Текст книги "Наши знакомые"
Автор книги: Юрий Герман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
Иногда, но это случалось не часто, в парикмахерскую заглядывали совсем другие женщины. Они приходили обычно под вечер и одеты были особенно – парадно, с тем торжественным и милым выражением, которое бывает у людей, радующихся театру, или вечеринке, или празднику, еще не привыкших ко всему этому, а главное, занимающихся другим и важным делом, по отношению к которому театр или вечеринка – особое и радостное событие.
Они приходили стайкой, пересмеивались, шутили друг с другом, искоса взглядывали на прейскурант цен и очень почтительно разговаривали с мастером или мастерицей. Они не уставали и не раздражались, как те клиентки, и разговаривали о другом – о том, чего Антонина не знала, но в существование чего твердо верила. Они говорили не очень понятно для Антонины, но так, что за их короткими фразами или только словами она угадывала настоящее дело, большое, серьезное, государственное – как хотелось ей думать – дело, которое она, парикмахер, должна была уважать – будь то фабрика, или университет, или школа, или больница.
Ей нравились эти клиентки, она внимательно слушала их разговоры, приглядывалась к ним и, как только могла, хорошо стригла их, завивала, причесывала. У нее был настоящий вкус, она была честным мастером, и, если кому-нибудь не стоило завиваться, она прямо об этом говорила и тут же предлагала причесать на прямой пробор, или спустить узел пониже, или еще как-нибудь иначе.
Им нравилось то, что она делала, ж они подолгу разглядывали себя в зеркале – удивленно и даже растерянно.
– Не нравится? – спрашивала Антонина.
– Нет, что вы, – пугалась клиентка, – по-моему, очень хорошо.
– У вас красивые уши, – говорила Антонина, – я их открыла… Вы как-нибудь загляните, я вам холодную завивку сделаю – еще красивее будет… Сейчас вам некогда, в театр идете?
– В театр.
Антонина бывала очень довольна, если такая клиентка заходила еще.
Но эти клиентки возбуждали в ней и зависть, почти злобу. Они знали то, чего не знала она, они делали то, чего не могла делать она, они своим существованием как бы подчеркивали никчемность того, чем занималась она. В их обращении с нею сквозила та, правда едва уловимая, но все же заметная холодность, которая бывает у женщин, почитающих себя совсем настоящими работниками, равными мужчинам, по отношению к женщине, занимающейся женским и несколько презираемым трудом. Они никак не подчеркивали этого, напротив, они обращались с Антониной как бы запросто, как бы с уважением к ее непонятной им профессии, они говорили ей, что работа парикмахера – это искусство, и говорили искренне, но Антонина понимала все и не пыталась себя обманывать.
Ей опротивело все это, а как жить иначе – она не знала. Безайс и Матвеев не встречались на ее пути, к Альтусу нужен был пропуск, да и не пойдешь же к нему с вопросом: как жить?
И бежали дни – постылые, одинаковые, унылые…
7. Неизвестный задавлен насмерть
В февральскую стужу он вернулся домой. С ним были два его дружка по лагерю. Скворцов разбудил Антонину, обнял ее, бледную и растерянную, и велел немедленно же готовить ужин – посытнее и пошикарнее. Потом, вдруг вспомнив о сыне, подошел к кроватке.
– Не тронь! – приказала Антонина.
Покойно улыбаясь и отстраняя ее рукою, он все же заглянул в кроватку. Федя крепко спал, сунув ладошку под щеку и хмурясь во сне.
– Ничего сын, – молвил Скворцов, – подрос парень.
Антонина вышла из комнаты. Ее била дрожь. Она не знала, что ей делать, что сказать Скворцову. Походив по коридору, она вызвала Скворцова в кухню и там сказала ему, чтоб он убирался немедленно, что она его не хочет знать, что он ей мерзок и противен.
– Куда же я пойду? – нагло щурясь, спросил он. – Мне идти некуда…
Когда она вошла в комнату, он лежал на ее кровати, потягивался и рассказывал что-то смешное, приятели его смеялись.
Она постучала к Пал Палычу.
Сперва он не понимал ее, потом внезапно посерел – так бывало с ним в минуты сильного гнева, – велел ей остаться у него в комнате, вынул что-то из тумбочки и, сунув в карман, ушел…
Несколько минут все было тихо. Антонина стояла в двери и слушала голоса, доносившиеся из ее комнаты: разговаривали негромко, почти спокойно. Потом скрипнула дверь, полоса желтого света легла на пол в коридоре, вышел Скворцов и протянул руку к вешалке. Антонина спряталась за косяк, чтобы Скворцов ее не увидел. Она слышала негромкий, уверенный и злой голос Пал Палыча, брань Скворцова, угрозы двух его приятелей и опять голос Пал Палыча.
– К чертовой матери, – сказал он, – поняли?
Скворцов что-то закричал, но в ту же секунду Антонина услышала шарканье ног по паркету, как бывает, когда волокут тяжелое, затем неистовую брань… Она выскочила из своей засады и бросилась в коридор. Тут было темно, никто не догадался зажечь свет, слышалось пыхтенье, топот и ругань, трещала материя… Дрожащими пальцами она нащупала выключатель, повернула его и бросилась вперед, на помощь Пал Палычу, который, схватив за шиворот одной рукой Скворцова, другой его приятеля, толкал их перед собой по узкому, заставленному вещами коридору и со страшной силой колотил головами друг о друга, как только они пытались ударить его. Второй же приятель Скворцова не мог дотянуться до Пал Палыча, так как был впереди всех и потому что Пал Палыч действовал двумя своими пленниками и как щитом, и как оружием одновременно…
Но в кухне положение сразу изменилось – Скворцов вдруг вывернулся и схватил Пал Палыча за горло. Пал Палыч пошатнулся, кто-то сделал ему подножку, Антонина закричала, рванулась вперед и, ничего не видя перед собою, кроме ненавистного красного лица Скворцова, вцепилась ногтями ему в щеки – он взвизгнул и согнулся, тряся головой; это спасло Пал Палыча: он перехватил Скворцова сзади за шею и швырнул к двери, затем швырнул обоих его приятелей и, распахнув дверь, выкинул всех троих, как котят, на лестницу, закрыл дверь на крюк и, шатаясь, пошел к раковине умываться.
Антонина плакала, опустившись в изнеможении на табурет у плиты и не вытирая слез с лица.
До самого утра Пал Палыч утешал ее, поил горячим чаем, валерьянкой, грел ей ноги бутылками с кипятком, говорил, что все это устроится, что, в конце концов, это ерунда, на которую не стоит обращать внимания, что в жизни бывает еще и не такое и что, право же, каждая ее слезинка стоит дороже всего Скворцова.
– Ах, вы не понимаете, – говорила она, кутаясь в плед и вся вздрагивая, – я думала, что это кончилось, что он пропадет как-нибудь, а он опять явился – это значит, на всю жизнь, всегда так будет, всегда; это ужасно, Пал Палыч. Мне ведь надоест, я устану и опять сдамся, – он это знает, он только на это и рассчитывает, что я устану и опять сдамся, и он сможет приходить ко мне, когда захочет, и мне будет все равно. Неужели так всю жизнь, – спрашивала она, – а, Пал Палыч, неужели я всю жизнь так проживу?
– Полно вам…
– Что ж «полно», что ж «полно»?…
Утром, невыспавшаяся, с красными глазами, она пошла в парикмахерскую и долго думала почему-то о Пал Палыче, вспоминала дикую эту ночь и невольно восхищалась той силой и спокойствием, с которыми Пал Палыч справился со Скворцовым и его друзьями.
Скворцов пришел через день под вечер и держал себя тихо, почтительно, виновато. Принес Феде большой красивый пароход, лейку, гармошку, спросил, не надо ли Антонине денег, и сразу сказал, что заглянул ненадолго, на полчасика, и скоро уйдет. Антонина молча штопала чулки, нянька жалостливо шмыгала носом и, выражая свое неудовольствие поведением Антонины, гремела посудой, Федя недоверчиво косился на новые игрушки и не брал их в руки.
Было тихо, за окном шел снег, топилась печь. Скворцов действительно ушел, просидев не более получаса, но на другой день опять явился, уже без игрушек, пьяненький, плакал, валялся у Антонины в ногах, просил прощения, клялся, что все теперь переменится, что он любит ее, не может без нее жить и что если она вновь с ним сойдется, то он станет работать и сделается таким человеком, что она не узнает его. Антонина брезгливо смотрела на гладкие волосы, на широкие плечи, на красную шею и почему-то не прогоняла его, не вырывала рук, которые он целовал. Она не слышала, что он говорит, и думала о своем, о давнем, грустном и милом, об Аркадии Осиповиче, о Рае Зверевой, об отце…
Вечером к ней постучал Пал Палыч. Она вышла в коридор и густо покраснела, когда Пал Палыч спросил, у нее ли Скворцов.
– Да, у меня, – сказала она с вызовом.
– Да ведь… – он не кончил и махнул рукой.
– Ах, не все ли равно, – сказала она, – как вы не понимаете, что все равно, что ведь все кончено…
Он смотрел на нее с жалостью, ласково и укоризненно. Ее вдруг озлобил этот взгляд, она повернулась, чтобы уходить, но он нежно и крепко взял ее за руку и повел к себе.
– Я вас не осуждаю и ни в чем не виню, – сказал он, когда она села, – поймите меня как следует, я ни в чем вас не виню и не смею вас винить, я желаю вам счастья, поняли?
Он отвернулся и помолчал.
– Да, счастья. Я только хочу, чтобы в случае нужды вы не стыдились сказать мне. Понимаете? Все сказать. Чтобы вы пришли и пожаловались, как это было до сих пор, как вы всегда приходили ко мне. Хорошо, Тоня?
– Хорошо, – сказала она растроганно.
– Ну, а теперь идите к нему…
Она ушла к себе, Пал Палыч оделся, постоял в коридоре, послушал: Скворцов о чем-то рассказывал, потом нянька пробежала в кухню и, возвращаясь, сказала:
– Слава богу, все как у людей…
Пал Палыч нашел в углу у вешалки трость и, не торопясь, вышел на улицу. У ворот он постоял, подумал. Ночь была морозная, скрипели сани. Пал Палыч кликнул извозчика, застегнул медвежью полость и велел ехать к ресторану. Извозчик гаркнул по-старинному: «Пади!», рысак вытянулся в стрелу, мерзлые комья полетели Пал Палычу в лицо. Пал Палыч выпростал руку из перчатки, чтобы поправить очки, но вдруг почувствовал, что плачет, – слезы замерзали на лице.
В ресторане, позади большого зала, за оркестром, у него была маленькая комнатка – чистая, комфортабельная, с полочкой, на которой стояла большая, старинного фарфора чайная чашка, с диваном, со столом, с креслом. Здесь он днем работал, щелкал на счетах, писал рапортички, составлял с шефом кухни меню, толковал с подрядчиками, пил чай, здесь же на диване и отдыхал.
Войдя в ресторан, он разделся и пошел меж столиков к себе. Была суббота – авральный для ресторанов день. Замученные официанты не узнавали его. Он позвал одного из них – толстого старика – и велел подать себе в кабинет водки.
– Как-с? – не понял официант.
– Водки, говорю, – розовея от гнева, сказал Пал Палыч.
В кабинете было жарко натоплено. Пал Палыч снял пиджак и воротничок, открыл форточку и прилег на диван. Официант принес водку и закуску, Пал Палыч не поглядел на него и не дотронулся до водки. В пятом часу утра, к закрытию ресторана, он вышел в зал, присел за один из столиков и, заказав себе клюквенного морсу, подозвал буфетчика. Буфетчик подошел, вытирая руку о фартук, и почтительно поклонился. Он был бородат, лыс, – из купеческого трактира, из Москвы.
– Тяжело, Иона Федорович? – спросил Пал Палыч.
– Тяжеленько, Пал Палыч.
– Присаживайся.
– Благодарствуйте, не стоит.
– Ладно, чего там, садись!
Буфетчик сел на край стула и вытер лысину ладонью. Помолчали. Пал Палыч отхлебнул морсу и сказал, что хочет дать буфетчику помощника.
– Слушаюсь.
– Как считаешь, нужно?
– Премного благодарен.
Опять помолчали.
– Из уголовных парень, – сказал Пал Палыч, – но ничего, бойкий. Не боишься уголовных, Иона Федорович?.
– Нам бояться не приходится.
– То-то же. Но только пьющий.
– Сильно?
– Ничего, может.
– Воля ваша, – сказал Иона Федорович, – пьющий в нашем деле не годится.
– Сойдет.
– Воля ваша, – сказал Иона Федорович, – хозяйское слово.
– Ты за него не отвечаешь, – сказал Пал Палыч, – я за него отвечаю. Понял?
– Понял.
– Обо всем мне будешь докладывать.
– Слушаюсь.
– Можешь идти.
Буфетчик поклонился и ушел за стойку. Пал Палыч посидел еще, зевнул, подождал, пока начнут гаснуть лампы, заперся в своем кабинете, поглядел на графин с водкой, снял очки и лег спать.
Вернувшись поутру домой, Пал Палыч в коридоре встретился со Скворцовым. Розовый, томный и взъерошенный, он шел из ванной с полотенцем через плечо, отжимая на ходу мокрую губку.
– Все в порядке, – сказал он, подмигивая Пал Палычу, – полное примирение…
Пал Палыч молчал.
– Вы меня извините, – сказал Скворцов другим тоном, – я тут надебоширил. Больше этого не повторится.
Пал Палыч молча, слепыми очками глядел в лицо Скворцову.
– Повторится или не повторится, будет видно, – глухо ответил он, – а пока вам о работе надо подумать. Устраиваетесь?
– Некуда, – ответил Скворцов, – на черную работу не пойду, а в плавание не берут…
– Ради вашей жены и ради вашего ребенка, – не глядя на Скворцова, сказал Пал Палыч, – я могу вас устроить к себе в ресторан…
– Лакеем? – усмехнулся Скворцов.
– Хотя бы и лакеем, – вспыхнул Пал Палыч, – да вы не годитесь.
– Куда же вы меня устроите?
– Помощником буфетчика… Будете стоять за стойкой…
– За стойкой?
– Да.
Скворцов вдруг беззвучно засмеялся.
– А вы не дурак, – сказал он, тотчас же прекратив смеяться и злобно прищурившись, – ох, вы не дурак. Только не выйдет. Нашла коса на камень. Не выйдет. – Он погрозил пальцем, – Я вас, старого черта, насквозь вижу, знаю, чем вы дышите… Рассчитали, что я сопьюсь в вашем трактире, верно? Что я там кое с кем из этого… из преступного мира связи завяжу, да? Так не выйдет. Не пойду к вам, поняли?
– Ваше дело, – сказал Пал Палыч и прошел к себе в комнату.
Два месяца Скворцов работал механиком на буксире и приносил получку целиком домой. Вечерами читал газету, играл с сыном, ходил с Антониной в кино. Но было видно, что все это ненадолго и что рано или поздно Скворцов сорвется. Так и случилось: на третий месяц он начал шляться по вечерам, два раза вовсе не ночевал дома, потом вдруг продал Антонинино пальто и исчез на неделю. Пал Палыч слышал, как, вернувшись, он кричал Антонине:
– Не могу я так жить, дура чертова… До самой смерти на вонючем буксире? Лучше сдохну…
Его уволили с буксира. Он устроился в какую-то артель, по-прежнему пил, приторговывал из-под полы дорогим, очень дефицитным баббитом и, изредка вламываясь пьяным к Пал Палычу, орал:
– Р-расшибу, лакейская морда! Кому служишь, подлюга? Пролетариям служишь? Иван-болван, подай стакан, нарежь лимон, убирайся вон. Пляши для меня сейчас же, ну?
Пал Палыч молча глядел на Скворцова, потом, если тот слишком расходился, вышибал его вон в коридор.
Иногда, подвыпив, Скворцов начинал задавать глупые вопросы:
– Служим? А? Нет, я вас попрошу ответить – служим? Служим и выслуживаемся? Нет, простите, я груб, прост, я служака и тому подобное. Где конституция? Свобода, равенство и прочее? Где? Нет, попрошу вас – я всегда был против, и вот что мы имеем? Что? А бог? А что такое «не бог, не царь и не герой»? Что? «Не бог, не царь и не герой» – это Иван. А кто Иван? Иван-болван, подай стакан, возьми лимон, убирайся вон! Вон! А вы? Вы – Иван?
– Сидите смирно, – советовал Пал Палыч, – иначе я вам кости поломаю.
– Принципы где, – спрашивал Скворцов, – где принципы? Иван, черт тебя дери, где принципы? Почему сворачивается частная торговля? Сами велели открывать лавки, а теперь стрижете? Насмерть стрижете? Частная инициатива нужна, – ноздри его раздувались, – а вы что? Давить инициативу? Резать ее? Нате, режьте, – кричал Скворцов и подставлял Пал Палычу горло, – нате, я частная инициатива! Покуда жив – частная. Поняли? Я для себя хочу стараться, а не для Ивана. Мне на Ивана плевать, я сам по себе, а Иван сам по себе. И к черту…
Опять чаще и чаще плакала Антонина. Скворцов буянил, дрался, кричал на жильцов квартиры, воровал и продавал на рынке Антонинины вещи. Несколько раз она пыталась его прогнать, но он приходил опять – ему действительно некуда было деваться, – она жалела его и оставляла; ей было все все равно. На себя она уже давно махнула рукой.
Как-то жарким летним вечером Пал Палыч прочел в «Вечерке», что прошлой ночью грузовиком у Пяти углов был сбит и задавлен насмерть неизвестный, одетый в синий костюм, желтые ботинки и белую кепку. Приводились и обстоятельства смерти: неизвестный был пьян и попытался, видимо из озорства, остановить машину, ехавшую на большой скорости…
Пал Палыч поехал по мертвецким.
В одной из них он нашел Скворцова и сразу узнал его, несмотря на раздавленную челюсть и содранное лицо. Приказав сторожу немедленно перенести тело в больничную часовню, он хорошо заплатил и уехал к гробовщику.
Сторож пригласил на подмогу своего приятеля, санитара, покурил с ним, потолковал, попытался поправить трупу челюсть, но не смог. Санитар тоже попробовал, но у него тоже ничего не вышло. Тогда, ругаясь и потея, они стянули окостеневшие руки Скворцова на груди, связали кисти и локти веревкой, разогнули ногу и ушли в больничный парк – наломать каштановых ветвей, чтобы убрать труп листьями.
Когда Антонина приехала в часовню, санитар и сторож сидели на ступеньках – оба уже подвыпившие и оба веселые.
– Как могли, – говорил сторож, – листьями убрали, опять же на спинке они… Была работа.
Он ходил вокруг покойника, как мужик ходит вокруг подводы, собираясь в дальнюю поездку, поправлял листья, тряс головой и вздыхал.
8. Страшно, Пал Палыч!
Вечера Антонина и Пал Палыч проводили вместе: она, забравшись с ногами на диван, сбросив туфли и закутавшись в плед, что-нибудь шила – штанишки с помочами Феде, или штопала чулки, или мережила тонкое простое свое белье; лампа с абажурчиком стояла на низком столе, лицо Антонины пряталось в тени, а всегда горячие смуглые ее руки мудро и быстро работали, освещенные ярким светом. Видел Пал Палыч и колени ее – круглые, как яблоки, и ноги в блескучих, дешевых чулках… Она работала, Пал Палыч читал вслух; так вместе прочли они «Похождения бравого солдата Швейка», страшную книгу о прокаженных, «В лесах» и «На горах» и научный труд «История инквизиции».
– Интересно, не правда ли? – спрашивал Пал Палыч, отдыхая. – Очень интересно?
– Интересно, – соглашалась Антонина, – только вы без выражения читаете. Как пшено сыплется. Вы где вопросительный знак – там спрашивайте, а где восклицательный – восклицайте! – И смеялась.
– А где точка, – спрашивал Пал Палыч, – а где многоточие, там как? Нет уж, я не артист, извините, я просто читаю, лишь бы смысл был ясен, а выражение дело не мое…
Иногда, устав читать, Пал Палыч подсаживался на диван к Антонине и следил за ее руками, за ее работой, глядел на тени, падающие от ресниц на румяные щеки, слушал, как она дышит. Так они сидели подолгу молча. Пал Палыч поглаживал усы, заводил граммофон, улыбался, слушая бестолковую перебранку Бима и Бома. Когда Антонина вязала, его делом было поднимать постоянно падающий на пол клубок шерсти.
– Вот у вас какая специальность, – посмеивалась Антонина, – нравится?
И глядела на него снизу влажными глазами.
– Что ж, специальность неплохая, – отвечал Пал Палыч, – как бы жизнь пошла не боком, а прямо, с такой специальностью только радуйся…
– Что значит – боком пошла жизнь?
– Да уж так, Тонечка, боком…
Новый год они встретили вместе, вдвоем, – так предложил Пал Палыч, и Антонина согласилась. Вместе, смеясь друг над другом, они растирали желтки с сахаром, вместе приготовляли форшмак, вместе варили глинтвейн, вместе накрывали на стол. Пал Палыч был весел, широкоплеч, моложав, белыми и длинными пальцами он изредка поправлял пушистые свои усы, посмеивался, шутил, болтал веселый вздор и необычайно ловко перетирал тарелки льняной серебристой салфеткой. Провансаль для винегрета оказался очень вкусным, печенье таяло во рту, все удалось на славу, и Антонина в одиннадцать часов ушла переодеваться. Вернувшись она застала Пал Палыча еще более помолодевшим и совсем элегантным: на нем был добротный темный костюм, скромный галстук, белоснежное белье и отличные лаковые туфли.
– Что, – спросил он, заметив ее удивление, – старик-то старик, да не совсем?
Завел граммофон и, они долго слушали купленные к этому дню пластинки Чайковского, Визе, Штрауса, Мусоргского.
– Что, хорошо? – спрашивал Пал Палыч, и глаза у него блестели за очками.
Пластинки, действительно, были отличные, граммофон не хрипел и не булькал, как обычно, стосвечовая лампа поливала круглый стол белым светом, искрились вина в бутылках, и множество огоньков дрожало в хрустальных бокалах – все было отлично, пахло духами ж старым ковром. Антонина чувствовала себя совсем девочкой, и ей все казалось, что потом, после Нового года, они большой компанией непременно выйдут на Неву и будут бродить по льду. Будут смеяться и скользить, потому что на льду ведь скользко…
Без минуты двенадцать Пал Палыч открыл бутылку шампанского. Пробка ударилась в потолок, пенная золотистая влага потекла на ковер.
– Бокал, скорее бокал! – Пал Палыч посмеивался: – Ничего, Тонечка, ничего, так и полагается.
Стенные часы пробили густо и громко двенадцать часов, все получилось очень торжественно. Пал Палыч поднял свой бокал и сказал взволнованным голосом:
– Ну, Тонечка, пусть этот год будет для нас хорошим и новым. Пусть жизнь будет новой. Пусть все будет!
– Да, Пал Палыч, да!
Шампанское Антонина похвалила.
– Вкусно, – сказала она, – вроде лимонада, но лучше и сильнее в нос бьет, правда?
– Правда.
Сначала они выпили по рюмке водки, потом пошли настойки, малага, херес. Пал Палыч варил на спиртовке кофе и говорил, что у него еще осталось несколько бутылок настоящего феканского бенедиктина с печатью и что мокко с бенедиктином – самый лучший напиток из всех придуманных людьми.
За черным кофе Пал Палыч вдруг начал рассказывать о людях, с которыми ему доводилось встречаться. Он знавал многих политических деятелей, художников, писателей, артистов – таких знаменитых, как Шаляпин, Куприн, Леонид Андреев, и говорил о них интересно. Он умел видеть, умел подмечать в людях разные характеристические черточки, умел даже изображать, – например, показал, как поднялся вдруг огромный красавец, воплощение русского, былинного богатыря, только без бороды, во фраке – Федор Иванович Шаляпин, – как встал во весь свой рост и запел за ресторанным столиком «Жили двенадцать разбойников…»
– Прекрасно и… кощунственно до последней степени! – со смешком сказал Пал Палыч. – Лучше всяких там антирелигиозных музеев.
Смешно и зло рассказал про Шингарева, про Набокова, про «Александру Федоровну» – так он называл Керенского. И про некоторых членов царской фамилии рассказал со смешком, и про бывшего царя Николая Второго, как тот на парадном обеде сказал армейскому поручику: «Отдайте мне, господин офицерик, портсигар, он с бриллиантами – сопрете». Бедный поручик, напившись потом, кричал: «На дуэль вызову, это не царь, а дерьмо!»
– Извините, – сказал Пал Палыч Антонине, – но из песни слова не выкинешь. – А вообще-то большевики молодцы, что покончили со всей этой мразью. Кто-кто – я – то повидал, кто нами до революции правил. Всего вам и не перескажешь, соромно.
Антонина спросила, каков Куприн с виду, о Куприне Пал Палыч отозвался с уважением, только сказал, что зря эмигрировал, в большом бы почете, несомненно, жил при советской власти, человек хороший, ума пристального и совестливого, нечего ему при французах проживать. И про «Яму» рассказал, как в старом питерском ресторане Куприн своим друзьям некоторые главы вслух читал, конечно в отдельном кабинете, «купринский» – так и назывался.
– Откуда же Куприн знал ту жизнь, которая описана в «Яме»? – спросила Антонина.
Пал Палыч ответил, что эту жизнь в то время многие знали.
И заговорил о женщинах.
Антонина слушала его внимательно, стараясь скрыть ужас и отвращение, возбуждаемые спокойными фразами Пал Палыча. Он говорил равнодушно, глаза его холодно и спокойно глядели на нее сквозь толстые стекла очков, порой он маленькими глотками отпивал из чашечки горячий густой кофе или затягивался папиросой.
– Послушайте, – вдруг перебила его Антонина, – а вы сами… – Она покраснела и, чувствуя, как кровь приливает к лицу, быстро спросила – Тоже… бывали с ними?
– А как же! – Пал Палыч стряхнул с папиросы пепел и, любуясь смущением Антонины, мягко заговорил: – Они были тем же напитком или кушаньем, на которые я принимал заказы. Они полагались, как полагалась хорошая музыка, чистая, отглаженная скатерть, салфетки, хрусталь. Мне их заказывали, как вина, как десерт, как фрукты. Заказывали француженок, цыганок, полек, блондинок или брюнеток, заказывали дорогих или дешевых, грустных или веселых…
– А вы?
– Я служил и должен был делать все, что мне полагалось, – коротко ответил Пал Палыч, – а не рассуждать.
– Я не про то, – все больше краснея, сказала Антонина, – я про то, бывали ли вы сами с ними? С этими…
– Я мужчина, – спокойно сказал Пал Палыч, но, встретившись взглядом с Антониной, отвел глаза. – Я мужчина, – повторил он, – по моей должности мне полагалась казенная пища, вино, одежда. Я был холост, меня боялись мои подчиненные и заискивали передо мной, женщины тоже были моими подчиненными. Среди них было много красивых…
– Ну?
– Я жил с ними, – грубо сказал Пал Палыч, – это мне полагалось, и у меня не было оснований отказываться.
Антонина молчала.
Потом, когда молчать сделалось уже неудобным, она спросила, почему он не бросал свою работу.
– Она меня кормила, – спокойно ответил Пал Палыч? – я копил деньги на этой работе.
– Зачем?
– Мечтал.
Он улыбнулся и разгладил усы. Ей стало жалко его, она перегнулась к нему через стол и спросила:
– О чем, Пал Палыч?
Посмеиваясь, он рассказал ей о том, как хотел стать помещиком.
– И никто бы не знал, что я из лакеев, – кончил он, – понимаете? Никто! Я бы уж постарался. А теперь, – он развел руками, – лакеем был, лакеем и остался. Рьен, как говорят французы!
– Вы и языки знаете?
– Немного знал. Бывал за границей.
– Где?
– В Париже, в Лондоне, в Риме…
Он молча ходил по комнате, а она смотрела на него и вспоминала Аркадия Осиповича. Тот тоже бывал за границей. Сердце ее билось.
– Вы, может быть, и лягушек ели?
– Ел, – улыбаясь, он повернулся к ней, – а что?
– Просто так.
Она прижала ладони к горячим щекам и спросила, как едят лягушек: как раков или иначе?
– Иначе. У них только окорочка едят.
Чтоб он не увидел ее лица, она опустила голову. Он сказал ту же фразу, слово в слово. Потом она взглянула на него. Он не спеша наливал в стакан мадеру.
– Давайте выпьем, – сказал он, спокойно улыбаясь, – хотите мадеры?
– Хочу.
– Я напиться хочу, – призналась она, и глаза у нее блеснули, – можно, Пал Палыч?
Он развел руками.
Она пила много, мешала коньяк с мадерой, водку с вином, пьянела, растерянно улыбалась и старательно задавала вопросы для того, чтобы разговор вдруг не иссяк.
– Вы из крестьян?
– Незаконный.
– Как незаконный?
Нехотя он рассказал ей свою историю. Она слушала прищурившись, перебирала горячими пальцами бахрому шелкового платка, порой робко поглядывала на его бледное жесткое лицо.
– Человек человеку – волк, Тоня, – говорил он, – я прожил длинную жизнь, много видел, знаю людей не снаружи, а изнутри, и убежден в этом вот как. Отец мой – курский помещик Швыров – ни разу меня не видел и только из боязни огласки выдавал на мое содержание шестьдесят рублей в год. Много? Мать меня била. Злая была баба, развратная и скандальная, В трактире меня однажды пырнули вилкой за то, что я опрокинул стакан с чаем на колени гостю. Мазали лицо мое горчицей – я стоял молча, горчица разъедала губы, глаза… И ничего. Однажды заставили меня съесть стакан хрену с папиросным пеплом и даже с окурками. – Пал Палыч лениво усмехнулся. – До сих пор помню, как стоял навытяжку, задыхаясь от уксуса и хрена, плача жевал этот окурок и никак не мог проглотить, давился, меня тошнило, а люди сидели вокруг и смеялись.
Он помолчал.
– Ничего, съел окурок, получил десять рублей. За деньги все можно. Ну и сам, конечно, понемногу ожесточался, то есть это, пожалуй, неверное слово – ожесточался; вернее будет – успокаивался. Сделалось у меня железное лицо: бывало, что ни вижу – не действует, будто и не вижу. Очень это качество нравилось гостям. Оно и понятно: с одной стороны, ловкие услуги, а с другой – живого человека нет, один фрак с манишкой, руки в перчатках да лакейский номер. И пошли деньги, и пошла карьера…
– Страшно, Пал Палыч, – тихо сказала Антонина.
– Страшновато, – согласился Пал Палыч, залпом выпил оставшийся кофе и, поморщившись, предложил: – Довольно об этом. Давайте граммофон слушать.
Граммофон она слушала уже совсем пьяной. Растерянная улыбка блуждала по ее лицу, она потирала щеки ладонями и бормотала:
– Это вы верно, человек человеку – волк. Ужасно живем, ужасно! Дикому ни до кого дела нет. Вот у меня – подруги были, а теперь я одна. Совершенно одна. Никому нет до меня дела. Ведь это очень тяжело, Пал Палыч. И бессмысленно. Я в клубе, например, работала. И знаете? Ничего не вышло. Опять одна! Как вам это нравится?
Она коротко засмеялась и спросила, кивнув на граммофонную трубку:
– Кто это, Пал Палыч?
– Это Варя Панина.
– Та… самая?
Рассыпались шпильки, она легла на диван, чтобы собрать их, но глаза вдруг закрылись сами собой, комната сорвалась с места и помчалась во тьму, граммофон запел громче ж еще непонятнее:
Эх, распашел тум ро,
Сиво грай ж шел:
Ах, да распашел, хорошая моя!
– Цыганщина, – догадалась Антонина, – это цыганщина, Пал Палыч?
Пал Палыч что-то ответил, но она не разобрала, что именно. Комната с лязгом и воем мчалась во тьме, кружилась, падала…
Ах, да, распашел, хорошая моя!
Ей стало грустно. Никто не называл ее хорошей никогда. Это все песни, сказки, все это неправда! Она одна и останется одной навсегда, никто не будет с ней рядом, никто не наклонится над ней и не поцелует ее в губы, никому не нужны ее плечи, ее руки, тонкие и горячие, все то, чего никто в ней не знает, что скрыла она даже от Скворцова и что росло в ней, крепло, – нежность, страстность, преданность, покорность…
Ах, распашел, хорошая моя!
Черные очи, белая грудь
До самой зари мне покоя не дают.
Как бы она любила его, этого человека!.. Он вдруг представился ей: безликий, большой, идет к ней по лязгающей, черной, качающейся комнате – ей стало страшно, сладко заныло сердце…
Она повернулась на спину, открыла глаза. Никого не было. Белый, легкий, точно в тумане, двигался потолок. Усилием воли она остановила его, строго что-то себе велела и вновь забылась.
Налейте, налейте бокалы вина,
Забудем невзгоды, коль выпьем до дна!
Ах, да распашел, хорошая моя!
Осторожно Пал Палыч поднял Антонину на руки и снес на постель. Потом он открыл форточку и снова вернулся к ней. Она лежала – тихая, печальная, очень красивая. Неумело и неловко он принялся ее раздевать, платье расстегивалось сзади, на спине, руки у него дрожали.