна, одна…»
– Вы меня не слушаете, – сказал Володя.
– А что вы спросили?
– Вы с Валей учились вместе?
– Да, вместе.
– А теперь вы учитесь?
– Нет.
– Почему?
– Так.
– Вы, видно, чем-то недовольны, – сказал Володя и подняв чемодан. – Нам пора выходить.
На вокзале было так много народу, что Антонине сразу же стало жарко. Везде толкались, везде кричали, везде кто-то кого-то разыскивал.
– Это всегда по субботам, – сказал Володя и замахал Вале рукой. – Сюда, Валя!
За Валей подошли Жуся с Игорем. Жуся сердилась – потеряла браслет.
– Надоели мне эти поездки, – говорила она, – ездим, ездим. Почему уж просто там не жить?
Володя и Валя стали в очередь за билетами. Антонина видела, как Валя взяла Володю под руку и стала ему что-то говорить и как у него вдруг сделалось виноватое лицо.
Игорь и Жуся шептались. Он держал ее руку в своей и быстро говорил, сердито хмуря брови.
– Пусти руку, – сказала она, – ты мне больно делаешь.
Антонина отвернулась.
Она почувствовала себя лишней и ненужной, ей захотелось уехать домой и, как обычно, лечь лицом в подушку и постараться поскорее заснуть. Но тотчас же она подумала о том, что уезжать, в сущности, вовсе не обязательно, что она может просто не мешать – ходить отдельно, и все. «Пойду на взморье, – думала она, – разденусь, полежу на песке, загорю. Или в лес… Одна. Одной еще лучше, чем с ними. Одной отлично. Грибов поищу…»
Но на перроне, когда все побежали, чтобы занять места получше и когда стало особенно весело, ей вдруг пришла в голову шальная и злая мысль о том, что если она захочет, то в какие-нибудь несколько часов серьезно повредит благополучию, в котором пребывают все они – и Володя, и Жуся, и Валя, и Игорь…
«Что угодно сделаю! – задыхаясь от бега, думала она. – Все равно я лучше вас. Я такая, какая есть, а вы все ломаки и кривляки! Отобью вашего Володю, да, да, отобью…»
Она где-то вычитала это жестокое слово или услышала его от Татьяны, но оно сейчас годилось ей, хоть Антонина толком не понимала, что это такое – отбить.
«Вот вам ваши шляпы, и тешка с душком, и мамина простокваша, и шикарная ваша жизнь! – бессмысленно не то думала, не то угрожала, не то шептала Антонина. – Ах, какие вы добренькие, меня с собой на дачу повезли, пригласили, удостоили! Ах, ах, ах! Может быть, вы даже мне ваши платья дадите поносить? Или туфли? И за стол с собой посадите?»
Поезд сердито лязгнул буферами и двинулся.
Антонина долго стояла в тамбуре и думала. Одна бровь ее лукаво приподнялась, глаза заблестели, она чувствовала себя сильной, красивой, умной, страшно хитрой. Про таких удивительных девушек она читала в приложениях к «Ниве» за тысяча девятьсот одиннадцатый год.
– Я вам всем еще задам! – тихонько сказала она. – Задам! – И повторила в такт, под, стук колес: – За-дам! За-да-дам! За-да-да-дам, зада-дам, зада-дам!
Потом вошла в вагон.
На первой же станции она пожаловалась на духоту и сказала, что в тамбуре лучше.
– И мне душно, – сказал Володя.
– Пойдем в тамбур?
– В тамбуре то же, что здесь, – сказала Валя, – сидите лучше, а то ваши места займут.
– Как вы думаете, Володя, займут? – спросила Антонина.
– Я оставлю кепку на своем месте.
– А на моем?
– А на ваше мы поставим корзину.
– Так собираетесь, точно сутки там стоять будете, – сказала Валя, – разговору не оберешься. Ну, или идите, или оставайтесь!
– Идем, идем, – сказала Антонина, – тут совсем дышать нечем. Пошли!
В тамбуре Антонина не осталась, а, взяв Володю за руку, повела его во второй вагон, из второго в третий, из третьего в четвертый. Он покорно шел и улыбался. В последнем вагоне она открыла наружную дверь и села, поставив ноги на ступеньки. Володя стоял сзади.
– Что же вы не садитесь? – спросила она. – Тут много места.
Он вынул из кармана газету, расстелил и молча сел.
– Теперь Валя будет ревновать, – сказала Антонина, – правда, Володя?
– Не знаю…
Поезд с воем летел под уклон. Сквозь редкие сосны было видно, как серебрится залив. Пахло гарью и автомобилями. Рядом с рельсами тянулось шоссе, и поезд все время обгонял автомобили.
– Что это у вас в кармане? – спросила Антонина.
– Коньяк.
– Выпейте!
– Это зачем? – удивился Володя.
– Тогда, может быть, вы станете поинтереснее.
Володя косо взглянул на Антонину, но бутылку откупорил.
– Выпейте прямо из горлышка! – велела она. – Ляпните, или хватите, как это говорят мужчины. Или тяпните!
– Тяпну! – согласился он.
Отхлебнул и закашлялся. Пока он кашлял, она говорила, что больше любит ездить в автомобиле, чем в поезде.
– Вот как? – сказал Володя, мученически дыша.
– Да! Меня катал один знаменитый артист. Мы с ним были в ресторане. И нам подавал официант Оглы.
– С автомобилем… – опять кашляя, заговорил Володя. – С автомобилем можно устроить…
– У вас есть автомобиль?
– У папахена.
– А кто ваш… папахен?
– Мой отец – фабрикант! – раздельно не сказал, а произнес Володя.
– Ах, вот что…
– А что? – быстро и настороженно спросил Володя.
– Ничего.
– Я потому, – не глядя на Антонину, сказал Володя, – потому, знаете ли, что многие люди резко меняют ко мне отношение, узнав, что я сын фабриканта. Да, я сын фабриканта, я нигде не учусь, я нэпман, я болтаюсь по театрам, по кино, я даже играю во Владимирском клубе и вообще…
– Перестаньте! – сказала Антонина. – И ничего не «вообще». Вот у вас роман с Валей…
Он пожал плечами.
– Ну чего тут плечами пожимать, – усмехнулась Антонина. – Она, наверное, вас ревнует, что вы сидите тут со мной…
– Мне тут приятно…
– Может быть, я вам безумно нравлюсь? – спросила Антонина.
– Может быть…
Он забрал ее руку в свои ладони.
– А Валя там страдает…
– Оставьте вы Валю. Что мне за дело до нее. И ей до меня нет никакого дела…
Поезд нырнул в густой, высокий лес. Сразу стало темно, сыро и холодно. И чуть-чуть стыдно.
– Говорите что-нибудь! – потребовала она.
– Что?
– Не знаю. Что-нибудь.
Ей было неприятно оттого, что он держал ее руку, и тошно от всей этой своей затеи, но злая сила несла ее все дальше и дальше. Поезд, вновь выскочил в поле, опять заблестела вода в болотцах, резко запахло гарью.