355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Наши знакомые » Текст книги (страница 3)
Наши знакомые
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:39

Текст книги "Наши знакомые"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц)

2. Одна

В понедельник Антонина проснулась и почувствовала, что с ногами у нее все совсем хорошо. «Хоть танцуй!» – невесело подумала она и легкими шагами, босиком, прошлась по комнате.

В этот день она принялась за хозяйство: продала татарину старенькое пианино, никелированную кровать Никодима Петровича, диван, два стола – столовый и ломберный, самовар, ширму, керосиновую печку, большую красивую кукольную голову (сама кукла развалилась год назад) и ковер.

За все вместе татарин после двухдневного торга дал сто шестьдесят семь рублей.

Расставаться с вещами было очень больно и почему-то стыдно, особенно тяжело было смотреть, как грузчики выносили кровать и пианино, как они при этом переругивались, топали тяжелыми сапогами и какие следы оставляли их сапоги на коврике Никодима Петровича.

Потом они свернули самый коврик, замотали шпагатом и ушли.

Антонина заплатила за квартиру, за дрова, за электричество, внесла какой-то не очень понятный пай и рассчиталась с печником Куликовичем, который ремонтировал и перестраивал квартиру Никодиму Петровичу.

Осталось двадцать три рубля.

В конторе акционерного общества «Экспортжирсбыт» она больше часа прождала товарища Гофмана, от которого надо было получить разрешение на деньги по графе «Расходы похоронные». Сидя в коридоре, она увидела самого Бройтигама, который шел к своему кабинету в сопровождении клетчатого и душистого стенографиста Фриды. Фрида нес и портфель Бройтигама, и какую-то покупку очень больших размеров. Отто Вильгельмович шел медленно и важно, и лицо его как бы говорило: «У меня иностранный паспорт, и мне нет до всех вас решительно никакого дела».

Дверь в свой кабинет Бройтигам не отворил сам, хотя руки у него были свободны. Фрида поставил на деревянный диван, рядом с Антониной, большую покупку, подбородком прижал к груди портфель и пропустил вперед Бройтигама. А Антонина нарочно не поздоровалась и не помогла Фриде.

Наконец ее позвали к Гофману.

Одет товарищ Гофман был в гимнастерку, в галифе и перепоясан старым толстым ремнем. Все в нем говорило о том, что он не хочет быть похожим на Бройтигама, что с Бройтигамом и с Фридой они враги, что он, Гофман, устал здесь и желает поскорее уйти из этой маленькой, душной комнатки.

– Вы ко мне? – спросил он, не поднимая глаз от бумаг и что-то чиркая в них большим синим карандашом. – Садитесь, товарищ.

Антонину еще никогда не называли товарищем, и то, что этот человек назвал ее товарищем, смутило и обрадовало ее.

– Тут служил мой отец, Никодим Петрович Старосельский, – стараясь не волноваться и не плакать, сказала она, – он умер, и тут ему еще должны деньги, а я заплатила долги, и теперь мне, – она запнулась и покраснела, – и теперь мне нужно…

– Позвольте, позвольте, – хмуря широкие брови, перебил он, – ведь я же им сказал, чтобы по адресу покойного товарища Старосельского были посланы деньги с курьером. Вы не получали?

– Нет, – испуганно ответила Антонина, – ничего не получала.

Гофман вскочил и вышел из комнаты.

Через минуту по соседней комнате, где помещалась контора, разнесся его громкий гневный голос. Антонина не слышала слов, но было ясно, что Гофман очень сердится.

Он скоро вернулся и, садясь за свой большой стол, сказал, что она может получить деньги в кассе. Синий карандаш опять появился в его руке.

Антонина не уходила.

Когда она шла в учреждение, в котором столько лет работал ее отец, она меньше всего думала о деньгах.

Ей казалось, что там с ней поговорят о чем-то и – не деньгами, нет – помогут. И этот главный человек Гофман (после того как он кричал в конторе, он не мог не быть главным), этот человек непременно должен был сказать ей что-то очень значительное, например о школе – ведь ей хотелось учиться, – и этот главный и, несомненно, серьезный человек не мог не знать, что ей хочется учиться, что она одна и что такие люди, как Савелий Егорович, никакими школами не интересуются.

Но Гофман что-то черкал синим карандашом и шелестел бумагой.

Вероятно, прошло всего несколько секунд, хоть ей и казалось, что она смотрит, как двигается синий карандаш, по крайней мере час.

Наконец Гофман поднял глаза.

– Вы не пришли на папины похороны потому, что там был священник? – ровным голосом спросила Антонина.

Он прищурился, наклонился к ней:

– Какой священник?

– Служитель культа, – сказала Антонина. – Но папа не был верующим, это все из-за Бройтигама.

– Бройтигам – сволочь! – со спокойной злобой, давно накопившейся и уверенной, произнес Гофман. – И скверно, что некоторые здешние сотрудники его так боятся. Я с ним грызусь насмерть, и он боится меня, потому что я представляю здесь диктатуру рабочих и крестьян. А не пришел я на похороны вовсе не потому, что там был священник. Если хотите знать, у меня у самого папаша в кирку ходит.

– Да что вы? – удивилась Антонина.

– Даю слово! – ответил Гофман. Но тут за его спиной зазвонил телефон, и Антонине пришлось уйти.

Конечно, Гофман был занят и вызвали его по очень серьезному делу, но если бы он еще немножко поговорил с ней, хоть пять минут, хоть три, хоть сказал бы: заходите на досуге. Нет, ничего этого он не сказал. Он только пригрозил в телефонную трубку: «Мы этот вопрос поставим принципиально», – и ушел, скрипя сапогами и ремнем…

И Антонина тоже ушла.

Но потом вспомнила про деньги и вернулась обратно, кассир Поцелуйко уже отсчитал ей червонцы и мелочь – серебро и медяки.

– Надо было жаловаться этому идиоту, – сказал Поцелуйко, высовывая из окошечка свою крысиную мордочку. – Не могла попросить меня: дядя Сидор, пожалуйста, я бедую…

В коридоре ее догнал Савелий Егорович в смешном кургузом синем халатике и сказал, чтобы она получила наверху, в седьмой комнате, бумаги Никодима Петровича.

– Там имеются весьма ценные, – добавил он, – там и папин аттестат зрелости, и свидетельство, и трудовой список, и из реального удостоверение. Возьми.

– Хорошо.

– Ну, как живешь?

– Ничего, спасибо. Татарин за вещи заплатил сто шестьдесят семь рублей.

– Мало. Надо было поторговаться.

– Да я уже торговалась, торговалась…

– Ну ладно, ступай, мне некогда. Только обязательно папины бумаги возьми, не забудь.

– Не забуду.

– А я как-нибудь забегу на днях. Да. Вот еще что. На Невском, возле Садовой, по правой стороне, если отсюда идти, есть фотография – там очень хорошо увеличивают портреты. Возьми карточку, ту, где мы все вместе снимались, вся бухгалтерия, – там он очень хорошо вышел, как живой, – и отнеси, чтобы папин портрет увеличили. Поняла?

– Поняла.

– Сделай это. А раму мы сообразим. Да не грусти смотри, и ешь хорошенько. Утром кашу себе вари…

Получив документы, Антонина села в трамвай, но через остановку раздумала ехать и зашла в кондитерскую.

Хорошенькая румяная приказчица положила на тарелочку два пирожных с розовым кремом и разменяла Антонине трехрублевую бумажку.

«Не пойду в школу, – думала Антонина, слизывая с пирожного крем языком, – что же ходить на одну неделю?»

В записной книжечке на обложке у нее было записано расписание уроков и занятия кружков. Узнав у приказчицы, что нынче среда, она прочла:

«1. Родной язык. 2. Родной язык. 3. Физика. 4. Гимнастика. 5. Обществоведение. 6. Немецкий.

Кружки:

1. Драматический. 2. Певческий».

– Барышня, – веселым голосом спросила хорошенькая приказчица, – миндальные принесли, хотите?

– Дайте одно, – сказала Антонина.

Откусывая сладкое, вязкое и еще теплое пирожное, Антонина думала о том, что сейчас должно быть обществоведение и что Терентьев, вероятно, рассказывает о народовольцах. «Ну конечно, о народовольцах – декабристов еще раньше учили. Желябов, Софья Перовская, такая в черном платье с высоким воротничком, такая причесанная гладенько… Я бы о народовольцах доклад сделала вместе с Аней Сысоевой… Тогда бы Терентьев похвалил бы и даже покачал головой, а уж на что редко хвалит, не то что Берта: две фразы по-немецки без ошибок Чапурная напишет – и уж хорошо. Это потому, что Валька у нее частные уроки берет…»

Потом Антонина думала о драматическом кружке, о том, что уже «Не в свои сани не садись» поставили, а сейчас, наверно, репетируют «Соколенка». Зеликман уже давно сказал ей, что на роль сестры будет «пробовать» ее, Тоню, и Райку Звереву, но что у Райки Зверевой, вероятно, не выйдет – рычит она очень…

Роль сестры нравилась Антонине – такая гордая, убежденная, сознательная и в то же время красиво одетая, не какая-нибудь ведьма или в очках…

Но внезапно Антонина вспомнила, что ей не придется больше ходить в школу, и заплакала, отвернувшись к большому зеркальному окну.

«На службу, – думала она, – на службу, как же так вдруг, на службу? А школа? А гимнастика? И на какую службу? В склад… Старик с бородой. Что я там буду делать? Тоже халатик надену, синенький, как Савелий Егорович».

Она плакала долго, слезы текли по щекам и попадали в рот, соленые, теплые и противные. Подняв глаза, она заметила, что за стеклом витрины стоит мальчишка лет двенадцати – курносый, в серенькой тужурке – и показывает ей язык. Она погрозила ему пальцем и быстро рукавом шубы отерла мокрое лицо. Но мальчишка, видимо, заметил, что она плакала, потому что, скривив мерзкую рожу, принялся собирать слезы в кулак.

Тогда Антонина написала пальцем на стекле «урод» и тоже скривила рожу. Мальчишка долго читал то, что она написала, но прочесть не смог, потому что снаружи было наоборот.

– Дура! – крикнул он.

Антонина не поняла, но догадалась по его губам и одними губами медленно и внятно произнесла: «Сам дурак».

Мальчишка не понял, запрыгал, быстро и с большим искусством сложил четыре кукиша, потыкал ими в стекло и еще раз скривил рожу.

Антонина попросила завернуть ей два пирожных в бумагу, расплатилась и вышла. Мальчишка стоял по-прежнему, прижавшись лицом к стеклу.

– Тебя как зовут? – спросила Антонина.

Мальчишка испугался, отскочил и опасливо поглядел на Антонину.

– Как тебя зовут?

– А какое твое дело? – в ответ спросил мальчишка. – Знаем мы вас.

– Что же ты знаешь? – спокойным и взрослым голосом спросила Антонина. – Бить я тебя не буду. Пойдем в кино, хочешь?

– Мне домой пора, – сухо ответил мальчишка.

– Да ведь еще рано.

– Мне уроки учить надо, мне одиннадцать задач задано.

– Ну, как знаешь.

Неторопливым, праздным шагом она пошла по скрипящему от мороза Невскому.

Наступал вечер.

Ее никто не ждал дома.

Она могла делать что угодно: пойти в кино, в театр, в цирк. Купить красный или синий шарик. Или книгу. Или готовальню. Она могла вовсе не ужинать. Она могла умереть, как папа.

Тротуар был тесен, но она шла в пустоте.

Целый вечер она ходила из кинематографа в кинематограф. От пирожных было противно сладко во рту, так же как от расточительных улыбок знаменитого Дугласа Фербенкса. Длинно умирала Вера Холодная, В. В. Максимов устало опускался на подушки автомобиля, белые каратели вели вешать бородатого мужика. От мелькания экранов у Антонины разболелись глаза. Какие-то два паренька в кепках с пуговицами привязались к ней и вместе вышли на улицу. Она еле убежала от них. В другом кино толстый, пахнувший луком человек все время подсовывал руку ей под спину. Звонким, не своим голосом, очень громко Антонина велела:

– Гражданин, уберите руку!

Кругом засмеялись, толстяк зашипел, как гусь, и, не дождавшись конца картины, ушел из кино.

В оркестре с надрывом, томно пели скрипки. По экрану бежали белые слова: «Ты моя единственная, неповторимая, грозная любовь…»

Это говорил загорелый человек загорелой девушке. Оба они были в светлых свитерах, стояли на палубе яхты, смотрели, как заходит солнце. Зрители перешептывались:

– Как красиво!

Домой Антонина приехала поздно, в двенадцатом часу, и сразу легла в постель. Ей было холодно, она долго не могла согреться и сердито думала о товарище Гофмане: «Хоть бы поговорил толком!»

3. Фанданго

Под вечер к ней пришли Аня Сысоева, Рая Зверева и Валя Чапурная. Замок долго не открывался, и Антонина слышала, как девочки смеются на площадке лестницы, как они бренчат чем-то металлическим и как Валя, по своей всегдашней привычке, отщелкивает чечетку по скользкому кафелю. Но как только Антонина распахнула дверь, смех смолк…

– Мы к тебе. Можно? – спросила Рая и, не дожидаясь ответа, вошла в переднюю.

– Конечно, можно…

У всех троих в руках были коньки – у Вали и у Ани снегурочки, а у Раи – американки.

– Одна живешь? – лающим баском спросила Рая, раздеваясь.

– Одна.

Всем троим в первые минуты было, видимо, неловко. Они делали вид, что очень замерзли на катке: дышали на ладони, топтались, обдергивали платья и явно не знали, с чего начать разговор. Антонина выручила их:

– Ну вот, – сказала она со своей обычной спокойной улыбкой, – похоронила папу и живу одна. В комнате холодно, так я совсем в кухню переселилась. И кровать сюда переставила, и комод, и шкафчик. Уютно.

– Уютно, – подтвердила Аня Сысоева и начала объяснять, почему не могла прийти на похороны Никодима Петровича.

– Ну никак, – говорила она, краснея под пристальным и недоверчивым взглядом Антонины, – ну никак не могла! Брат приехал, Костя, из Финляндии, и на один день, проездом в Москву, столько дела, ужас!..

– Да? – безразлично перебила Антонина. – Ну а как у вас в школе? Вы садитесь, Рая? Валя! Ну хоть сюда, на кровать… Я сейчас чаю вскипячу…

– Да ты не беспокойся, – взрослым голосом сказала Валя Чапурная, – посиди лучше, поразговаривай…

Накачивая в передней примус, Антонина поглядывала в открытую дверь – на подруг. Они нисколько не изменились за это время: плотная, толстоногая Рая все так же встряхивала головой перед тем, как расчесать красной гребенкой коротко стриженные волосы. Аня, как всегда, была хорошо и модно одета: в высоких заграничных ботинках светлой кожи, в короткой клетчатой юбке, в пушистом свитере, с косой, перевязанной какой-то особенной лентой, она еще больше, чем раньше, походила на девочку из американской кинокартины.

«А на самом деле трусиха, – беззлобно думала Антонина, – лягушек боится, американка».

Валя Чапурная была еще более некрасива, чем толстая Рая Зверева, но Рая никогда не думала о том, что некрасива, и поэтому никто этого не замечал, а Валя модничала, выдумывала себе «стиль» и оттого казалась особенно безобразной. Вот и сейчас – она устроила себе какой-то особенный воротник у платья и походила в нем на белую мышь, но подруги не обращали внимания на Валины туалеты. «Что же, – решили они, – раз она учится в балетной школе, значит, так надо».

Из шкафчика Антонина вынула баночку клюквенного варенья, положила в сухарницу сушек, нарезала хлеба и собралась было колоть сахар щипцами, но Рая Зверева отобрала у нее сахарницу.

– Дай-ка мне, – сказала она, – я ножом…

За чаем Антонина во второй раз спросила, какие новости в школе. Она заметила, что девочки с опаской поглядывают на закрытую дверь комнаты, что чувствуют они себя связанно и держатся настороженно, точно боятся навести ее на грустные воспоминания, и потому особенно настойчиво спрашивали о всяких посторонних вещах…

– Что же в школе, – прихлебывая чай с блюдечка, сказала Рая, – в школе все по-прежнему. Вот только у Аполлинария у нашего нарыв вот тут, – Рая приподнялась и показала, где именно нарыв, – совсем не может сидеть, так все свои уроки и стоит. Злой-презлой.

– А на гимнастике?

– Валерьян теперь даже и командует плохо. Так ему Вера Зельдович нравится – сил нет.

– Уже и Вера?

– Ну да! Разве при тебе еще не было?

– При мне он за Юхмановой ухаживал.

– Это какая Юхманова?

– Ну, такая, с кудряшечками, из девятого…

– Из «А»?

– Нет, из основного…

– Помню, помню…

– А теперь, значит, Зельдович. Некрасиво!

– Он нашей Вале очень нравится, – вмешалась Аня Сысоева, – правда, Валя?

– Ничего подобного, враки, это все Петька Кривцов распускает…

– Нужно очень Петьке врать…

Потом Валя Чапурная рассказала о балетной школе. Теперь там очень интересно. Работает «а-лябарр», что значит – у шеста, бывает профессор, еще совсем молодой, – Гнедин, но у него уже труды есть…

– Валька у нас позавчера сарабанду танцевала, – вставила Аня, – на вечере…

– Ничего, хорошо танцевала, – снисходительно сказала Рая Зверева, – но уж очень улыбалась, как дура. Все время улыбаться – это даже неприятно. Варенье сама варила, – спросила она вдруг, – или покупное?

– Сама…

– Очень вкусно. А все-таки, – и Зверева погрозила Вале ложкой, – а все-таки, выгонят тебя, сарабанда, из школы, помяни мое слово. Вчера три урока пропустила, позавчера совсем не пришла… Вот увидишь – выгонят!

Антонина молчала, потупившись, и тихонько помешивала ложечкой в чашке.

– У тебя счастье, – громко сказала Аня, – смотри, чаинка.

Когда все напились и Антонина поставила на примус второй чайник, Рая Зверева, грызя ногти, сказала, что они, собственно, пришли за делом.

– За каким? – удивилась Антонина.

– Я от пионерского форпоста, – сказала Зверева, – Сысоева как староста, а Валька из библиотеки тебе записку принесла. Говори, Сысоева. И мы лица официальные, – пошутила Рая, – ты имей это, пожалуйста, в виду. Ну, говори, Аня…

Аня перекинула косу за плечо и вдруг покраснела так, как умеют краснеть пятнадцатилетние девушки, да еще блондинки.

– Мы пришли, – сказала она, – узнать, что ты думаешь со школой, Старосельская. И почему ты прекратила?.. То есть я не то хотела, я хотела узнать, почему ты именно сейчас не посещаешь. Я же знаю… Но ведь тебе послали две открытки, а ты хоть бы что. Нельзя так… Мы, конечно, понимаем, но исключат. Смотри, сколько времени, – Аня совсем смешалась и, перебросив косу движением головы вперед, принялась ее теребить, – ты не посещаешь и не посещаешь… И не посещаешь, – сказала она еще раз.

– Да, не посещаю, – согласилась Антонина.

– Ну вот, – не глядя на Антонину, продолжала Аня, – ну, видишь, ты и сама говоришь… А мы за это время очень много прошли. Мы уже по физике звук начали, у нас уже два часа лабораторных занятий было, вот Валька пропустила и теперь глазами хлопает. Теперь уже весна скоро, и педагоги подтягивают… Вот, например, ботаника…

– Да что говорить, – вмешалась Рая Зверева, – мы все понимаем твое горе, но манкировать занятиями нельзя. Или ты посещаешь школу, или перестаешь учиться. Тут все ясно…

– Ясно, – подтвердила Антонина.

– Ну?

– Что «ну»? – Она подняла голову и спокойно посмотрела в глаза Зверевой. – Что, Рая?

– Будешь ты учиться или нет?

– Нет, не буду.

– Почему?

– Мне надо работать.

– А пенсия?

– На пенсию нельзя прожить.

Антонина помолчала и посмотрела на грустные лица подруг: Аня теребила кончик косы, Зверева грызла ногти, Валя Чапурная делала вид, что разглядывает на свет фарфоровую чашку.

– Если скромно, так можно, – неуверенно сказала Зверева, – только очень скромно. Мы втроем – я, отец и мать – почти год на пособие по безработице жили – и ничего. Правда, иногда кульки клеили. Вот и ты бы кульки…

– Сейчас уже кульки клеить не надо, – сказала Антонина, – теперь фабрику починили.

– А сколько пенсии тебе дали? – спросила Сысоева.

– Одиннадцать рублей сорок семь копеек.

– Это по скольку же выходит в день? – морща лоб, спросила опять Аня. – По тридцать пять копеек, что ли?

– Вроде.

– Ну что ж, – принялась рассчитывать Аня, – две французских по пятачку, завтрак у нас семь копеек – семнадцать.

– А ты не считай, – вдруг рассердилась Зверева, – небось Старосельская все уж сама рассчитала. Счетчик! Посчитай лучше, сколько твой отец зарабатывает… Тридцать копеек. Знаю я, как на тридцать копеек жить…

– Так Сысоева же не виновата, что у нее отец много зарабатывает, – вступилась Чапурная.

– Тебя-то уж не спрашивают, – совсем обозленно огрызнулась Зверева, – тебе молчать в тряпочку надо, балерина!

– Балерина тут ни при чем.

– Нет, при чем. Сама говорила, что твой папа в балетную школу двадцать два рубля за месяц платит. Ровно в два раза больше, чем вся ее пенсия…

Для того чтобы оборвать начинающуюся ссору, Антонина предложила еще чаю. Зверева, хмурясь, спросила:

– Значит, окончательно не будешь учиться?

– Не буду.

– Но ведь ты могла бы этот год доучиться, вещи бы продала…

– Я и так продала…

– Комната пустая? – спросила Аня.

– Пустая. А потом, какой мне смысл доучиваться? Ну, этот год доучусь, так ведь мне еще больше учиться захочется, а в следующем году я уж буду совершеннолетней и пенсии не получу, да?

– Да.

– Ну, значит, все равно работать придется…

– Все-таки семилетку кончишь, – дуя в блюдце, рассудительным басом сказала Зверева, – как-никак почти среднее образование.

– Не надо мне этого среднего, – раздраженно отмахнулась Антонина.

– Ну и чудачка…

– Я не чудачка, я обдумала и все решила: я сейчас все равно из школы ушла – ну и пусть, буду теперь работать, поработаю лет пять или больше, стану взрослой и пойду учиться на доктора…

– Да не все ли равно?

– Вот и нет. Тогда я уж на ноги встану. И, кроме того, специальность у меня будет – ну, швея, или слесарь, или другое – весовщик, так я утром буду работать, а вечером буду на доктора учиться.

– Обязательно на доктора?

– Обязательно.

– Почему?

– А потому, что если б ты видела, как человек умирает и как нельзя остановить то, что он умирает, сама бы тоже пошла учиться…

– Я на инженера буду, – грызя ногти, сказала Зверева, – мосты строить. Замечательно интересно. Я читала, есть такие инженеры, которые дороги прокладывают, не железные дороги, а простые, каменные. Очень интересно. Идут люди и обдумывают, где лучше дорогу проложить. Палатка, костер, картошку печь. Ты печеную картошку любишь, Тоня?

– Так себе.

– Ну а я люблю. Ночь, комары поют…

Еще долго они говорили о том, кто кем будет. Аня Сысоева хотела быть дирижером, но ее смущала мысль о костюме женщины-дирижера. Мужчина-дирижер во фраке, а женщина? Платье – нехорошо, нет, платье никуда не годится. Вот разве костюм? Но костюм – это дорожная одежда…

– Не рано ли о костюме, – трезвым голосом спросила Зверева, – ты сперва гаммы научись играть…

Постепенно все пришли в хорошее настроение. Было очень уютно. Возле двери на табуретке ровным зеленым огнем горел примус – согревалась вода для очередного чаепития. Рая Зверева влезла на плиту и потянула вниз лампочку под розовым абажуром. Скрипнул блок, лампочка опустилась ниже, и от этого стало еще уютнее. В облицованной белым кафелем кухне было тепло, чисто, сладко пахло зубровой травой, повешенной еще Никодимом Петровичем на гвоздик. Аня предложила сыграть в карты, и все расселись вокруг овального столика. Играли в подкидного. Больше всех везло Рае Зверевой, Валя Чапурная то и дело оставалась в дураках.

– Это ничего, – говорила она, некрасиво оттопыривая нижнюю губу, – кому не везет в картах, тому везет в любви…

Играли долго и азартно…

Потом Рая Зверева снисходительно предложила Вале потанцевать, но тотчас же смутилась и сказала, что, пожалуй, не стоит…

– Почему не стоит? – спросила Антонина. – Потанцуй, Валя…

– Может быть, неудобно?

– Удобно.

– Ну, тогда сначала фанданго.

Аня Сысоева обернула гребенку папиросной бумагой и принялась играть. Чапурная танцевала качучу, тарантеллу, сегедилью. В юбке и блузке ей было неудобно танцевать, и поэтому она разделась и танцевала в чулках, в трусиках и какой-то смешной фланелевой рубашке. Длинноногая и белобрысая, она скакала по кухне, кружилась на месте, вытягивала вперед руки, как бы маня к себе кого-то, наступала и отступала, начинала вдруг стучать пятками и потом прыгала, отмахиваясь руками.

– А вот это «шпагат», – сказала она, сделав испуганное лицо, но все-таки еще улыбаясь.

– Разорвешься, – басом сказала Райка Зверева.

Аня играла на гребешке нудный вальс, а Чапурная все мучилась со своим «шпагатом».

– Не могу, – наконец сказала она, – полный шпагат очень трудно делать. Вот кошкин прыжок, это я уже научилась. Смотрите-ка.

Она присела на корточки и, оскалившись, подпрыгнула.

– На лягушку похожа, – сказала Зверева, – точь-в-точь. Нет, тебе не надо на балерину учиться, – подумав, добавила она, – балерины такие не бывают. Правда, Старосельская?

– Не знаю, – спокойно ответила Антонина, – мне это не нравится. Вот лезгинка – красиво.

Чапурная протанцевала лезгинку, но никому не понравилось.

– Да разве лезгинку так танцуют? – неожиданно злым голосом спросила Антонина. – Это очень некрасиво, то, что ты изображаешь, а лезгинка – это красиво, это так красиво, что лучше и нельзя, это быстро надо, во-первых, очень быстро, вот смотри… Ну, Аня.

Аня заиграла, а Антонина вдруг коротко и резко вскинула голову, закусила губу и, зло поблескивая глазами, пошла вокруг кухни, все время ускоряя шаг.

– Вовсе это не лезгинка! – крикнула Чапурная. – Я лезгинку знаю…

– Все равно, – тоже крикнула Антонина, – ерунда! – И повторила: – Все равно, ерунда…

Продолжая выкрикивать эти бессмысленные теперь слова и слегка подняв над головой смуглую руку, Антонина, быстро и сухо щелкая подошвами туфель, шла возле самых стенок кухни…

С каждой секундой шаг ее ускорялся, туфли щелкали короче и отрывистее, глаза разгорались, по лицу разливался густой румянец.

– Все равно, ерунда, – повторяла она и шла так плавно, ускоряя шаг, что никто не заметил, как она очутилась на середине кухни, как опустила руку, откинулась, сильно и легко избоченилась и вдруг завертелась.

– Быстрей, Сысоева, быстрей! – кричала Райка Зверева, чувствуя, что Аня не поспевает за танцем. – Быстрей!..

– Все равно, – выкрикивала Антонина, – ерунда, – щелкали подошвы ее туфель, – все равно, ерунда, – повторяла она, мелко и весело семеня за своей изгибающейся тенью, – все равно, ерунда, – почти пела она, наступая на покрасневшую от волнения Райку Звереву.

Кончила она сразу – так же, как и начала. Шла, шла и вдруг села на стул у плиты.

– Кто научил? – спросила Зверева.

– Сама.

– Как сама?

– А так. Придумала. Сидела одна дома в прошлом году и придумала.

– Это вовсе не лезгинка, – вмешалась Чапурная, – лезгинка вовсе не похожа.

– Ну и пусть, – устало отмахнулась Антонина, – лезгинка, не лезгинка – тоже большой интерес! Чаю еще погреть?

– Погреть, – сказала Зверева, – а пока еще в дурака давайте поиграем. Пока в дурака, – повторила она с видимым удовольствием, – а вот к слову «окунь» рифмы нигде в мире нет. Даже Пушкин не мог найти.

– Окунь – покунь, – сказала Аня и испугалась.

– Сама ты покунь, – усмехнулась Зверева. – Ну, давайте играть. Кто сдает? И еще зеркало – нельзя рифму найти. А ты хорошо все-таки танцуешь, – обратилась она к Антонине, – никогда не думала…

Когда все уже оделись и разговаривали в передней, Чапурная вспомнила о записке из школьной библиотеки.

Антонина молча пробежала глазами сухонькие строчки библиотекарши…

Екатерина Абрамовна, школьная библиотекарша, предлагала вернуть числящиеся на абонементе № 109 книги не более как в трехдневный срок.

– Сейчас, – сказала Антонина и пошла в кухню. Дверь в комнату была закрыта на ключ, и ключ никак не хотел поворачиваться в замке.

Из комнаты пахнуло холодом, запахом мышей и нафталином.

Тут было почти совсем пусто, только в углу стоял большой зеленый сундук да корзина, из которой вдруг выглянула мышь и осторожно спустилась на пол.

– Кишь ты! – прикрикнула Антонина и махнула рукой. Голос ее звонко разнесся по комнате. «Хоть бы кто-нибудь переехал сюда», – тоскливо подумала она и взяла с подоконника две книжки. Это были «Маугли» Киплинга и однотомник Лермонтова.

Несколько минут она перелистывала Киплинга. В предисловии она заметила подчеркнутую строчку, в которой говорилось о том, что Р. Киплинг – бард империализма. Книга шелестела спокойно и приятно. На картинках были изображены смешные, хитроватые звери, они то совещались, собравшись в кружок и жестикулируя, то ели, то прыгали по ветвям – деловитые и серьезные.

– Бард империализма, – ни о чем не думая, шептала Антонина. – Бард! Бард!

Ей было тяжело расставаться с этими истрепанными книжками – все-таки они связывали ее со школой. В книжках к переплетам изнутри были приклеены конвертики, и на жирных фиолетовых печатях можно было прочесть название школы. Книжки пахли школьной переменкой, цинковым баком с надписью: «Вода для питья», шумной раздевалкой, заливистым звонком.

– Ну и пусть, – сердито шептала Антонина, – и пусть! И Багира, и Шер-Хан, и Балу, и Маугли, – пожалуйста, пусть! И бард! Нужно очень!

Разыскав в корзине старую газету, Антонина завернула в нее книги, вздохнула и вышла в переднюю.

– Ты к нам заходи! – крикнула Аня уже с площадки лестницы. – Слышишь, Старосельская?

Антонина с силой захлопнула дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю