355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Наши знакомые » Текст книги (страница 25)
Наши знакомые
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:39

Текст книги "Наши знакомые"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)

– Сейчас поедем, – сказала Антонина.

– Мне заяц нужен.

– Зачем?

– Нужен.

Она взяла сына за руку и пошла с ним в комнату Сидорова – ей было интересно, как живет этот человек. Комната была в одно большое окно, белая, вся в книжных полках. На столе лежало стекло – зеркальное, с отшлифованными краями. На подоконнике валялись слесарные инструменты и лежало старое седло от мотоцикла. Федя немедленно потребовал седло.

– Теперь ты его держи, – сказал он, – а я буду на нем ехать. Только ты держи крепко, а то я свалюсь. Ну-ка!

Она взяла стержень от седла в руки, и лицо ее приняло то покорное и спокойное выражение, которое бывает только у матерей, играющих с детьми. Федя кряхтя влез на седло, уцепился пальцами за переборку книжной полки и велел Антонине встряхивать.

– И трещи, – добавил он, – тогда уже мне не надо зайца. Ну-ка!

Он подпрыгнул на седле так, что оно чуть не вырвалось из рук Антонины, и отчаянно заверещал, изображая гудок.

– Мама! – вдруг решил он. – Мы это возьмем домой, да? Ты плохо умеешь встряхивать, а он будет встряхивать хорошо, да? Он это будет держать всегда и будет бегать с этим, да? Ты можешь бегать?

– Нет, ты очень тяжелый.

– Но я маленький, – умильно сказал Федя, – мама!

Она попыталась побежать, но стержень резал руки, и она чуть не уронила Федю вместе с седлом.

– Вот видишь, – разочарованно протянул Федя, – а он бы сейчас меня до потолка поднял… Пойдем домой!

… Ключ был у нее в кармане со вчерашнего вечера. Она открыла дверь и с бьющимся сердцем вошла в кухню. Кухня была пуста. Она медленно прошла к себе и, чувствуя робость перед заплаканной нянькой, которая сейчас же стала раздевать Федю, спросила, где Пал Палыч.

– Известно где, на работе.

– Вы Федю не раздевайте, – сказала Антонина, – мы сейчас опять уйдем.

– Полно вам!

Антонина молча рылась в шкафу. Руки не очень ее слушались, как нарочно, попадались не те вещи, которые были нужны. Она чувствовала, что нянька стоит сзади и смотрит на нее с осуждением, даже со злостью.

– Мама, мне жарко, – громко сказал Федя.

Он стоял возле двери, широко держа руки и подняв кверху розовое, сердитое личико.

– О господи! – вздохнула нянька.

Антонина принесла корзинку, открыла крышку и принялась складывать белье. Федя заплакал.

– Мне жарко, – капризно говорил он, – ну, разденьте же меня. Что это такое… Няня!

– Мама не велит, – сказала нянька и вышла из комнаты, хлопнув дверью.

Федя плакал все громче и громче. Его, конечно, можно и нужно было раздеть, но Антонина не делала этого из какого-то упрямства. Ей казалось, что если Федю раздеть, то уже будет не уйти. Он топал ногами и кричал так, что звенело в ушах, – она не оборачивалась. Тогда он выбежал в коридор и побежал на кухню, туда, где плакала нянька. Она обняла его, посадила на стул и, плача, стала стягивать с него рейтузы. Но его уже нельзя было успокоить простым исполнением того, что он хотел. С ним началась истерика, та особая детская истерика, которой никому, кроме матери, не остановить, которую прекращает только мать, прижав к своему телу ребенка так, чтобы он ничего не видел и ощущал только материнские руки, слышал только материнский голос, обонял только запах матери.

Но матери не было. Другое дело, если бы матери не было вообще дома, а ведь она была тут, в комнате, за дверью, и слышала, как он плачет. Мать не шла, не хотела идти – Федя ничего не понимал и задыхался от слез. Его уже нельзя было раздеть – он вырвался из нянькиных рук, старался что-то выговорить и не мог, сначала слезы лились из его глаз, потом вдруг перестали, он начал трястись, топать ногами, визжать, Антонина слышала все это и не выходила в кухню. Дрожащими руками она укладывала в корзину что-то, кажется вовсе не нужное ей, и шептала:

– Фединых простынок, наволочек, одеялец…

Как нарочно, попадалось все белье Пал Палыча – с метками из китайской прачечной. Метки были красные, как паутинки. Федя все кричал. На секунду ей показалось, что ноги у нее подламываются, – она услышала знакомый, властный и ласковый голос. Федя орал, потом стал тише, потом опять громче. Она узнала и шаги его, немного скользящую, упругую, еще молодую походку. Отворилась дверь, вошел Пал Палыч в пальто, в шляпе, с визжавшим Федей на руках.

– Возьми же его!

Она взяла сына и, как всегда бывает в таких случаях, прижав его к себе и почувствовав, как дрожит и содрогается его маленькое теплое тельце, сама чуть не разрыдалась. Федя опять вскрикнул и забился в ее руках, но она привычным, автоматическим почти жестом спрятала его лицо на своей щеке, и он сразу же стал затихать. Она отвернулась с ним к окну и начала ему рассказывать что-то бессмысленное про зайца, про ватрушку и про мышь Вострушку – одну из тех историй, которые рассказываются на ночь, когда ребенок засыпает… Она говорила с такой силой и нежностью, что Федя сразу перестал дрожать и попытался поднять личико, но она не дала, по опыту зная, что еще рано, а все говорила быстрым, горячим шепотом. Она ходила с ним взад и вперед возле окна и шептала до тех пор, пока он не переспросил что-то, уже не плача, а с любопытством. Но теперь она боялась его отпустить от себя, потому что у двери стоял Пал Палыч. Ей было страшно предстоящего разговора, и она все ходила и ходила с Федей на руках и все шептала ему.

Когда она наконец спустила его на пол и он увидел перед собой Пал Палыча (раньше, плача, Федя его не заметил), Федя тотчас же стал ему рассказывать о мотоцикле, на котором он якобы ездил.

Пал Палыч смотрел на него сверху, странно вытянув шею – он никогда раньше так не делал – и сложив за спиною руки.

– Ну? – резким голосом спросил он.

Федя опять стал ему говорить, но он отошел и крикнул Полину.

– Поиграйте с ним, – сказал он, кивнув на Федю, – и не лезьте сюда.

Он закрыл дверь на крючок, снял шляпу и вытер потный лоб платком.

– Что же это, Тоня, – сказал он, садясь, – опять цирк? С кем вы спутались?

– Ни с кем, – ответила она и отвернулась, чтобы не видеть его позеленевшего за эту ночь лица.

Самым ужасным было, конечно, то, что она не могла объяснить ему происходящее с ней. Впрочем, она могла, но он бы не понял.

Она молчала, и он ничем не мог вызвать ее на разговор. Она была бледна и решительна, – Пал Палыч еще не видел ее такой. И главное, у нее не дрожали губы и в ее глазах не было слез – глаза были сухие, с сухим блеском, холодные.

– Где вы ночевали? – спросил он.

Она молчала.

– Я спрашиваю! – крикнул Пал Палыч.

Она вздрогнула (он знал, что она боялась крика, и решил кричать), но ничего не ответила и даже не переменила позы.

– Где вы шлялись целую ночь с ребенком? – спросил он. – Или без ребенка нельзя обделывать свои делишки? Вы его довели до истерики!

– Не кричите, – сказала она.

Тогда он стукнул кулаками по столу.

– Паршивая шлюха! – крикнул он. – Паршивая дрянь! Вам пора на панель, под фонарь, но ребенка вы не получите. Слышите? Я не дам вам ребенка.

Он близко подошел к ней и погрозил длинным белым пальцем.

– Вот, – сказал он, внезапно слабея и позабыв слова, которые должен был сказать сию секунду.

– Я развожусь с вами, – сказала Антонина.

– Разводитесь?

– Да.

Он иронически усмехнулся.

– Подумайте!

– Я подумала. Я ухожу от вас. Я не могу больше с вами жить, Пал Палыч.

– Куда же вы уходите?

– Это все равно. Отдайте мне мои документы.

– Вы уходите к Капилицыну, – сказал он, – я знаю. Он бросит вас через месяц.

– Все равно, куда я ухожу, дайте мне документы.

– Подумайте хорошенько.

Она молчала раздраженно и нетерпеливо. Он совсем не знал, что сказать. Он любил ее сейчас с такой жадностью и силой, что мог ударить, даже убить. Он понимал, та катастрофа, которой он ждал, была уже здесь, и ничем нельзя было предотвратить страшное течение событий. У него дрожали руки и внутри что-то оборвалось и падало, он ничего не соображал как следует.

– Я вас люблю, – сказал он, стиснув руки, – я вас люблю до самой смерти, не уходите от меня.

На ее лице опять проступило выражение брезгливости и нетерпения.

– Я сопьюсь, – сказал он, – я пропаду. У меня ничего нет в жизни, я старый человек. Подождите до моей смерти.

– Вы переживете меня, – грубо сказала она, – я двадцать раз умру до вашей смерти… Будет, Пал Палыч, отдайте документы.

Он все стоял перед ней, стиснув белые ладони и почему-то покашливая.

– Останьтесь.

Она покачала головой.

– Попробуйте еще пожить месяц, – сказал он, – один месяц только. Мы бы сейчас уехали на юг, Тонечка!

– Нет.

Он нагнул голову и сделал шаг к ней. Теперь она видела ровную ниточку его пробора. Ей сделалось страшно, она стала улыбаться – только это могло помочь.

– К кому вы уходите?

Он покашлял.

– К кому?

Его холодная ладонь легла на ее запястье. Он взглянул ей в глаза. Она увидела зрачки за очками и поразилась их острому, настойчивому блеску.

– С кем вы спутались?

Она хотела вырвать свою руку, но он так сдавил запястье, что она едва не вскрикнула от боли.

– Смирненько, – сказал он, – а то я вас убью!

– Дурак старый, тупица, ну как сделать, чтобы вы поняли? – медленно, с горечью говорила она. – Как?

– Никак! – ответил он, – Я вас знаю всех. И тебя кто-то нынче купил, дороже дал, чем я…

– Что? – изумилась она.

– Вы все продажные, знаю, кушал, – уже совершенно вне себя крикнул Пал Палыч. – Скворцов за контрабанду, я – за тихую жизнь, он, этот…

Она подняла голову и надменно улыбнулась ему в лицо.

– Вышибала! – сказала Антонина. – Ресторанный холуй, я – то думала…

Пал Палыч побледнел еще больше и сжал зубы. Она увидела это по его напрягшимся скулам.

– Пусти же, холуй, покупатель женского товара, пусти, лакей, – говорила она с непонятным выражением счастья в глазах. – Пусти, дурак, осел, пусти! – Он все крепче давил ее за руку и тянул книзу. – Не смеешь, – говорила она, – не жена я тебе, ненавижу тебя, пусти! И не больно мне, хоть вовсе руку сломай, не больно, все равно уйду…

– Тоня! – умоляющим голосом выкрикнул он.

– Уйду, уйду! – говорила она. – Не купил за свою теплоту, за чуткость, не купил, не стала я тебе женой, а что на деньги твои ела – так отдам. Заработаю и отдам. И нельзя меня купить, никто меня не купит, никогда, понимаешь, никто!

Совсем близко возле самого лица он видел ее круто вырезанные губы, ее розоватые ноздри, ее напряженную, тонкую шею…

– Пусти руку, – сказала она, – пусти! Я теперь все понимаю, все, все ваши расчеты. – Зрачки ее сделались матовыми, пьяными. – Сочи! Гагры! Путевки! Так не вышло! Ни у кого не вышло, даже у Скворцова, потому что все равно я всегда его ненавидела. И вас ненавижу! На, ударь! – то торопливо, то медленно говорила она. – На, ударь, бей! Все равно уйду, встану на ноги, человеком буду и любовь, настоящую любовь…

Потом что-то треснуло, зазвенело и оборвалось. Она очнулась на диване. Ей было больно, ее тошнило. Ослепительно сверкала электрическая лампочка. Пал Палыч, без пиджака, сидел над ней. Она посмотрела на него. Крупные слезы стояли в его глазах. Очки он вертел в руке. Он не заметил, что она очнулась, так быстро она закрыла глаза.

Он прикладывал к ее голове холодное и мокрое, вероятно, полотенце. Звонил врачу. Ей делалось все хуже и хуже – очень тошнило, и была такая слабость во всем теле, что она не могла пошевелиться. Болели плечи, бедро, больше всего болела голова. Но все-таки она поднялась и, превозмогая головокружение, подошла к шкафу. Пал Палыч смотрел на нее, сидя на краю дивана. Она удивилась – какие у него острые колени и длинные руки. «Еще возьму белья, – думала она, – побольше белья. Жалко, не все чулки заштопаны. Ничего, там заштопаю. Возьму гриб и на нем буду штопать…»

Мысли были вялые, спокойные.

Наклоняясь к корзинке, она почувствовала мокрое на шее и потрогала пальцем под косой. Там все слиплось и саднило. «Об комод, наверное», – подумала она. Теперь она понимала, что вся избита, и ей было стыдно смотреть на Пал Палыча.

Нянька, скорбно поджимая губы, принесла ей ремни для портпледа и веревку, чтобы завязать корзину. Морщась от боли, Антонина все сама завязала, взяла из шкатулки, в которой лежали деньги на домашние расходы, пятнадцать рублей и села отдохнуть. Ее опять мучительно затошнило.

– Дайте документы, – сказала она, не глядя на Пал Палыча. Все плыло перед ней, в ушах стоял такой звон, что она не слышала собственных слов. Пал Палыч положил на горшок с фикусом пачку документов. Антонина все пересмотрела и спрятала на груди – в вырез платья.

Нянька стояла у двери.

– Оденьте Федю, – сказала Антонина, – а калоши дайте сюда, на дворе сухо.

Нянька принесла Федины калоши, и Антонина спрятала их в портплед, внутрь, потом оделась сама и еще села – ноги ее не держали. Пришел Федя – одетый, розовый, очень курносый.

– Куда мы идем, – спросил, – к тете Жене?

– Да.

– А зайца ты взяла?

– Нет.

Заяц был подарен Пал Палычем, и Антонина постеснялась на его глазах класть зайца в корзину.

– Сейчас я его разыщу, – торопливо сказал Пал Палыч, – сейчас, Феденька.

– Да, заяц мне нужен, – твердо сказал Федя.

– То-то!

Пал Палыч взял Федю за руку и вышел с ним в коридор. Нянька всхлипывала у двери. Было слышно, как Федя что-то говорил Пал Палычу.

– Антонина Никодимовна, – шепотом позвала нянька, – а Антонина Никодимовна!

– Что, Поля?

– Останьтесь.

Антонина молчала.

– Он удавится, – задыхаясь от слез, шептала нянька, – ей-богу, удавится. Голубонька, Антонина Никодимовна, пожалейте человека, что ж это делается, Антонина Никодимовна! Вы же ему как все равно бог! Не найдете вы такого, поверьте, не найдете… Антонина Никодимовна, голубушка, родненькая…

Вошли Пал Палыч и Федя. И опять Антонина удивилась длинным рукам Пал Палыча. Его очки блестели, как зеркало. Федя нес зайца.

Антонина поднялась.

Нянька слабо охнула и вышла.

– Пойдем, Федя, – сказала Антонина и взяла в одну руку портплед, в другую корзину. – Иди вперед.

Федя пошел по коридору. Антонина выставила в коридор сначала корзину, потом портплед и оглянулась. Пал Палыч стоял посредине комнаты, сунув руки в карманы брюк. Он был без пиджака.

– Помочь вам? – торопливо спросил он. – Вам тяжело?

– Нет.

Он подошел к ней и взял ее за плечи. Ей показалось, что все лицо его дрожит, – это было так неприятно, что она отвела глаза.

– Помните, что я вас люблю и буду любить до самой моей смерти, – суетливо сказал он, – помните, я вас прошу.

– До свиданья, – сказала она, не глядя на него.

– Мама, – позвал Федя, – ну, мама!

На кухне в голос рыдала нянька.

Антонине казалось, что у нее отрываются руки, так было тяжело нести корзину и портплед. На углу Введенской и Большого, возле скверика, в котором столько раз она бывала с Федей, стояли извозчики.

– Сколько до Нерыдаевки? – спросила она.

– Двугривенный.

Ее тошнило, перед глазами летали серебряные мухи.

– У меня есть только пятнадцать, – сказала она и, чтобы показаться не жалкой, добавила: – Как дерете.

Извозчик согласился за пятнадцать.

17. Однако, характерец!

Она приехала, когда Женя только что вошла в квартиру. Извозчик внес вещи. В передней перегорела лампочка, и Женя сначала не видела лица Антонины, а потом даже ахнула.

– Что это такое? – говорила она. – Раздевайтесь скорее!

Антонина боялась, что Женя увидит кровь, и, оставив Федю Жене, побежала в ванную мыться. Это было очень трудно, волосы прилипли, кровь запеклась, и все там так присохло, что она чуть не заплакала, когда в рану ударила холодная струя воды. Главное, она ничего не видела там и только на ощупь чувствовала, что кожа лопнула и что все вокруг засохло, а сама рана сочится. Но все-таки она кое-как отмыла прилипшую кровь, зачесала волосы вниз, заколола шпильками и вышла в столовую с веселым лицом.

– Что это вы, – подозрительно спросила Женя, – голову мыли?

Антонина что-то соврала, но Женя близко к ней подошла и пытливо взглянула в ее широко открытые, возбужденные глаза…

– Врете вы, – сказала она.

– Нет.

– Валерьянки дать?

– Дайте.

Они пошли в спальню, и Женя накапала в рюмку валерьяны с бромом. Антонина выпила и поморщилась.

– Ну как, – спросила Женя, – благополучно?

– Вы про что?

– Про домашние дела.

– Все благополучно.

– Ну и хорошо.

– Давайте обед готовить, – предложила Антонина, – хотите?

– У меня не из чего.

– Картошка есть?

– Есть.

– А масло есть?

– Есть!

– Вот видите! Покажите мне все, что у вас есть.

– Пойдемте.

– Ужасно хочется что-нибудь делать. У меня сейчас такое состояние, такое…

Антонина не договорила и засмеялась.

– Суп сварим, – говорила она, осматривая в кухне Женины запасы, – суп из круп. Ладно? Картофельные котлеты под бешамелью. Грибов у вас нет?

– Нет.

Женя, улыбаясь, смотрела на Антонину.

– А морковки?

– Конечно же, нет. Вот корица есть.

– Подите вы с вашей корицей. Знаете что? Мы сейчас замечательную штуку устроим. Я ведь в еде все понимаю, – одно время только и делала, что ела. Давайте сюда терку. И ножик дайте. Да вообще покажите, где у вас что, надо же мне знать, раз я приживалка. Мясорубка у вас есть? Федя! – вдруг позвала она. – Ступай сюда, у нас весело.

Федя пришел с мотоциклетным седлом в руке, сосредоточенный и серьезный.

Антонина говорила очень много, почти тараторила, неожиданно смеялась, рассказывала, как надо организовывать хозяйство, объясняла всякие тонкости про еду, пела.

– Давайте петь вместе, – предложила она, – дуэтом. Хотите?

Они пели, чистили картошку, терли ее на терке, возились с электрической плиткой, которая почему-то не грела. Антонина болтала так много, что Женя начала подозрительно на нее поглядывать.

Позвонил Сидоров, сказал, что придет в одиннадцатом часу.

– А сейчас сколько?

– Девять! – крикнула Антонина из кухни.

– Так ты, пожалуйста, приходи есть домой, – крикнула Женя по телефону, – слышишь? Тоня целый обед смастерила. Из трех блюд.

Когда Женя вернулась в кухню, Антонина сидела на табурете почти без сознания. Ей было совсем дурно.

– Глупо, – говорила Женя, укладывая ее в постель. – Что глупо, то глупо. Просто стыдно за вас. У вас, может быть, череп проломан. Нельзя же, матушка, быть такой легкомысленной. Все-таки взрослый человек, мать. Ужасно глупо. Ну, лягте же как следует, я вам чулки сниму. Милая моя, у вас и колено разбито. Где это вас угораздило? Под автомобиль попали? К нам таких в травматологический институт возили. Нет уж, раздевайтесь, раздевайтесь до конца. Нечего дурака валять… И трусики снимите, и рубашку. Такая кожа чудесная – и так ободрать…

– Холодно, – ежась, бормотала Антонина.

– Ничего не холодно. Потерпите! Лягте-ка на живот. Батюшки, какие синяки! Ну-ка, голову посмотрим. Ничего, ничего, не шипите, не так уж больно. Терпимо, терпимо!

(Слово «терпимо» Женя позаимствовала из лексикона одного профессора-педиатра. Вся ее манера разговаривать с больными была тоже заимствованной, хоть она сама этого вовсе не замечала).

Кончив осматривать Антонину, Женя до подбородка укрыла ее одеялом и покачала головой.

– Вовсе вы не упали, – сказала, – и нечего врать.

– Упала.

– Врете.

– Я же вам объясняю. Упала на лестнице.

– Врете! И про лестницу врете. Впрочем, это ваше дело.

Она принесла ножницы, вату, бинт, мазь в баночке и велела Антонине сесть в постели.

– Выстригу вам немного волос, – сказала она, – хорошо?

– Хорошо.

– А вы не горюйте, даже если с лестницы упали. За одного битого двух небитых дают.

– Это тут ни при чем.

– Значит, другое при чем.

– Что?

– Милые бранятся, только тешатся.

– Ну как вам не стыдно, – сказала Антонина, – что вы, право!

Женя выстригла прядь волос и дала ее Антонине.

– Возьмите. У вас до сих пор ваш палантин хранится, вы мне рассказывали, помните?

– Да.

– Хранится?

– Да.

– Возьмите это тоже. Сувенир. Тоже вещь того же порядка. Как вы упали, ударились… Да?

– Хорошо, возьму.

– Теперь я вам промою. Будет немножко больно, но вы потерпите. Больно?

– Нет.

– А сейчас?

– Нет.

– Вот упрямая. А сейчас?

– Тоже нет.

– Однако характерец!

– Разве это плохо?

– Смотря в чем. Когда вы, например, в вечер свадьбы из-за одного упрямства доказывали мне, что счастливы…

– А вы поняли?

– Разумеется, поняла…

– И рассердились?

– Как вам сказать. Рассердиться, конечно, не рассердилась, просто было обидно…

– Простите меня.

– Ну вот, действительно! Есть что прощать. Подымите-ка голову, я бинт под шею пропущу. Он кольца на руке носит?

– Кто он?

– Пал Палыч.

– Носит. Перстень железный, старинный. Вообще носит. Но сегодня почему-то на нем перстня не было.

– Опять врете?

– Нисколько.

– А если бы он вас топором?

– Не знаю. Этого не может быть.

– Он добрый, да?

– Добрый.

– Оно и видно.

– Что видно?

– Ну вас, ей-богу, надоело. Или начистоту, или вовсе перестанем об этом говорить.

– Правда же, Женечка, он любит меня, и нельзя его за это судить. Он так несчастен, что не нам с вами…

– Погодите, вы еще наплачетесь от этого несчастного! Тут ведь дело не в его личном характере и не в его отрицательных или положительных качествах! Тут дело во всей этой усатой психологии. Понимаете?

– Понимаю.

– И слава богу. Раз понимаете, гоните его в шею, и никаких задушевных бесед. И не обещайте ему быть другом. В таких случаях с дружбой не получается. Хорошо?

– Хорошо.

До темноты Пал Палыч просидел в кресле перед холодным камином. Он сидел прямо, не опираясь на спинку кресла, положив ладони на колени. Ему казалось, что он ни о чем решительно не думает и что он слышит музыку. Последнее было странным его свойством: он столько лет прожил на людях, в ресторанах, что теперь музыка всегда звучала в его ушах. Стоило ему остаться в пустой комнате, как начинала играть музыка. Он размышлял под звуки давно слышанных мелодий. Он считал на счетах, ходил по улицам, ездил в трамваях, пил, ел – и всегда играла музыка. Это была далекая, нечеткая, расплывчатая мелодия. Ритм ее менялся в зависимости от его душевного состояния. Иногда это была плясовая музыка. Иногда это было что-то густое, медное, минорное. Иногда били только барабаны. Иногда пела флейта.

Вероятно, он просидел в кресле очень долго, потому что руки у него онемели и по левому колену бегали мурашки, вся нога отекла. Он сидел с закрытыми глазами и порой вспоминал, что очень бы хорошо выкурить папиросу, но ленился или даже не мог пошевелиться. Потом его стала мучить мысль, что теперь он уже никогда не сможет пошевелиться, что он остался здесь «навеки», и мучительная эта мысль все же была настолько ему приятна, что он нарочно не пытался пошевелиться.

Музыка все играла.

Пал Палыч напряженно вслушивался и узнал мотив… Этот мотив был всегда ему чем-то неприятен, но сейчас то мучительно-тревожное, щемящее и как бы щекочущее, что было заложено в плясовой, явилось будто бы «избавлением», как он подумал, и помогло ему подняться, пройтись по комнате, наполненной весенними сумерками, и закурить папиросу.

Далекий оркестр смутно и не в темпе играл «Куманечек, побывай у меня» со странными, длинными вариациями:

 
Куманечек, побывай у меня.
Душа-радость, побывай у меня,
Побывай, бывай, бывай у меня…
 

Эту песню часто заказывали подгулявшие купцы, пили под нее шампанское, разбивали зеркала, плакали, пускались в пляс.

Пал Палыч стоял, вслушивался. Потом открыл окно. Во дворе было тихо, стекла окон напротив холодно и неприятно блестели. А плясовая все приближалась, и все непонятнее были вариации, все тревожнее и острее звучал какой-то свистящий инструмент.

 
У тебя ль, кума, собачка лиха,
У меня лиха, лиха, лиха…
 

Он стал ходить по комнате, ежась и потирая затекшие руки, и стал напевать песенку сам, для того чтобы не было страшно, но то, что он напевал, никак не приходилось в лад тому, что теперь наполняло уже всю комнату, и Пал Палыч бросил напевать. Но вдруг ему пришло в голову, что можно ведь зажечь электричество, он повернул выключатель, и плясовая сразу притихла, будто бы ее играли за дверью, а дверь теперь закрыли. Но она все-таки еще продолжалась где-то далеко – так бывает, когда путник летним вечером приближается к городу, к маленькому, уездному, город далеко за рекой, и едва-едва там в городском саду бухает маленький жалкий оркестрик.

«Я схожу с ума», – подумал Пал Палыч.

Он повернулся, увидел себя в зеркале, подошел поближе к холодному стеклу и сделал гримасу.

Теперь было совсем тихо.

Так тихо, что шумело в ушах.

– Поля, – крикнул он, – Полина!

Никто не отвечал.

Он вышел в коридор, в кухню. Капа на плите чистила бежевые туфли и пела:

 
Ночи бессонные, ночи безумные…
 

Ему показалось, что она взглянула на него с сожалением.

– Вы Полю не видели? – спросил он.

– Полю? – рассеянно ответила она. – Нет, не видела.

– Так, – сказал он.

Ему не хотелось уходить из кухни.

 
Звуки дневные, несносные, шумные, —
 

пела Капа.

Ее голос был нисколько не похож на голос Антонины, но все же он спросил:

– Вы это умеете петь, Капочка? Знаете, Тоня поет? Как это?

Он не мог вспомнить.

– «Жигули»? – подсказывала Капа. – «Никому не рассказывай»? «Дремлют плакучие ивы»? Или что, Пал Палыч?

Но ему уже не хотелось, чтобы она подсказала.

– Куда это вы собираетесь?

– Гулять, – сказала она, – а что?

Он молчал.

– Тоня дома? – спросила она.

– Нет.

Капа села на стул, сняла шлепанцы и надела начищенные туфли.

Потом она немного приподняла обе ноги и сказала, разглядывая носки туфель:

– Ай, какие некрасивые.

Нет, она, конечно, еще ничего не знала.

Пал Палыч поставил примус на плиту, сдул с него копоть, налил бензину и зажег. На синем пламени он слегка погрел руки, потом качнул поршнем. Горелка зашипела. Он еще качнул. Синий венчик возник над горелкой.

«Это, конечно, Татьяна, – подумал Пал Палыч, – это она ее свела с кем-нибудь. Хотя, впрочем…»

– Капа, – сказал он, – Тоня от меня ушла.

Капа обернулась.

– Да, да, – сказал он, – всему конец.

– Ну вот, – пробормотала она, – что вы такое говорите?

– То и говорю. С кем она спуталась?

– Как с кем?

– Ну, с кем? С кем у нее это…

Он хотел сказать грубое слово, но не мог.

– Я не знаю.

Пал Палыч смотрел на Капу нагнув голову, из-под очков, и молчал.

– Все вы одним миром мазаны, – сказал он наконец, – все вы не знаете.

Поставил чайник на примус и лег на диван. Ему было холодно. «Подыхаю, – подумал он злобно, – кончено».

И вздохнул оттого, что не было кончено, и оттого, что не подыхал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю