Текст книги "Наши знакомые"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)
– Что вы? – Она вдруг открыла глаза.
Он никогда не видел ее глаз так близко: в зрачках вспыхивали мелкие горячие искры, а в самых серединках – там, где зрачок темен и глубок, – что-то отражалось, какие-то тени.
– Что вы, Пал Палыч?
Глухим голосом он объяснил ей, что надобно раздеться. Нехорошо так, непременно надобно раздеться и спокойно лечь.
– Да?
– Да.
Веки ее вновь опустились.
– Повернитесь, Тонечка, на бок повернитесь.
Она не слышала. Он опять нагнулся к ней и увидел, как дрожат ее губы. Тотчас же ему стало жарко, он почувствовал, как сильны его руки, как он весь собран и напряжен и как она покорна, ведь она сама…
– Тонечка!
– Что, Пал Палыч?
Он взял ее за плечи, приподнял и, удерживая одной рукой, другой расстегнул платье на спине. Под его ладонью была гладкая горячая кожа; можно было подумать, что его ладонь вдыхает запах женщины – легкий запах шелка и густой – духов. Он не мог оторвать ладонь. Уже злясь на себя, он снял с Антонины платье и, не глядя на нее, укрыл одеялом. Она слабо вздрогнула.
– Милый мой! – вдруг позвала Антонина.
– Что, Тонечка?
– Поди же сюда, милый мой!
Он подошел. Она приподнялась на постели и, не открывая глаз, обняла его горячими обнаженными руками за шею. И тотчас же страшная догадка словно бы уколола Пал Палыча: не его, старого человека, звала она. А звала другого человека, того, кто не повстречался ей в жизни.
– Тонечка, Тоня!.. – Круто дыша, он оторвал ее руки от себя и выпрямился. Сердце стучало часто и коротко. – Нехорошо это с вашей стороны, а еще меня жестоким считаете… – Но упрекать было бессмысленно, Антонина даже не шелохнулась, ресницы ее были сомкнуты, она спала – важная и строгая, будто думала о серьезном деле.
Пал Палыч долго убирал комнату, мыл посуду, подметал, проветривал. Даже граммофонную трубу продул. Погодя, усевшись в кресло возле кровати, он попытался было почитать, но незаметно для себя задремал; книга выпала из его рук, он откинул голову на спинку кресла, и сразу все пропало: занавеска, колышущаяся от ветра, Антонина, убранная комната.
Проснулся он от холода, закрыл форточку, налил себе стакан остывшего глинтвейна, выпил и, возвращаясь назад к креслу, увидел, что на него смотрит Антонина.
– Что вы, Тонечка?
– Сколько сейчас времени?
– Седьмой час.
Она потянулась, искоса поглядела на Пал Палыча и, засмеявшись, пропела:
Ах, да, распашел, хорошая моя!
Потом Антонина попросила его отвернуться, надела платье и, непричесанная, сонная, села возле стола.
– Пить хочется.
Напившись, она опять, будто вспомнив смешное, засмеялась и резко спросила:
– Мы о чем с вами говорили ночью?
– Обо всем.
– И больше ничего?
– А что же еще?
– Странно. Мне казалось… сон, наверно.
– Наверно, – подтвердил Пал. Палыч, – наверно, сон.
– А вы-то сами спали?
– Спал. Немного.
– То-то облиняли. И усы обвисли, и нос блестит – вспотел.
Она рассмеялась своим милым, легким смехом, встала и подошла к окну.
– Глядите, уже белый день!
Стекла, покрытые морозной бахромой, розовели, шло утро; внизу на улице сразу погасла цепочка фонарей; все чаще грохотали грузовики; внезапное и густое гудение разнеслось вдруг над городом: то взревел завод; один за другим орали гудки – низкие голоса сменялись высокими, высокие низкими, мощный, напористый и разноголосый хор торжественно возвещал начало нового дня. Пал Палыч открыл форточку; вместе с клубами морозного пара в комнату ворвались десятки звуков утра: скрипел снег под полозьями саней, громко и призывно ржал конь, мелко хрустел тротуар под торопливыми шагами прохожих, звенели ломы – то дворники, собравшись в артель, отбивали шаг за шагом мостовую у льда.
– Хорошо?
– Хорошо, Тонечка!
Они стояли в фонаре, как тогда, весной. Крупные, легкие хлопья снега залетали в форточку вместе с морозным паром. Антонина вдруг плечом оперлась на Пал Палыча. Он обнял ее, повернул лицом к себе и, глядя в глаза, сказал, что он любит ее и хочет, чтоб она стала его женой. Пока он говорил, снежинка, влетев в форточку, покружилась и упала на волосы Антонины, возле уха. Эта снежинка, и коса, и утро, и стол, покрытый белой скатертью, и ковер, и тревожный взгляд Антонины, а главное, утро, особенно бодрящее утро, стук ломов и вой грузовиков – все это вместе наполнило Пал Палыча решимостью и заставило сказать то, что он так давно собирался сказать и все откладывал.
– Теперь, Тонечка, казните или милуйте, – добавил он, потрогал очки и, ссутулившись, сел на диван в угол. – Теперь ваше слово… Что же касается Феди…
– Федя тут ни при чем!..
– Ну… – Пал Палыч развел руками и еще больше ссутулился: – Оба мы одиноки, Тоня…
Но она перебила его:
– Замуж? – строго и настойчиво спросила Антонина. – Замуж? Почему я замуж должна идти, Пал Палыч? Почему непременно замуж?
Он поглядел на нее: неправда, она говорила не строго и не настойчиво, – ему так показалось потому, что он не видел ее лица. Лицо было печально, утренний свет сделал лицо серым, глаза смотрели пристально и грустно.
– У вас сын, Тонечка, – напомнил он, – ребенок. Вот это что! Разве это жизнь так?
Улыбнувшись, она покачала головой:
– Вот и Скворцов тоже говорил – сын. – Помолчав, она добавила: – Нет, Пал Палыч, замуж за вас я не пойду.
– Почему?
Она молчала.
– Почему, Тоня? – во второй раз спросил Пал Палыч.
– Я хочу одна, – тихо, виноватым голосом сказала она, – я не могу так. Ведь я же не люблю вас.
Пал Палыч опустил голову.
– Не сердитесь на меня, Пал Палыч, – сказала она, – но я не могу. Это ужасно – быть женой и не любить. Я не любила Скворцова и не люблю вас. То есть я знаю, какой вы, я вас не равняю, – испуганно заторопилась она, – но все равно я не могу.
– Ну что ж, – сказал он и развел руками по своей привычке, – раз так…
Он ничего не смог больше сказать и улыбнулся вежливо и ровно.
Антонина ушла.
Он запер за ней дверь, лег на диван и задумался. Думая, он улыбался – покойно и ровно. Так бывало с ним часто, даже если он дремал.
9. Главное – ваше счастье!
Спокойная, молчаливая, скромная – с каждым днем, с каждой неделей, с каждым месяцем она все больше нравилась ему. Он любил смотреть, как она причесывается, как неторопливо и ловко заплетает и закладывает косу, как закалывает шпильки. Ему нравилась ее плавная походка, шелест ее платьев, легкое поскрипывание ее обуви.
Издалека он слышал – вот идет Тоня.
Он знал, как она стучит, – сильно раз, два, три, а четвертый небрежно.
Он изучил ее вкусы: конфеты она любила такие, помидоров она не ела вовсе, яблоки непременно вытирала полотенцем, – он знал все.
И говорил себе:
– Ничего, поборемся!
В пятьдесят четыре года он был крепок, подвижен, ловок, силен; зубами разгрызал грецкие орехи; таскал из подвала огромные охапки сырых дров; пальцами он выдергивал из стены глубоко вбитые гвозди.
Ум?
Он знал людей и посмеивался в седые усы: все они лежали перед ним голенькие, как на ладошке. Всю его жизнь перед ним проходили люди: пьяные, трезвые, только деловые и только веселящиеся, министры и офицеры, купцы и проститутки, порядочные женщины… кой черт – для этих порядочных женщин под вуалями он опускал шторы в отдельных кабинетах. Он слышал речи государственных умов и мальчиков, боявшихся «нарваться». Миллионер на его глазах совершал чудовищные сделки, министр получал взятку. Архиерей блудил. Жена царедворца хихикала на диване – два цыгана из ресторанного хора щупали ее. И он посоветовал ей именно их выбрать. «Останетесь довольны, – посулил он? – ублажат…»
А эти? Им подавал щи флотские, рагу из барашка, суп мавританский и котлеты пожарские, селедку натюрель и компот из свежих фруктов – все на фанерном подносе по нормам охраны труда – шесть первых, восемь вторых.
Что эти! Им бы не запечь в запеканку мышь – только и всего, да поменьше веревок в гарнир.
Им ничего не надо.
И ему ничего не надо. Он прожил жизнь, поел, попил. У него были деньги. Теперь он хочет только свой угол, свою жену, ребенка, он хочет, чтобы топилась печка, сидеть на корточках и помешивать рыжие угли тяжелой кочергой…
Федю он будет учить грамоте и арифметике, он его будет раздевать на ночь и щекотать ему усами мягкую шею: «Федя-медя съел медведя, сам горбыль, из носа пыль!» – а вечером читать потешную книгу.
Подолгу он следил, как она гладила белье, или мыла посуду, или шила, низко опустив красивую голову, изредка поправляя волосы смуглой рукой…
Иногда они ходили в кино или в театр. Антонина тщательно одевалась, душилась и шла, оживленная, смешливая, хорошенькая…
Она привыкла к нему: он окружил ее заботливым вниманием, оклеил ее комнату новыми обоями, покрасил оконную раму желтым, чтобы Феде было светлее, починил шкаф. Она знала – о дровах заботиться не надо: Пал Палыч сделает, – и нисколько не удивлялась, что лучина для растопки наколота и подсушена, что дрова горят как порох, что развалина примус стал новым, что дверь в ее комнате больше не скрипит, – ничему не удивлялась и все принимала как должное.
И вот однажды все это исчезло: исчезли уютные вечера, когда Антонина шила, Пал Палыч читал; исчезли заботы, внимание, скрипучий, ворчливый голос Пал Палыча: «Опять без бот пошли, схватите воспаление легких», исчезла привычная обстановка ласки и баловства.
Как-то раз под вечер Пал Палыч, заметно волнуясь, сказал Антонине, что ему тяжело ее видеть и что будет, пожалуй, лучше, если их отношения станут не дружбою, а знакомством.
– Ни к чему мне дружба, – пояснил он тихо, – какая такая может быть дружба? Я всю жизнь радости не видел, а тут…
Он махнул рукой и отвернулся.
Антонина вышла.
Утром, в парикмахерской, она, как ни в чем не бывало, щелкала ножницами, завивала, стригла, подсмеивалась над клиентами, а возвратившись домой, почувствовала вдруг себя одинокой, маленькой, заброшенной.
Явился Федя, он поломал тачку. Антонине стучать к Пал Палычу казалось неудобным, и она послала сына одного. Через несколько минут тачка была починена.
– Ну что?
– А починил, – коротко ответил Федя.
– Ничего не спрашивал?
– Спрашивал.
– Что?
– Грязно, спрашивал, во дворе?
– А ты что?
– Я сказал – так себе.
– Про меня ничего не спрашивал?
– Про кого – «про меня»? – не понял Федя.
Улыбнувшись, Антонина посадила мальчика на колени и спросила, говорил ли что-нибудь Пал Палыч.
– Говорил.
– Что?
– «Федя-медя, высморкайся».
– Ты высморкался?
– Ну да, высморкался.
Больше месяца Антонина и Пал Палыч встречались только в коридоре и на кухне, да и то не каждый день. Он заметно осунулся, бывал дома редко и ни с кем из жильцов коммунальной квартиры вовсе не разговаривал. Антонина ходила в клуб, там ей было скучно; в кино парикмахер Самуил Юльевич положил ей руку на колено и принялся шептать вздор; в цирк она пошла с Федей, представление было неудачное, кого-то все время кем-то заменяли, Федя потихоньку уснул.
Не везло.
Как-то поздней ночью она проснулась от стука в парадное. Стучали неровно – то громко и настойчиво, то едва слышно. Сунув ноги в шлепанцы и накинув халат, Антонина пошла отпирать.
– Кто здесь?
– Я.
По голосу она узнала Пал Палыча и сразу же поняла – пьян. Замок заскочил, дверь, как нарочно, долго не отворялась. Пал Палыч откашливался там, на лестнице. Он вошел боком – серый, мятый, постаревший и усталый, мелкие капли пота блестели на его лбу, костюм был перепачкан известкой, воротничок растегнут, на груди нелепо сверкала единственная запонка.
– Что вы, Пал Палыч?
– А?
Он был очень пьян.
– Пал Палыч!..
Но ей нечего было сказать. Она только крепко запахнулась в халат. Он поглядел на нее, виновато улыбнулся и зашагал по коридору к себе.
– Пал Палыч!
Остановившись, он тихо сказал:
– Вы извините, Тоня, – я ключ потерял. То есть вытащили воры… да…
– Зачем это вы? – крикнула она ему вслед. – Зачем, Пал Палыч?
Но он не слышал.
Хлопнула дверь.
Ей было холодно в тонком халатике, мелкая дрожь вдруг побежала по ее спине, но она почему-то не уходила к себе.
– Воры вытащили, – шептала она, сама не понимая, зачем это шептать, – воры, воры, воры, а, воры?
Ей представилось, как сухой, чистоплотный и порядочный Пал Палыч пьет в заплеванной пивнухе ноздреватое пиво, как кругом сидят воры-ворюги, карманщики. И волна острой бабьей жалости наполнила все ее существо. Ей представился он – пьяным, да не так, а как бывал пьян Скворцов, совсем пьяным, влежку; ей представилось, что Пал Палыч разбил свои очки – и вот, пьяный, беспомощный, слепой, он идет по улице и поет ту странную цыганскую песню… И вот он падает и лежит под воротами…
– Он же любит меня, – шептала она, – он же Федю любит, пьян он, господи, и все из-за меня, сопьется, как Скворцов, и тоже под автомобиль.
Не зная, что делать, прижав ладонями к груди распахнувшийся пестрый халатик, повинуясь только чувству жалости, она без стука вошла к Пал Палычу и с решимостью, какая только бывает в тех случаях, когда ничего еще не решено, сказала, что она согласна и чем скорее они поженятся, тем лучше.
– Тонечка!
– Да, Пал Палыч, да!
Он сидел на стуле, посредине комнаты, поглаживал ее руку и, быстро трезвея, счастливым, срывающимся голосом говорил:
– Ведь я не лакей, Тонечка. И вообще с этой работы у Чванова я уйду. Мне отличную должность предлагают, на Нерыдаевском жилмассиве, очень почтенная работа, вам совершенно меня стыдиться не надо будет. Вы поверьте, мне главное – ваше счастье. И слово вам даю честного человека, покуда вы сами ко мне не привыкнете, я, хоть и обвенчаемся… я…
Антонина молчала, нахмурившись. Ей уже страшно было собственных своих слов, обещания своего, будущего…
10. Удивительная ночь
В этот день Антонина отправилась домой на два часа раньше обычного: болела голова.
Сложив инструменты в ящик и заперев его на ключ, она сняла халат, поправила волосы, оделась и, морщась от боли, вышла на улицу.
Было сыро, холодно, мозгло. Ветер дул с моря – к наводнению. Внезапно хлынул дождь, стало темно, ветер завыл сильнее, мутные потоки воды помчались по канавам, но тотчас же канавы сделались мелки – вода разлилась по улице. Скрежетали буксующие трамваи. Тротуары мгновенно опустели. Антонина, уже успевшая промокнуть, стояла в подъезде и смотрела, как дождь превращался в ливень. От потоков воды, лившихся с неба, исчезли все звуки города, стоял только ровный, тяжелый грохот водяных струй. Остановились трамваи. Шатаясь, точно пьяный, по воде пробирался автомобиль «скорой помощи».
Она добралась домой в пятом часу, насквозь промокшая, приняла пирамидону, переоделась и легла. Федя спал. Дождь, легкий и косой, барабанил в стекла. Было уже совсем темно. Антонина попробовала встряхнуть головой – голова не болела. Прошлась по комнате. Нет, не болела больше.
Плащ Пал Палыча висел на вешалке в коридоре, – значит, он пошел на работу в легком летнем пальто. Промокнет. Антонина вернулась в комнату, села к столу обедать, с аппетитом поела и опять легла. Квартира была пуста, Федя все еще спал. Антонина надела макинтош, высокие ботинки, повязалась платком и, перекинув через руку плащ Пал Палыча, вышла на улицу. Где-то далеко громыхнула пушка. Антонине стало страшно и весело, как в детстве. «Вот обрадуется, – думала она про Пал Палыча, – вот приятно ему будет». В трамвае она представляла себе, как все это будет, как Пал Палыч там работает, промокший, голодный, и как она ему привезет плащ и бутерброды с котлетами.
Адрес массива у нее был, она знала, надо ехать долго, потом, пересесть и – до самой трамвайной петли. Оттуда пешком, мимо Мыловаренного завода и направо.
Трамвайная петля была в роще, судя по белым стволам деревьев – в березовой. Тут завывал такой ветер, что Антонина едва шла – ветер все время сбрасывал ее с узеньких дощатых мостков. Когда она переходила темную улицу, опять пальнула пушка. Делалось все темнее и темнее, дома внезапно кончились – пошел высокий забор. Потом блеснул свет. Еще ударила пушка, и где-то, совсем над головой, жалобно и страшно заревел гудок. Через несколько минут, обгоняя Антонину, по дощатому тротуару побежали люди. Она пробовала спрашивать, как пройти на Нерыдаевский жилищный массив, но ей никто не отвечал, люди обгоняли ее один за другим – темные, суровые, безликие, бухали по доскам только сапоги. Вновь заревел гудок. Свет впереди делался все ярче. Наконец Антонина очутилась у Мыловаренного завода. В проходной какой-то старик, бородатый, в солдатском ватнике, шел ей навстречу. Она опять спросила, как пройти на массив. Старик зло на нее покосился и велел идти за ним. Вдруг он исчез и закричал из тьмы:
– Сюда, давай, наперекос побежим…
Она спрыгнула с дощатого тротуара в грязь и побежала на голос.
– Эгей, – кричал порою старик, – веселей нажимай! – Сапоги его страшно чавкали. Судя по голосу, он уже задыхался, но все еще бежал. Неожиданно она столкнулась с ним. Ноги ее были мокры, сердце стучало, она тяжело дышала.
– Свет выключен, – бормотал старик, – осторожно иди, тут покалечиться можно. Стой, стой, давай руку. Тебе кого нужно?
– Пал Палыча.
– Дочка, что ли?
– Нет, – сказала она.
Грязи больше не было, они шли по асфальту, возле большого темного дома. Потом зажглось электричество, огромные корпуса осветились, и старик значительно сказал:
– Сама бывшая Нерыдаевка.
Он дошел с Антониной до угла и, показав ей, куда идти дальше, исчез.
В сенях было темно. Она долго шарила рукой по ободранному войлоку. Наконец дверь открыл кто-то изнутри, столкнулся с Антониной, испуганно выругался и побежал во тьму. Она вошла в комнату. Спиной к ней стоял большой, широкоплечий человек в донельзя грязной кожанке и кричал по телефону. Девушка в зеленом берете выжимала на себе мокрую суконную юбку. Антонина спросила у девушки, где можно найти Пал Палыча, девушка ответила, что никого здесь толком не знает, и опять принялась за свою юбку. Хлопнула дверь – вбежал толстый, круглолицый парень, оглянулся и опять убежал.
Девушка улыбнулась.
– Тройка? – спрашивал широкоплечий. – Мне тройку надо! Тройка?
Дверь опять отворилась – в комнату несли ящики, мешки, бунты электрического провода. Человек повернулся от телефона и раздраженно крикнул:
– Дайте сюда Сивчука, где его носит?
Сивчуком оказался тот старик, который показывал Антонине дорогу на массив. Человека в кожанке звали Сидоров, он был директором массива, о нем Пал Палыч не раз вспоминал.
Видимо, ни до кого не дозвонившись, Сидоров велел девушке в берете дежурить у телефона и ушел. Девушка поглядела ему вслед, потом поставила один из столов на бок, спряталась за него, сняла там свою юбку и принялась ее выжимать. Антонине стало весело.
– Ну как, – спросила она, – получается?
– Получается, – ответила девушка, – только плохо.
Антонина подошла к ней и предложила помочь… Потом они познакомились. Девушку звали Женей. Больше она ничего про себя не сказала.
– Что тут делается? – спросила Антонина.
– Ждут наводнения, – ответила девушка, – вода поднимается поминутно.
Вскоре в контору забежал Пал Палыч. Плащ и еда растрогали его. Он угостил бутербродом Женю, велел Антонине ждать его и ушел.
Антонина и Женя разговорились. Оказалось, что Женя – жена Сидорова, что она врач и что на массиве первый раз.
– Дело тут очень интересное, – говорила она, – вы ничего не слышали?
– Нет, – почему-то растерявшись, сказала Антонина.
– Это огромный жилищный массив, – говорила Женя, – несколько корпусов. Все это сейчас обсаживается деревьями, пустырь знаменитый Нерыдаевский, слышали?
– Слышала.
– Вот этот пустырь превращается в парк. Будет озеро – проточное, его соединят с Невой, будет театр, звуковое кино, ночной санаторий, – ведь тут очень хорошо, знаете, песчаная почва, отлично принимаются хвойные деревья, воздух будет здоровый… Ну, что еще? – Она вынула коробку папирос и протянула Антонине: – Курите?
– Нет, спасибо.
Женя закурила.
– Неужели ваш отец ничего вам не рассказывал? – спросила она.
– Он не отец.
– Ну, все равно, неужели не говорил?
– Нет.
– Странно.
– А что тут еще будет? – спросила Антонина.
– Да много еще. Ну, столовая, колоссальное предприятие, ясли, детский очаг, прачечные… Очень интересное дело…
– Когда же это все будет? – спросила Антонина.
– Не скоро еще, но будет.
– Лет через двадцать?
– Скорее.
– А может быть, позже?
– Нет, не позже.
В половине одиннадцатого на Нерыдаевку пошла Нева. Вода хлынула сразу – одной огромной и плоской волной, мелко заплескалась, запела водоворотами, закружилась в лежнях, наполнила выбоины, подняла и понесла прочь щепу, не угнанную ветром. С глухим стуком понеслись по пустырю бревна, пустые бочки и творила, козлы, доски… Ветер рвал все сильнее.
Женя и Антонина стояли в дверях маленького здания конторы и с испугом следили за все прибывающей водой.
– Вы в каком этаже живете? – спросила Женя. – Мы – высоко.
– Мы – тоже.
– Может быть, пойдем, поможем? – вдруг сказала Женя. – Что мы тут сидим у телефона, а?
– Пойдем.
Они спустились с крыльца в холодную, почти ледяную воду и первое время шли, взявшись за руки. Обеих била дрожь – и от страха, и от холода.
В густой, как вакса, тьме, в воющем ветре, по колени в воде, среди взбесившихся бревен, досок, бочек, при свете смоляных пожарных факелов, люди ловили наиболее ценное из строительных материалов и гнали в старые конюшни, как живое и норовистое. У ворот конюшни стоял старший дворник массива Зундель Егудкин, багром подталкивал все, что плыло к нему, и зло кричал:
– Гей до дому, нехай ты лопнешь!
Где-то впереди, во тьме мужские голоса пели:
Герань в окошечке,
Две белы кошечки…
– Закс! – вдруг окликнула Женя.
К ним подошел высокий, худой парень в шляпе с большими полями, в пальто.
– Ты откуда?
– Из Мариинского, – сказал парень и засмеялся, – с «Пиковой дамы»…
– Чего ты смеешься?
– Ну разве не видишь? Я купил шляпу…
– Все-таки купил, – тоже засмеялась Женя.
– Ну да! И вот с первого акта сюда… Теперь Сивчук затравит… А ты куда идешь?
– Не знаю, – сказала Женя, – вот мы с товарищем вышли из конторы и ходим по воде – не знаем, что делать. Прикажи что-нибудь!
– Прикажу! Пойдем!
Он взял Антонину за рукав пальто и повел по воде в темноту.
– А ты смешной в шляпе, – говорила Женя, – очень смешной.
– Вы что дрожите? – вдруг спросил Закс у Антонины. – Боитесь? Тут не глубоко.
– Я ничего не боюсь!
Они пришли к небольшому кирпичному зданьицу. Закс открыл дверь ключом, вошел внутрь и зажег свечу.
– Теперь заходите, – крикнул он изнутри, – будем мое хозяйство спасать…
Он повесил свою шляпу на гвоздь, снял пальто, пиджак, закатал рукава рубашки и, расхаживая по колени в воде, принялся вытаскивать из воды какие-то ящики с железом и ставить их на полки.
– Давайте, давайте, – командовал он, – большие не берите, берите поменьше, но побыстрее работайте…
Когда Антонина вытащила тяжелый ящик, Закс мигом подскочил к ней и помог взгромоздить ящик на полку.
– Тяжелое не поднимайте, – сказал он сердито, – незачем…
Потом к ним прибежал тот круглолицый паренек, с которым Антонина столкнулась в дверях конторы.
– Селям-алейкум! – закричал парень. – Ты, Закс, девушек на свое железо забрал, а у нас в столовке вода к продуктам подбирается. Это кто у тебя?
И он смешно прищурился.
– Пойдемте же, – добавил он обиженным голосом, – ведь я серьезно говорю. Это, кажется, Женя?
– Да.
– А еще кто?
– А еще Антонина, – сказала Женя, – познакомьтесь, товарищи, – это, кажется, Щупак.
– Так точно, – сказал круглолицый парень, – Щупак Семен… Когда они пришли в кладовую, вода уже начала спадать. Пал Палыч, весь перепачканный в муке, сидел на мешках, наваленных на столе, и курил папиросу из длинного мундштука. Увидев Антонину, мокрую, но довольную, он удивленно на нее взглянул и пошел к ней навстречу.
– Вы насквозь промокли, – сказал он тихо и укоризненно, – теперь простудитесь.
– Но вы тоже промокли, – сказала она, и глаза ее блеснули.
– Я здесь служу…
Антонина молчала.
– Пойдемте в конторку – там буржуйка топится, обсохнете.
Когда они вышли со склада, уже вызвездило. Звезды были будто тоже сейчас вымыты. Ветер стих – теперь он едва шелестел, а не рвал, как давеча, порывами. Весело запахло досками, сосной, намокшим щебнем. Вода уходила в землю, лилась потоками обратно в Неву, все кругом было наполнено легким шипением, мелким и тоненьким звоном, точно таяли снега в первую и сильную весеннюю ростепель. На секунду Антонина закрыла глаза – вспомнила ту весеннюю ночь после ресторана с Аркадием Осиповичем.
– О чем вы задумались? – спросил Пал Палыч.
Она промолчала.
В конторке от сплошного пара ничего не было видно, как в бане. Народ стоял, сидел, лежал где попало. Только сейчас Антонина поняла, сколько людей работало на массиве. Накалившаяся докрасна буржуйка обслуживала враз не менее дюжины народу – сушила одежду. Воняло гарью и чадом от неумело потушенных факелов.
– Тоня! – крикнули из-за шкафа.
За шкафом стояла Женя и смеялась с полной, белой женщиной.
– Вот познакомьтесь, – сказала Женя, – это Марья Филипповна, а это Тоня. Вот, Тоня, Марья Филипповна зовет нас всех к себе обсушиться и обогреться.
– И чаю попить, – сказала Марья Филипповна ласково. – Только у меня комнатка маленькая, я мужчин не смогу принять. А что, и переночуете у меня… Переночуете?
Выходили из конторы все вместе. Пал Палыч держал Антонину под руку и ласково советовал:
– Попросите у них водки, – наверное, найдется, и ноги водкой – так, чтобы горели. Да вы не слушаете…
– Слушаю, слушаю, – смеялась Антонина и благодарно пожимала руку Пал Палычу.
– Пораньше завтра приезжайте…
– Хорошо…
– А то я сам за вами приеду…
– Хорошо, хорошо…
– Что вы все смеетесь? – улыбался Пал Палыч. – Точно с ума сошли.
– Не знаю, – говорила Антонина, – мне как-то отлично.
– Уходите скорее, а то простудитесь.
– Давайте побежим, – предложила Женя и дернула Антонину за руку.
Они побежали, но вдруг обе начали хохотать и остановились, сразу обессилев.
– Ну, пойдем же, – говорила Женя, – а то этак мы вовсе не доберемся…
– Пойдемте.
Они пошли быстро, рука об руку.
– Послушайте, – сказала Женя, – давайте водки выпьем, а? Послушайте, там нас, наверное, будут водкой угощать, там ведь уже накрыто для нас, да?
– Да, – радостно сказала Антонина.
– И мы выпьем?
– Выпьем.
– По рюмке.
– Да.
– Или даже по две, по три.
– Давайте напьемся, – сказала Антонина, – напьемся, как звери! Все равно спать. Будем пить, сколько захотим.
Женя засмеялась, поднялась на носки и поцеловала Антонину в холодные, улыбающиеся губы.
– Вы милая, – сказала она, – вы милая.
У Марьи Филипповны, за овальным дубовым столиком, играли в шашки тот бородатый, коренастый старик, который привел Антонину на массив, и дворник Егудкин. Марья Филипповна всех познакомила. Бородатого старика звали Леонтием Матвеевичем Сивчуком, а Егудкин оказался мужем Марьи Филипповны.
В комнате было натоплено, кипел самовар, на плитке в углу что-то жарилось и вкусно шипело.
– Переодеваться, переодеваться, – сказала Марья Филипповна и повела их за ширму. Там, на большой деревянной кровати, на шелковом одеяле уже лежало белье, шерстяные грубые чулки, платья… Антонина и Женя разделись, обеим сделалось вдруг страшно холодно, обе дрожали и смеялись, натерли ноги чем-то пахучим и едким (Марья Филипповна сказала, что это «бальзам») и надели на себя огромные сорочки Марьи Филипповны. От сорочек пахло жавелевой водой и утюгом, ноги горели в шерстяных чулках, платья были донельзя широки… Так они вышли ужинать – розовые, веселые, голодные. Марья Филипповна подала жаренную вместе с колбасой картошку и квашеную капусту с клюквой – холодную, зимнюю.
– Ну, приступим, – сказал Леонтий Матвеевич и взглянул на Антонину озорными глазами. – Водку потребляете?
– Потребляю, – сказала Антонина.
– А вы?
– И я, – сказала Женя.
– Вот уж и не ждала, – засмеялась Марья Филипповна, – какие все пьяницы.
Выпили, закусили капустой.
– Капуста – это не товар, – сказал Сивчук, – товар – это гриб маринованный, простой, но закуска страшной силы.
Женя фыркнула.
– Давайте еще выпьем, – сказала она, – товарищ Егудкин, вы хозяин, можно?
Она сама налила всем, потом встала, перегнулась через стол и чокнулась с Марьей Филипповной.
– Выпьем за хозяйку.
Потом пили за Егудкина, за Женю, за Сивчука. У Антонины легко и приятно кружилась голова, она всему смеялась и ласково глядела на сидящего перед ней Сивчука. Сивчук ей подливал и таскал для нее со сковороды самые поджаристые ломтики картошки.
Перед тем как ложиться спать, они решили вдвоем проводить Леонтия Матвеевича до ворот, надели шубы Егудкина и Марьи Филипповны и вышли из дому.
Сивчук сипел трубкой и что-то говорил о закусках, но ни Женя, ни Антонина его не слушали. Было тихо, сыро, холодно. У ворот уже сидел дежурный дворник. Пахло кислым тулупом. Возле дворника возился маленький пес.
– Это Чижик, – сказал Сивчук и свистнул: – Чижик, Чижик!
Известный всей Нерыдаевке пьяница Клин бродил неподалеку по мостовой и протяжным голосом спрашивал:
– К чему это все? К чему?
Антонина и Женя прошлись еще немного и попрощались с Сивчуком. Когда шаги его совсем стихли, Женя сказала:
– Пойдемте спать. Вам не холодно?
– Нет.
– И мне нет, но все-таки пойдемте, уже поздно. И еще потихоньку водки выпьем.
– Что это с вами? – улыбнулась Антонина.
– Так. Грустно.
– Почему?
– Не знаю. Вот осталась тут ночевать, а Сидоров один уехал, на своем дурацком мотоцикле.
– Так поезжайте домой, – чуть обиженно сказала Антонина.
– Уже трамваи не ходят.
– Как-нибудь доберетесь.
– Нет, нет, – быстро заговорила Женя, – не в этом-дело. – Она схватила Антонину за руку. – Почему он меня не заставил домой поехать?
– Ничего не понимаю.
– Ну, конечно, конечно, он должен был меня заставить. Понимаете? То есть я сказала: «Остаюсь ночевать», и он тотчас же: «Пожалуйста». Он не должен был говорить это дурацкое «пожалуйста», – почти крикнула Женя.
– Какое «пожалуйста»?
– Вы любите кого-нибудь? – спросила Женя.
– Нет, – сказала Антонина, – нет, я никого не люблю.
Женя удивленно на нее взглянула.
– А любили?
– Не знаю. То есть, может быть… Хотя, впрочем, нет. Видите ли, я не умею, и не могу, и не хочу любить просто так, кого-нибудь, или выдумывать, что люблю, понимаете?
– Понимаю.
– Я не умею примиряться… – Она помолчала. – Или подсовывать любовь туда, где ее нет… Я ведь мечтательница, – она тихо засмеялась, – я всегда мечтала, мечтала… Сорти-де-баль… Мне казалось, что я влюблена в одного артиста. Я даже наверно в него была влюблена или даже сейчас влюблена…
– Ну?
– Мне сны всегда снятся, что меня любят, знаете эти сны…
– Знаю, знаю…
– Только вы не сердитесь на меня, но это я первый раз в жизни говорю, честное слово, почему-то мне сейчас захотелось об этом говорить… Вы знаете… То есть вы, наверное, не знаете, ведь у вас все есть, вам мечтать не о чем…
– Как не о чем?