355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Наши знакомые » Текст книги (страница 20)
Наши знакомые
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:39

Текст книги "Наши знакомые"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 42 страниц)

– Ну, все равно, значит, знаете. Я его еще не видела и не увижу, конечно, и все это выдумала, такого не может быть, это я выдумала, как сорти-де-баль, как заячий мой палантин. – Антонина усмехнулась. – Я вам расскажу как-нибудь про палантин, он до сих пор у меня… Да, о чем я? Да… Вы знаете, я все вижу – стоит мне закрыть глаза, и я вижу этого человека, конечно, не его самого, а как он смотрит на меня. Вот стоит и смотрит.

– Ну?

– Ну и ничего, ничего. Тогда я зароюсь в подушки и плачу, и плачу.

– Почему?

– Ах, как вы не понимаете, как вы можете не понимать! Да потому, что это я выдумала, потому что я не увижу этого человека, потому что мне все равно и все уже кончено, навсегда кончено, потому что я выдумываю – сорти-де-баль, артиста, палантин, потому что…

– Неправда! – сказала Женя.

– Что неправда?

– Все, что вы сейчас говорите. Вы были очень несчастливы?

– Очень, очень! – почти крикнула Антонина, – Вы не верите?

– Верю, верю. И говорю именно потому, что верю. Я вам во всем верю, – искренне и нежно сказала она, – во всем… Ох, как страшно вы неправы!

– Да почему же?

– Потому что человек рожден для счастья, понимаете это? Потому что солнце, воздух, море – это счастье. Потому что любовь – счастье. Потому что материнство – счастье. Потому, что моя медицина – счастье. Потому что быть, существовать – счастье.

– Откуда вы взяли это?

– Не смейте так разговаривать со мной. Не смейте! Я знаю, что в вас говорит сейчас. Я знаю, знаю.

– Ну? – усмехнулась Антонина.

– Инерция несчастья.

– Я не понимаю.

– Врете, понимаете! Вы были несчастливы, я верю вам и знаю, что это именно так. Вы и сейчас несчастливы, как несчастливы еще миллионы людей в мире. Но сейчас вы еще понимаете, что несчастливы, а через год перестанете страдать от этого. Вам понравится, как нравится бабам рассказывать друг другу о своих болезнях, о том, как их бьют мужья, о том, как им нечего есть. Вы в самом несчастье будете находить свои дрянные радости. А человек рожден для счастья и будет счастлив. Будет! Неужели вы не понимаете этого? Неужели вы не понимаете, что сделать человека счастливым очень трудно и что самое трудное… ах, ну как вам объяснить?… Ну, именно в том, что люди тысячи лет жили в несчастьях, что инерция несчастья и есть рабство, только гораздо более страшное, чем рабство физическое, что рабство физическое это ничто – такой раб завтра может перестать быть рабом, а раб, созданный инерцией несчастья, всю жизнь останется рабом, да еще и холуем…

– Как же найти это счастье? – спросила Антонина.

– Как? Не знаю как. Но не сегодня и не завтра, а главное, не сбоку, не мимоходом, не на досуге…

– Так как же?

– Не знаю как. Работать, думать…

– В парикмахерской работать?

– Не знаю. Может быть, и в парикмахерской…

– Со Скворцовым? С Пал Палычем?

– Что с Пал Палычем? – не поняла Женя.

– Я выхожу за него замуж.

– Вы?

– Да.

– За него?

– Да, да, да, за него, за старика, потому что только ему я нужна, потому что он меня действительно любит.

– Но ведь вы же…

– Что «вы»? Что? Я женщина, я одна, у меня есть ребенок. Вот и все. И я не жалуюсь, я не говорю о том, что я несчастна, что я погибла, мне просто все равно…

– Это вы выдумали.

– Хоть бы и так, Женя. Дайте мне что-нибудь взамен этого.

– Что же я вам могу дать?

– Тогда молчите и не говорите об инерции несчастья… А потом знаете что? Если уж начистоту… Вот когда у меня умер отец. И я пошла… в учреждение, в котором он служил. Все было очень хорошо, мне никто не нагрубил. Мне дали деньги за папу, я их взяла, и я помню, до самой смерти буду помнить этого человека – он сидел розовый, занятый, с карандашом, во всем военном. Он мне дал деньги – и все. Да? Вот тогда бы он мне сказал об инерции несчастья. Я бы, может, и поверила.

– А сейчас нет?

– А сейчас не поверю, – спокойно сказала Антонина.

– Может быть, поверите?

– Нет.

Когда они пришли к Егудкиным, Марья Филипповна еще не спала и обругала их «бродяжками». Настал шестой час утра. Щелкали ходики. Женя молча разделась и первой юркнула в постель.

Утром Антонина проснулась, когда все еще спали. Женя спала на спине, умиленно сложив губы и посапывая носом. По-прежнему холодно щелкали ходики.

Антонина встала, перебралась через Женю, нашла свою одежду у печки, расправила покоробившиеся от воды туфли, оделась и, позабыв умыться, тихонько вышла во двор массива.

Утро было холодное, ветреное и ясное. Шипели трамбовки. Огромные корпуса жилищного массива просыпались и шумели, как ульи; хлопали двери на блоках; в окнах взвивались занавески; открывались форточки; хозяйки бежали с кошелками; дети играли в классы, прыгали с камешком, считались.

За углом Антонина почти наткнулась на Сидорова. Он сидел боком на мотоцикле, курил папиросу и внимательно глядел в лицо человеку, что-то быстро ему говорившему. Неподалеку стояли человек тридцать рабочих, видимо ожидающих распоряжения. Антонина прошла мимо и поклонилась Сидорову, почему-то думая, что он ей не ответит, но он ей ответил и даже приветливо улыбнулся. Уже миновав его, она услышала, что он окликнул ее, и обернулась. Он шел к ней и улыбался с милым выражением смущенности.

– Вы про Женю? – догадалась она и тоже улыбнулась.

– Да.

Он стоял очень близко к ней, от его куртки исходил приятный запах старой мягкой кожи и бензина.

– Так Женя еще спит, – сказала Антонина и опять улыбнулась.

– Поздно легли?

– Поздно.

– Что же это вы?

– Как что?

– Да вот поздно ложитесь…

– Так, – сказала Антонина, – разговаривали.

– О чем же это?

– Обо всем…

– Ну ладно! – Он улыбнулся ей еще и кивнул: – До свидания.

Антонина протянула ему руку, повернулась и пошла легкой своей походкой.

«Удивительные какие-то люди!» – смущенно и радостно подумала она, и на сердце у нее стало легко и светло.

В трамвае, и дома весь этот день, и потом она все вспоминала ночной разговор с Женей, вспоминала отдельные слова, мысли, интонации Жени, ее самое. Ей было странно и горько думать о том, что она не подружилась с этой милой женщиной, что, наоборот, она, видимо, в конце концов не понравилась Жене, что Женя о ней плохо думает и что, может быть, они больше никогда не встретятся.

Ей представилась Женя в шубе Егудкина, ее круглое розовое лицо и живые глаза, умный маленький рот – вся она такой, какой была, когда они выходили ночью гулять.

Вначале Антонина думала о Жене с нежностью и печалью, стараясь разобраться в том немногом, что говорила Женя, потом ее охватило раздражение.

Случилось это вот как: Пал Палыч давно собирался поставить в комнате Антонины хороший большой камин, много об этом говорил, бегал куда-то смотреть, озабоченно договаривался со стариком печником, и наконец, вскоре после наводнения, камин был доставлен. Пал Палыч затопил его, принес старинный екатерининский, розового шелка, экран, подкатил кресло, столик, накрыл столик чистой салфеткой и повернулся к Антонине, сияющий, с такими глазами, каких Антонина еще никогда у него не видела. Она знала, что ему камин не нужен, знала, что поставлен камин для нее, для того чтобы доставить ей радость, она помнила, как сказала Пал Палычу однажды в кино, глядя на экран – там за большим столом перед камином ужинала семья французского крестьянина, – Антонина совершенно невзначай сказала тогда Пал Палычу, что перед камином, вероятно, очень уютно сидеть. Пал Палыч промолчал, но через неделю сам начал говорить о камине. Антонина удивленно на него взглянула: ей казалось, что камины бывают только в кино да в романах, но Пал Палыч сказал, что непременно поставит ей камин.

И вот теперь она сидела перед камином, в котором трещали дрова, а Пал Палыч, сидя возле ее кресла на корточках, особыми медными шипцами ворошил в камине пылающие смолистые поленья. Она взглянула на его голову, на его сильную, жилистую шею, на его чистый старомодный воротничок и с раздражением вспомнила Женю, и всю ту ночь, и все те разговоры, которые раньше были дороги ей и которые она вспоминала с нежностью и грустью.

«Вот вам, – неожиданно для себя подумала она, – вот вам, смотрите! Вы все говорили мне жестокие слова, вы все в чем-то попрекали меня, разговаривали со мной, как с обвиняемой (да, да, именно как с обвиняемой, – она вспомнила Альтуса), вы обвиняли меня, – думала она, – и, чтобы помучить меня, сулили мне какое-то выдуманное вами счастье, вы называли меня рабою, вам, вероятно, казалось, что этим вы помогаете мне, и вы, товарищ Альтус (ей было приятно, думая, произносить „товарищ Альтус“), и вы, товарищ Альтус, вероятно, до сих пор считаете, что облагодетельствовали меня, не посадив тогда в тюрьму, а? Ну что ж, – думала, – вот все вы мне говорили, и спорили, и доказывали, и даже я была почти арестована, вы, ораторы (она усмехнулась), вы дадите мне то, что дает мне этот человек? Ради моей улыбки, – да что ради улыбки! – ради одного моего взгляда он, уже пожилой, уставший, бегает, ищет, продает какой-то свой перстень, таскает кирпичи по лестнице. И зачем? Разве ради улыбки? Нет, потому, что он любит меня и хочет сделать мне приятное. Вот смотрите, вы все, – думала она, – он несет мне чай, видите?. И я не улыбнусь, он ничего за это не получит, я не замечу, а он будет счастлив – ему приятно подавать мне и быть мне лакеем. Ну а вы? (Она увидела перед собой Женю, и глаза ее холодно блеснули.) Инерция несчастья! Кто научил вас этим словам? – спрашивала она. – Кто? И что вы дадите мне? О чем, в конце концов, был разговор? Вы устроите меня на массив парикмахером? А мои вечера? А Федя? Если он заболеет, тогда что? И если я не люблю никого, то полюблю ли вас? Пусть снится, – думала она, – всю жизнь мне будут сниться сны из книг, что ж такого? Я мечтаю. А вот Пал Палыч. И все, – думала она, – и незачем было разговаривать!»

Она обернулась на звук скрипнувшей двери.

Вошел Пал Палыч.

– Вы счастливы? – спросила она у него.

Он молчал.

– Вы счастливы, Пал Палыч? – во второй раз, почти сурово, спросила она.

– О чем вы?

Улыбаясь, Пал Палыч поставил на маленький столик блюдце с вареньем и сел возле Антонины на подлокотник кресла.

– Я не знаю, о каком счастье вы говорите, – сказал он, – но мне сейчас покойно. Это самое главное, по-моему.

Антонина смотрела в камин на красные уголья.

– Может быть, это и есть счастье, – робко добавил он. – Как вы думаете?

– Не знаю.

Они помолчали.

– Пал Палыч, – заговорила Антонина и повернулась к нему горячим, взволнованным лицом, – Пал Палыч, у меня огромная просьба к вам…

– Ну-с?

– Пал Палыч, знаете что? Давайте пригласим на нашу свадьбу всех с массива. А? Будет очень весело… Как вы думаете?

Он растерянно молчал, поглаживая усы.

– Сидорова пригласим, Женю… она очень славная… Щупака, Закса, Леонтия Матвеевича… Вот увидите, как хорошо будет. А, Пал Палыч, милый…

Легким быстрым движением она взяла его ладонь, повернула ее внутренней стороной к себе и прижалась к ней щекою.

– Ну, пожалуйста, Пал Палыч, – все говорила она, и глаза ее горели непонятным внутренним огнем, – пожалуйста, милый, вы представить не можете, как это мне страшно важно. Пусть они увидят, что мы счастливы; они не верят, наверное, но мы так все устроим хорошо, что им придется поверить…

Он согласился.

Потом до поздней ночи они, сидя рядом, плечо к плечу, записывали на маленьких листках блокнота все, что им нужно было для свадебного ужина.

– И лавровый лист пишите, – говорила Антонина, – а то мелочи как раз всегда забываются, потом хватишься – и нет. Килек запишите, развесных полкилограмма, я соус к ним приготовлю… Записали?

– Записал.

– Увидите, как мы все отлично устроим, – волновалась Антонина, – увидите. Я терпеть не могу, когда меня жалеют, – говорила она, – ненавижу. А они меня жалеют, Женя эта ваша жалеет, что я выхожу за вас замуж… Жалеет… – Антонина говорила и не замечала, как больно ранят ее слова Пал Палыча, как неестественно он улыбается, как поправляет очки и курит, стараясь сохранить непринужденность в лице. – А я не позволю им жалеть, и вы не позволите, – продолжала Антонина. – Меня в жизни никто не жалел, слава богу, мне это не нужно, да и вас, кажется, не жалели, верно?

– Верно, – тихо согласился он.

– Вот видите. Ну, давайте дальше думать, что еще? Только на это надо денег много, Пал Палыч. Где мы возьмем такую гору денег?

– Ничего, я вещичку продам, у меня есть старинная, она мне не нужна.

– И отлично, – не слушая, говорила она, – и отлично. Рису запишите, потом разливного вина – будем варить глинтвейн…

11. Нечего жалеть!

В день свадьбы Антонина проснулась с рассветом.

Федя спал, уткнув нос в подушку.

Нянька Полина лежала раскинувшись, обнажив большое, желтое как воск, жирное и мягкое тело.

Надо было одеваться.

Вынув из желтой, крытой лаком картонки тонкое, дорогое, привезенное еще Скворцовым из заграничного плавания белье, она накинула на себя сорочку, но в ту же секунду сбросила ее и, закусив губы, голая легла в постель.

– Не буду, не буду, – бормотала она, закутываясь в одеяло, – не буду…

Она закрыла глаза и почувствовала себя такой маленькой и такой жалкой, как та целлулоидная кукла с ногами и руками на шарнирчиках, которую давеча она за рубль купила Феде. Федя не взял ее, она так и лежала в углу под салазками, он не мог с ней играть, она никуда не годилась – так он сказал няньке.

– И я никуда не гожусь, – шептала Антонина, – и я такая, что же мне делать, что же мне делать?

Вдруг ей стало до того холодно, что она закрылась одеялом с головой, как делала в детстве, и принялась дышать: если очень много под одеялом дышать, то будет тепло. Но, не согревшись, она задохнулась – под ватным одеялом было нестерпимо душно, и она почувствовала, как хороша и как молода, каким чистым, горячим и свежим пахнет ее гладкая сухая кожа. «Мятой, – подумала она, – вот правда, мятой». А подумав так, сразу же откинула одеяло прочь с головы и села в постели. Ей представился Пал Палыч. Сегодня он будет ее мужем. Он будет говорить какие-нибудь поощряющие грубые слова, как в свое время говорил Скворцов; он будет гладить ее плечи каждую ночь, начиная с сегодняшей; он будет спать с ней в одной постели.

Почему?

По какому праву?

Да ведь – муж, муж!

Сидя на кровати, вздрагивая от холода, прижав руки к обнаженной груди, она спрашивала себя, как ей жить, что делать, как переменить все, все.

Что переменить-то?

«Прежде всего нужно, чтобы любил муж», – вспомнила она чьи-то слова в парикмахерской и шепотом их повторила:

– Прежде всего нужно, чтобы любил муж.

Погодя она вновь укрылась с головой одеялом, но устроила против носа и рта маленькое отверстие и дышала в него – так, казалось ей, теплее и уютнее. Иногда она поглядывала в отверстие одним глазом – в комнате совсем посветлело.

Вдруг вспыхнул стакан на подоконнике: то солнечный луч попал в комнату и, наткнувшись на стекло, поджег его ярким, сияющим огнем.

Деловито, не спеша она надела все-таки то белье, которое когда-то привез Скворцов, туго заплела косы, заложила их ниже затылка, заколола шпильками и, подумав, накрасила губы яркой помадой.

Платье разглаженное вечером, висело возле окна, Антонина сняла его с распялки, положила на кровать и, пристегнув белый воротничок, накинула на себя.

У зеркала она расправила складки платья, ладонями пригладила выбившиеся прядки волос, надушилась и спокойно, как про другого человека, подумала, поворачиваясь перед зеркалом, что она красива – вот как хороши ноги в черных шелковых чулках, вот как смугла и гладка шея, вот как темны глаза под печальными ресницами!

Да, красива, очень красива.

Но, странное дело, мысль о том, что она красива, не доставила ей никакого удовольствия.

Застелив постель, она сняла туфли и легла поверх покрывала с книгой – ей очень хотелось ни о чем не думать и ничего себе не представлять, никаких картин, даже очень хороших. В книге было написано о каких-то иностранцах, которые всё ходят по городу и всё совещаются, куда бы им пойти, – сюда нехорошо, туда плохо, а сюда и вовсе не стоит. «Хоть бы уж пришли куда-нибудь, – с тоской подумала Антонина, – до каких же это пор?» Но иностранцы никуда не пришли, и Антонина сунула книгу под подушку.

Ей было неудобно лежать вытянувшись, на спине, повернуться же она не решалась – жалко было измять так хорошо разглаженное платье.

Сначала она просто глядела в потолок, отгоняя от себя прочь мысли, потом закрыла глаза и считала до сотни, до тысячи, потом цифры смешались, тоненький, ноющий и длинный звук повис в комнате – можно было подумать, что очень большой музыкант выводит огромным смычком на гигантской скрипке самую высокую из всех существующих в мире ноту. Перед тем как заснуть, она даже увидела лицо музыканта, ярко-желтое, со складками возле рта, старательное и напряженное.

«Глупости, – подумала она, засыпая, – что за глупости. Вот Федя, взрослый Федя, усатый, бородатый, с жестяной саблей».

Скворцов – да он умер, Скворцов! – а он тут. Он ходит по комнате и жалко улыбается, он ест грушу и угощает грушей ее, Антонину. «Уходи ты, Скворцов, уходи, как тебе не стыдно, ты же мертвый». – «Нет, какой я мертвый, это все тебе приснилось, на-ка, ешь грушу, она сладкая, я ее из Мекки привез. Поедем со мной в Мекку».

Мекка! Большие дома, под зонтиками ходят те иностранцы из книжки, не знают, куда деваться, а она со Скворцовым бежит по Васильевскому острову, по Университетской набережной, над Невой, глядит – Академия наук под зонтиком, большой, полосатый, похожий на бабкин чулок зонтик тихо покачивается.

Ветер, что ли?

Скворцов держит ее за руку и бежит, ноют гранитные плиты под его ногами. Скорей! Как бы не опоздать – пароход уйдет в Мекку.

Нехорошее, нехорошее слово – «Мекка»!

Она знает, Скворцов хочет, чтобы она умерла. Она нравится ему. Он думает, что если она умрет, то опять все будет по-старому.

Да, ветер.

Ах, как она просит оставить ее, она сама умрет, не надо только так бежать, зонтиков этих не надо, иностранцев! Право же, ей все равно, она может умереть.

Усатый-бородатый Федя размахивает саблей и ест грушу. Плохая сабелька – игрушечная. Вот ветер, ею даже ветер не разрубишь, плохая у тебя, Федя, сабелька!

Медленно она подняла веки, потерла пальцем переносицу, села на кровати и только тогда совсем проснулась, когда нянька Полина спросила, не пора ли топить плиту.

– А сколько времени?

– Десятый.

– Ну, топи, если десятый.

И скрипач пропал…

Что такое, какая Мекка?

Скворцов тоже…

Дурные сны, очень дурные сны!

Она смотрела в зеркало: легла на спину да повернулась на бок, по левой щеке от шва на подушке бежали красные рубчики.

Антонина кликнула Федю, но его не оказалось дома – ушел гулять во двор.

Пора было начинать день. Не так начинались дни у Безайса и Матвеева, но что она могла поделать?

И вдруг со злобой она подумала: «Не было никогда никаких Безайсов и Матвеевых! Все это выдумки! Очень красивые, трогательные, даже замечательные выдумки. И ее это совершенно не касается!»

В кухне с воем топилась плита, нянька Полина, повязав голову белым платком, в белом поварском фартуке, рубила большим ножом мясо для котлет. Жилец Мотя Геликов, примостившись у края плиты, жарил себе на завтрак брюкву и грел утюг – он слыл в квартире франтом и по выходным дням разглаживал все свое имущество. Наливая в сквородку масло и легонько подпрыгивая (масло брызгалось и обжигало руку), Геликов пожелал Антонине доброго утра и спросил о здоровье.

– Ничего, спасибо.

– Надо, надо за собой следить, – посоветовал Геликов, – очень надо, ужасные пошли погоды.

– Да мне говорили…

На несколько секунд ее охватила злоба и к Моте, и к няньке, и к Пал Палычу… Вот Мотя жарит – будто так и нужно, будто, кроме его брюха, его костюмов, его галстуков, ничего в мире не существует. Пал Палыч спит. Они все сами по себе, она – сама по себе.

Она одна.

Переодевшись, Антонина взялась за хозяйство. Вычистила лук, размочила в молоке булку для котлет, сварила толокна Феде, напоила его, причесала и долго возилась с разорванной бархатной курточкой – надо было хорошенько заштопать.

Потом она вспомнила о целлулоидной кукле.

Федины салазки, приготовленные для зимы, стояли в углу неподалеку, так что Антонине не пришлось даже встать, она только протянула руку, приподняла салазки за полозья, вытащила из кучи игрушечного хлама куклу, запиханную в погнутую жестяную плиту, и положила ее себе на колени.

«Дурной мальчишка! – Вытаскивая куклу из плиты, она улыбнулась: ей представился Федя, как он, насупившись, чуть высунув язык и посапывая носом, работал, засовывая куклу внутрь плиты. – Дурной мальчишка!»

От игрушек пахло им самим, его жизнью, землей, которую он таскал со двора в комнату, резиной от калоши, куском кокса, ржавыми гвоздями, его всегда перепачканными лапами. По игрушкам видно было, как он всегда все переделывал на свой лад: плита вовсе не была плитой, она была автомобилем, затем к ней и приделаны катушки; что же касалось до нелюбимой куклы, то кукла работала шофером до того дня, пока Федя не вздумал сделать из автомобиля самолет. Голая кукла не годилась – какой из нее летчик, – и Федя решил ее выдернуть, но она не вылезала, тогда он во второй раз забросил ее вместе с плитой в угол и во второй раз сказал няньке Полине, что кукла совсем никуда не годится.

– Одеть тебя, что ли?

Она достала из своей коробки пестрый лоскут и ловко, в одну минуту смастерила из лоскута красивое платье для куклы. Потом она одела ее, подпоясала тесемкой и, покусывая губы, поглядела издали, как получилось. Получилось хорошо. Кукла выглядела крошечной, но совсем настоящей женщиной – розовой, томной, кудрявой, даже глаза у нее поумнели, стали любопытными, с хитринкой.

Антонина повесила ее над диваном, возле полочки с мраморным слоненком, и еще поглядела: кукла по воздуху мчалась на слонихе; слоненок яростно трубил, задрав к потолку хобот, приготовившись к драке. А на другой полочке мирно паслась мраморная свинья.

Первый, раз она кормила Пал Палыча в это утро. Он мешал в стакане ложкой, медленно отхлебывал чай, разглаживал пальцами усы и, улыбаясь немного сконфуженной улыбкой, уговаривал ее не беспокоиться – право же, он не хочет есть, ему совершенно достаточно чая с бутербродами, он никогда по утрам не ест.

– Раньше не ели, а теперь будете есть…

Он как бы укоризненно покачивал головой, но она видела, что ее повелительный тон на самом деле доставлял ему большое удовольствие.

– Горячую котлету принести вам?

– Спасибо, Тонечка, я не хочу…

– Только без глупостей. Будете есть или нет?

– Я по утрам…

Отмахнувшись, она с тарелкой ушла на кухню. Ей хотелось быть доброй с ним, ласковой, так, чтобы у него потеплело на душе, чтобы он наконец отдохнул от своего одиночества, понял бы, что о нем заботятся, что вот его кормят утром горячем котлетой, ей хотелось, чтобы он подумал, как ему будет хорошо, когда у них все наладится.

Но тут же она ловила себя на мысли о том, что ей вовсе нет дела до того, как будет Пал Палычу, хорошо или плохо, сытно или голодно, уютно или неуютно, она об этом вовсе и не думала, она только хотела, чтобы Пал Палыч оттаял, умилился и поблагодарил судьбу за такую жену, как Антонина. Ей хотелось быть честной и расплачиваться, непременно расплачиваться поступками, делом, уютом за его любовь, ведь не для лежания на диване она шла замуж. Она была уверена, что с того часа, когда начнет расплачиваться с Пал Палычем, когда она начнет поить его чаем, кормить обедом, считать его белье, отдавая в стирку, – с того часа ей станет легче, ей не надо будет чувствовать себя виноватой, неблагодарной; окружив Пал Палыча заботами и создав ему дом, она тем самым расплатится с ним за его любовь к ней.

В то же время ей было страшно, она боялась жалости к нему, потому что отлично знала, чем может кончиться эта самая жалость: в тот вечер, когда он представился ей сидящим в пивнухе среди воров, когда она так остро пожалела его и согласилась выйти за него замуж, – в тот вечер, первый раз за все время их знакомства, он стал ей мерзким; всю ту ночь напролет она думала о том, что этот жалкий ей человек будет обнимать ее тело, будет целовать ее как свою жену и что у нее может быть от этого жалкого ей человека ребенок.

Нет, она не хотела жалеть.

Сидя рядом с ним и глядя, как он ест, в первый раз за все это время она думала о себе вне каких бы то ни было последних событий, впечатлений, встреч, разговоров. Она просто и честно старалась разобраться в самой себе и узнать, почему же она все-таки выходила замуж за этого человека, чужого ей, уже старого, не очень понятного и, главное, совсем не любимого.

– Может быть, еще хотите, Пал Палыч?

– Нет, спасибо.

– А может быть?

– Нет, нет, что вы!

Пока Пал Палыч искал документы, чистил пальто, она отвечала прямо, без обиняков, на те вопросы, которые сама жестоко ставила себе. Да, она выходила замуж не из жалости к нему, такие вещи не происходят из жалости, жалость – обстоятельство, не имеющее никакого значения; она выходила замуж потому, что ей было страшно одиночества, пустых и длинных вечеров осенью, зимних вьюг. А если бы вдруг заболел Федя? Что делать одной над его кроваткой? А если бы заболела она сама? Да, она шла замуж из жалости, но не к Пал Палычу, а к самой себе. Она жалела себя. Она боялась одиночества, до холода в спине, так же как в детстве боялась пустой и темной комнаты, треска рассыхающихся половиц, разбитого зеркала, третьей лампы. Ей страшно было думать о том, что в этом огромном, шумном и веселом городе она одна; что когда ее нет дома, то никто, кроме Феди, которому она просто-напросто нужна, о ней не вспомнит, что нянька Полина – чужой человек, что в парикмахерской к ней лезут, что парикмахеры глупы, что в жизни она не видела ничего хорошего и что, вероятно, не увидит. И что там, наконец, за стенами ее квартиры и парикмахерской, там, в городе, идет сложная, большая, кропотливая жизнь, в которой не только Федя, обед, воспоминания о Скворцове и ссоры на кухне, а и нечто иное, но которому опять же до нее, Антонины, нет никакого дела…

– Пал Палыч!

– Что, Тонечка?

– Мне вам хотелось сказать, Пал Палыч… Вы, наверное, это знаете, но на всякий случай…

Он обернулся к ней. Она увидела, как он побледнел, вероятно подумав, что она не выйдет за него замуж.

– Нет, нет, Пал Палыч… Все по-прежнему…

Он облизнул губы и подошел ближе – бледный, высокий, широкоплечий. В одной руке он держал щетку, в другой – черный пиджак. Внезапно злобные искры сверкнули в его глазах:

– Не пора ли нам кончить, Тоня? – сказал он и махнул щеткой. – Довольно вы меня мучили. Или сюда, или туда – только сразу.

Антонина молчала.

Не зная, что делать с пиджаком и со щеткой, он швырнул и то и другое на кровать, подошел к окну и уж оттуда крикнул севшим от злобы голосом:

– Я не мальчик. Понимаете вы? Я на свадьбу людей пригласил. Ну?

Она ответила не сразу.

– Не сердитесь, – сказала она, – не сердитесь. Пал Палыч. Все по-прежнему. Но только…

– Что «только»?

– Я вас не люблю…

– А Скворцова вы любили?

Криво усмехнувшись, он вплотную подошел к ней, властным движением положил свои большие руки на ее плечи и еще раз почти грубо, спросил:

– Любили?

Она подождала – вот ударит. Ей доставляло удовольствие чувствовать, как вздрагивают его руки, как они сжимают все сильнее и жестче ее плечи, ей приятно было видеть его бледное и потное лицо, думать о том, как он сдерживает себя… И только тогда, когда уже стало ясно, что он сдержится и не ударит, как бы она ни ответила, Антонина сказала, что Скворцова, кажется, не любила, и в свою очередь спросила, предполагает ли Пал Палыч в будущем драться.

– Тонечка…

Сжавшись, точно его перетянули кнутом, он отошел от нее.

– А все-таки?

– Я никогда…

– Вы же сами рассказывали, как дрались. Помните? Официантов били, повара…

– Так ведь…

– Что «так ведь»? И меня собираетесь бить?

Покусывая губы, она взяла его пальцами за локоть и встряхнула – ей хотелось победить во что бы то ни стало. Он не смел кричать на нее, он не смел держать ее за плечи, он не смел спрашивать, если ей не хотелось отвечать. Своим спокойным, сильным, ровным голосом она сказала ему, что его не любит, но оба они одиноки, и Пал Палыч, и она, что она выходит за него замуж только потому, что не хочет больше одинокой жизни, что она его уважает, он ей кажется порядочным и честным человеком, но что если он еще раз повысит голос, то… Скворцовых ей не надо, хватит!

Она говорила все это, не глядя на него – он стоял вполоборота, – но когда она кончила и посмотрела на него, то оказалось, что он вовсе не напуган, – наоборот, та жестокость, которую она давеча в нем заметила, сейчас точно сгустилась. Пал Палыч был весь напряжен, светлые его зрачки совсем побелели, он казался голубоглазым и смотрел на нее сверху вниз, сунув руки в карманы и слегка раскачиваясь – налево и направо.

На секунду ей стало неприятно: она никогда не видела его таким. Но испуг тотчас же исчез, уступив место чувству, похожему на восхищение. Нет, это не Скворцов! Это не пьяная храбрость, это не хамская, это настоящая сила – он себя в обиду не даст…

– Вот что, Тонечка…

Но Антонина не слушала. Она смотрела на него, на его широкие, сильные плечи, на его шею, на его большую, властную руку с блестящим перстнем на пальце и думала о том, что Пал Палыч совсем иной, чем она его себе представляла.

– Пал Палыч!

Теперь она положила ему руки на плечи.

– Пал Палыч!

– Что?

– Но ведь я вам честно сказала, что я вас не люблю…

Он смотрел на нее сверху вниз, но теперь его глаза потеплели за очками, и сами очки перестали блестеть холодным металлическим блеском.

– Если я вам сказала…

– Ну, сказали… – Он улыбнулся. – Что ж из того, что сказали?

– А то… – Она заторопилась, испугавшись, что он подсмеивается над нею. – А то, что ведь… я могу и полюбить вас, верно?

Пал Палыч промолчал.

Тогда Антонина обняла его руками за шею и, чуть приподнявшись, чтобы быть вровень с ним, поцеловала седые, мягкие, пахнущие табаком усы…

В этой скучной и пыльной комнате кто-то для очистки совести повесил две картинки: на первой мальчик в матроске швырял с берега корм рыбам, на второй мордатый офицер в погонах и в аксельбантах расстреливал из нагана коммуниста, похожего на Христа. В простенках же между окнами висели дрянные циновки и большое деревянное блюдо.

Антонина долго рассматривала офицера, мальчика, блюдо. Рядом с ней молодая пара, крепко прижавшись друг к другу, тоже разглядывала картины и чему-то смеялась. Чему? Вдруг она поняла: девушка смеялась над ней – потому что она стояла перед гладкой, насквозь пропыленной циновкой и глядела на циновку, как на картину.

Пал Палыч в дверях большими затяжками докуривал папиросу. Его глаза поблескивали под очками.

В соседней комнате занимались учетом умерших и родившихся. Рождалось больше, чем умирало, и, вероятно, поэтому в комнате, несмотря на смешение двух совершенно разнородных видов учета, было все же веселей. Кто-то тихо смеялся в углу. Антонина оглянулась: молодая женщина с ребенком на руках показывала коренастому быстроглазому парню плакат, на котором было изображено, как надо чистить зубы; вероятно, парень не любил заниматься этим делом, и жена над ним посмеивалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю