355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Наши знакомые » Текст книги (страница 31)
Наши знакомые
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:39

Текст книги "Наши знакомые"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)

И клеили: клеили цепи из цветной бумаги, прилежно клеили, цепями был завален весь чердак, плели рябенькие дурацкие корзиночки, их сваливали на террасу, а потом откровенно жгли…

Учили стишки:

 
И днем и ночью кот ученый…
 

Или:

 
Огоньки приветливо
Светятся во мгле…
 

Фребеличка – веселая и разбитная тетя Полли (Полли она стала потому, что училась в Англии и вывезла оттуда истерическое преклонение перед всем английским) – работала только днем, вечером же и ночью над воспитанием сирот трудились в очередь всегда потный Максим Максимыч и его подручный Игнат.

Порол Максим Максимыч собственноручно, Игнат обычно держал за ноги, дворник Лопух – картежник и вор – за голову, а чтоб было спокойнее – за уши.

Порол Максим Максимыч веревкой, и так как я однажды, потеряв голову, ткнул воспитателя шилом, а дело следовало непременно замять, то Максим Максимыч и обработал меня, да так, что пошла горлом кровь. Я не сдался и во второй раз ткнул Максима Максимыча шилом, но ловчее – меж ребер. Теперь и воспитатель стал плевать кровью, а меня после особого судебного присутствия отправили в колонию для малолетних преступников, дефективных и трудновоспитуемых, причем назван был я уже не сиротой павшего смертью храбрых, а проще – малолетним преступником.

В колонии не только пороли, но и сажали в темный карцер, а сверх всего, кормили тертой брюквой да жмыхом – тамошний директор воровал.

Стишков тут не учили и корзиночек не плели. Не до того было.

Осенью, после очередной порки, я бежал. Куда? Не знаю! Бежал от Нерыдаевки, от Солдатского поля, от мокрой лозы в колонии, от строгих глаз Николая Чудотворца в нашей темной и грязной столовой, бежал мальчишкой еще, но уже и юношей, бежал к тому, что начиналось далеко от стен нашей распроклятой колонии, но, как я понял потом, имело к нам непосредственное отношение…

– В революцию? – тихо спросила Антонина.

– Тогда я не знал про нее.

– Так куда же?

Сидоров подумал, закурил еще папиросу, пожал плечами:

– Теперь трудно объяснить. На шум убежал. Какой-то, понимаешь, шум начался, не похожий на все пережитое.

– А потом – как Безайс и Матвеев?

– Кто, кто? – не понял Сидоров.

– Виктора Кина есть книга…

– Н-ну… не совсем так…

– И вы воевали?

– Немного. И все ждал в армии – я ведь потом долго в армии служил, – все боялся, что без меня с Нерыдаевкой начнут расправляться. Ан нет, не расправились. Пришел сюда, только демобилизованный, здесь еще все по-прежнему было…

– И вас сюда направили?

– Зачем направили? Сам напросился. Долго просил. Я ведь тут с самого начала, еще до генерального проекта ходил, мечтал, как вонючие хибары ломать будем, как скверик насадим, болото засыплем, очистим весь этот срам…

Он задумался и повторил:

– Срам и стыд былого.

Еще прошелся, махнул рукой и сел на диван, на валик.

– Смешно. Вот родилась у меня дочка, и лет через двадцать совершенно спокойно скажет: «Нерыдаевский жилмассив». Ей-то уж будет совсем ничего не понять об этом нашем времени…

И спохватился:

– А в кино? Опоздали? А, Тоня?

В нерыдаевском клубе показывали «Одну» – картину про учительницу и про то, как она поехала на Алтай. Антонина сидела съежившись, глядела на экран исподлобья, часто и коротко вздыхала.

– Это вы мне нарочно такую картину показали? – спросила Антонина, когда они вставали со своих скрипучих стульев.

– Почему нарочно? – усмехнулся Сидоров. – А впрочем, нарочно.

– Чтобы я знала, какое я ничтожество, да, Иван Николаевич?

– Почему же непременно ничтожество? Может, из тебя еще человек и образуется.

– А что такое человек, по-вашему?

– Не видела сейчас на экране? Объяснять надо?

Они шли молча под мелким дождичком. И Антонине казалось, что все, отовсюду, кругом, даже с экрана кино, наступают на нее, требуют, настаивают, сердятся.

– Ах, господи! – нечаянно громко вздохнула она.

– Ты о чем?

– Глупости все, – грустно произнесла Антонина. – Подумала, как глупо, бездарно прожита жизнь…

Сидоров промолчал, но Антонине показалось, что какая-то самодовольная улыбка мелькнула на его губах. «И чего радуется? – сердито подумала она. – Еще, между прочим, посмотрим, прожита или вовсе не начата!»

Дома, едва они пришли, раздался звонок, приехала нянька Полина, с баулом, с сундучком, с кошелками. Она была растерянная, потная, с прилипшими ко лбу волосами. Федя, оставленный у соседей, влетел в переднюю с воплем, Полина подхватила его на руки, он обнял ее за шею. Антонина понесла нянькины вещи к себе в комнату.

– Кто это? – крикнул Сидоров из столовой.

– Няня Поля! – крикнула Антонина.

– Хозяин? – шепотом спросила няня. – Это хозяин, Антонина Никодимовна?

– Тут все хозяева, – шепотом же ответила Антонина. – И Женя хозяйка, и я, и он… Все. Понятно?

Нянька разделась и пошла по комнатам, по будущему своему хозяйству. Антонина все ей показывала. На следующий день они вдвоем, взяв с собой еще Федю, поехали по рынкам покупать кроватку, ванночку, одеяльца. Женя все собиралась, да так и прособиралась – ничего не успела, не было даже достаточного количества пеленок. Нянька очень ворчала. Целый день Антонина металась между комбинатом и квартирой, между своей работой и безалаберным хозяйством Жени. Сидоров был очень занят, да, впрочем, узнав, что у Жени «состояние хорошее», передоверил все хлопоты Антонине. Под вечер Антонина, совершенно измученная, поехала в родильный дом. Женя лежала осунувшаяся, гордая и всем довольная. Девочка была хорошенькая, крепенькая, совершенно не похожая ни на Женю, ни на Сидорова.

– Вылитый Иван! – сказала Женя.

– А по-моему, носик твой! – из вежливости не согласилась Антонина. – Иван Николаевич сухой, поджарый, а девочка пухленькая…

Женя вдруг рассмеялась.

– Ах, боже мой, – сказала она, – как все в мире смешно повторяется. Помнишь, как мы на твоей свадьбе рассматривали, у камина Федю и все решали, на кого он похож? Помнишь?

– Помню, помню…

– И вот теперь так же. Ты икры мне принесла?

– Принесла.

Женя съела чайной ложечкой без хлеба полфунта икры, облизнулась как кошка, легла и закрыла глаза.

– Ну, теперь можешь уходить, – сказала она, – до свидания. Забирайте меня поскорей отсюда.

Дома сидели Сивчук и Сидоров. Антонина прошла к себе и легла, ей было приятно слышать голос Сивчука, ворчливый, мечтательный:

– А с материалом как роскошно было! Раньше двор был, вывеска, сторож в тулупе и всякое прочее. Домичек уютный, канарейка или чижик. И в том дворе – материал, продажа. Кирпич, доски, лежни, голландский брус, известь, цемент, железо, краска, олифа… И вот приезжает на дрожках подрядчик и заходит в домичек, к хозяину. Сидят, чаек пьют, калач жуют, то, другое. И продажа. И покупка. И всего вдоволь. А тут пушка на Петропавловской крепости – адмиральский час, пора водку пить. Хозяин подрядчику подносит то, другое, кушайте на здоровье. Пишут на бумажке: слег – столько, стекла бемского – столько, железа таврового – столько. А тут икорка. А тут сижки копченые. А тут головизна, холодец с хреном, настойка – горный дубняк, песня тож:

 
Я был знаком с Литовским замком,
В котором три года сидел.
Сижу вечернею порою,
Лампада тусклая горит.
 

Антонина задремала и увидела сон – что-то очень счастливое. Опять проснулась – вошла няня, наклонилась над Федей. Дверь была открыта, и был слышен голос Сивчука и смех Закса.

– Вы на меня не глядите, – говорил Сивчук, – не глядите, что я корявый. Корява жизнь, вот и я корявый. А в молодости ничего – кусался, знаете ли. И жаловаться на ихнего брата не могу, утешали по своему разуму.

Няня, заметив, что Антонина не спит, присела к ней на кровать.

– Вы бы разделись, – сказала она, – чего ж мучиться?

– Я не мучусь, няня.

Помолчали.

– Ну, как вам здесь, – спросила Антонина, – ничего? Привыкаете?

– Привыкаю.

Полина вдруг всхлипнула.

– Пал Палыча мне жалко… Как он там один…

Она ушла, и опять был слышен голос Сивчука:

– Позвольте, согласуйте. Отказываюсь! Увязывать и согласовывать я не буду. Мне материал нужен, не обязан я отвечать за разные штучки. Пуццолан мне нужен! Кирпич! Кафель! Краска! И кирпич мне нужен – сто тысяч экземпляров, роскошный кирпич, гофманка, тогда построю. А то с кремнем намешают, черти, возьмешь экземпляр в руки, а он весь в трещинах – какая может быть работа? В хорошем кирпиче зерно мелкое, веселое. Хороший кирпич швырнешь – он поет. Не на вырост шьем, дома строим! А из недопала – я не строитель! Сами стройте из недопала! Хватит! И жилы рвали, и кости ломали, хватит! Раньше, бывало, материал сам к тебе в руки шел – чего угодно, чего хочешь, – и какой прекрасный материал… Подрядчик только мигнет…

– Вы что, подрядчиком были?

– Валяй выше!

– Крупным домовладельцем? – насмешливо спросил Сидоров.

– Поквартально и в миллионщиках! – загадочно произнес Сивчук. – Гранит и мрамор.

– А точнее?

– В молодых годах юности у Нилова-подрядчика четыре месяца кучером служил. Кони – слоны! Поддевка на мне с ватным задом! Женщины от вида моего, Иван Николаевич, умирали.

– Прогнал Нилов?

– Непременно. И опять через дамский пол. У меня красота была на личность невозможная. Вы не смейтесь, с годами потерял, но и нынче…

Антонина улыбнулась и заснула. Когда открыла глаза и взглянула на часы, было уже два часа, но в столовой еще разговаривали и смеялись. Она распахнула окно, подышала, подумала о чем-то милом. Ощущение семьи не покидало ее. Она знала, что если выйдет сейчас в столовую, то всем это будет приятно. «Может быть, я покормлю их, – подумала она с необычайным чувством любви к ним, – может быть, я им каши манной наварю…»

Ей было приятно умываться и прибирать немного волосы – движения ее были вялые, ей не хотелось слишком утруждать себя. Потом она надушилась Жениными духами, хоть были свои, подумала, что надо бы совсем проснуться, и вышла в столовую. Сивчука уже не было, только пахло еще ядовитой его трубкой, зато был Щупак, в новой гимнастерке, в футбольных бутсах.

– С добрым утром! – сказал он, увидев Антонину. – Вот я себе щиблеты какие купил.

– Так это же бутсы, – удивилась Антонина. – Для футбола…

– Но им сносу нет. И непромокаемые.

– Это верно, – согласилась Антонина. – Может быть, вы есть хотите, я могу манной каши наварить.

– Валяй вари! – сказал Сидоров. – Верно, Семен? Неплохо сейчас каши похлебать…

Когда она принесла кашу, Сидоров говорил об Альтусе.

– Проводили?

– Проводили! – сказал Сидоров. – И тебе, между прочим, привет.

Антонина страшно покраснела, Сидоров внимательно, не отрываясь на нее смотрел.

– Откуда вы его знаете? – спросила она.

– По армии.

– А он разве военный?

– Все мы военные, когда война. Воевали с басмачами… Так-то, Антонина Никодимовна, садись с нами, покушай каши… Значит, привет тебе с вокзала…

Но кашу она есть не стала. Уж очень внимательно смотрели на нее и Сидоров и Щупак. И внимательно, и немножко насмешливо.

4. Я вам все верну!

Женю перевезли домой. Весь вечер прошел в разговорах, в суете, в рассказах. Женю навещали и Вишняков, и Сивчук, и Закс, и Сема, и ее знакомые врачихи, квартира все время была полна народу, так что к ночи все устали до отупения. Следующий день был выходной, но Антонина встала до света, сняла со стола скатерть, застелила специально купленной толстой серой бумагой, приколола бумагу кнопками. В чернильницу-невыливайку (старую, школьную) налила чернил, вставила в старую ручку остренькое твердое перо, разложила на столе – справа и слева – книги и тетради, очинила карандаши. Было утро, солнечное, сияющее, недушное. Антонина села у стола на стул, попробовала, удобно ли, не скрипит ли, не шатается ли стол, попробовала положить руку. Все было удобно. Потом отыскала свою старую линейку, угольник и тоже положила. Потом посмотрела от двери на все это – нашла, что ничего, хорошо, улыбнулась, поставила в центр к краешку стола Федину фотографию, села за стол, сложила руки, ладонь к ладони, и крепко стиснула. Теперь ей надо было петь, и она запела: «Когда печаль слезой невольной…» – запела тихонько, чтобы не разбудить вкусно посапывающего во сне Федю.

Дом просыпался. Сидоров, шлепая босыми ногами, побежал в ванную, Женя громко засмеялась, Федя сел в постели и потер кулаками глаза. Поля позвала пить чай.

За чаем Антонина все улыбалась, рассеянно и нежно, и отвечала невпопад, потом сдала Федю няне – он получил лопату, тачку, мячик, зайца и седло и ушел гулять.

Она опять села за стол у окна, все так же рассеянно и нежно улыбаясь чему-то, взяла карандаш, открыла «Геометрию» и тотчас же, позабыв о карандаше и о тетрадке, стала читать «Геометрию», как роман, косо поглядывала на чертежи, иногда шептала: «Сторона АБ равна стороне А-прим – Б-прим», и шептать так было удивительно приятно, мило и уютно!

Постучала Женя, Антонина взглянула – Женя стояла в передней с девочкой на руках и улыбалась мягко и ласково.

– Ты что? – спросила Антонина.

– А ты что? – ответила Женя.

Обе немножко засмеялись, и Женя вошла в комнату, но Антонина попятилась так, чтобы закрыть собой стол в случае чего.

– Ну, как ты здесь жила без меня? – спросила Женя. – Вы тут что-то с Сидоровым разговаривали, да?

– Да, – сказала Антонина, вглядываясь в Женино лицо, – он мне рассказывал.

– Что ты так смотришь?

– Ничего. Ты все-таки переменилась.

– Да?

– Очень.

– Лучше стала? Или хуже?

– Как-то мило переменилась. Спит? – она кивнула головой на ребенка.

– Не знаю, – сказала Женя, морща нос по своей привычке, – я еще плохо разбираюсь. Я еще ее боюсь. Она непонятная. Шепчет. Можно у тебя посидеть?

– Можно.

Женя села и положила девочку к себе на колени. Антонина все еще стояла у стола, загораживая собою книги. Женя стала кормить ребенка.

– Очень парадно у тебя в комнате, – заметила она. – И ты парадная. И важная. Наверно, потому, что ты теперь работаешь, да?

– Может быть! – загадочно ответила Антонина.

– Ты ведь теперь начальник!

– Да, начальник!

Женя говорила почти машинально, она была совершенно поглощена кормлением. Но это не обижало Антонину.

– Ну и как тебе работается?

– Великолепно.

– Ну-ну! – сказала Женя ребенку. – Нельзя так хватать, как крокодил, право! – И подняла от девочки разгоряченное лицо. – Знаешь, как мы ее назовем?

– Нет, не знаю.

– Ольгой. Оля. Ольга Ивановна. Хорошо? Тебе нравится? Олечка! Оленька! Олюшка! А Иван считает, что Маша лучше. Но все-таки я назову Ольгой. Ведь не он рожал, правда, Оля? Тебе нравится?

– Нравится.

– Очень или так себе?

– Очень, – улыбнулась Антонина.

– Ты какая-то дурная, – внезапно обидевшись, сказала Женя, – почему ты со мной разговариваешь свысока?

– Ничего не свысока.

– Свысока. Улыбаешься довольно противно.

– Ну просто так, Женечка. Смотрю на тебя и вспоминаю…

– Что?

– Все. У меня тоже все так было. И в больнице, и потом дома. Конечно, немного иначе, и потому что…

– А знаешь, – перебила Женя, – тебе Сидоров ничего не говорил?

– Про что?

– Про вокзал.

– Про вокзал? – Антонина немного покраснела. – Про вокзал они чего-то хихикали.

– А я знаю почему, – сказала Женя.

– Ну?

– Только я тебе не скажу.

– И не надо.

– А может быть, скажу. Это смотря по тому, какое у меня будет настроение.

Она плутовато прищурилась, положила девочку на Антонинину кровать и застегнула блузку.

– Вот мы и сыты, – сказала она тоном все испытавшей матери, – вот мы и спим.

Она прошлась по комнате и взглянула на раскрытые книги.

– Занимаешься?

– Пытаюсь, – сказала Антонина. – Да нет еще, даже не пытаюсь. Только разложилась. Очень много всего знать нужно, Женечка, ужасно много. Читать приходится специальную литературу, и прямо оторопь берет. У меня такое чувство, что я никогда ничего не успею, что я все упустила и теперь пропаду. Даже руки иногда начинают дрожать…

– Это я знаю, это и со мной бывает до сих пор. Только в конце концов все образуется. Знаешь, я поговорю с Заксом, он отлично знает математику, физику, химию. Он, конечно, согласится, но имей в виду, что Закс – человек аккуратный, даже педантичный, время ему дорого. Хочешь? Нужно тебе?

– Странно, – сказала Антонина, – конечно, нужно.

– Только не начинай, пожалуйста, сразу обижаться.

– Я нисколько не обижаюсь.

– А русским и политической экономией, историей так можешь со мной, хочешь?

– Спасибо, – сказала Антонина.

– Давай с завтрашнего дня.

– Давай.

– Вечерами? Да?

– Хорошо.

У Антонины вдруг заблестели глаза.

– Женя, – спросила она, – ты мне веришь?

– Верю, а что?

– То есть я не то, – поправилась Антонина, – я про другое. Я хочу спросить, ты мне доверяешь?

– Конечно, доверяю, дурная!

– Ты веришь, что это все недаром, как ты считаешь? Это тебе не смешно все в глубине души? Не смешно?

– Ты с ума сошла.

– Ведь я все начинаю с начала, – не то с горечью, не то радостно говорила Антонина, – все совсем с начала. Ты подумай, Женя! Я вот тут сижу и думаю, сколько мне лет? Пятнадцать? Двенадцать? Ведь у меня уже ребенок большой. Ведь я – почти как ты. Подумай, все с начала, совсем все. Ведь это очень трудно и, может быть, глупо, Женечка. Мне иногда кажется, что вам всем это смешно. Нет?

– Дура, – без улыбки сказала Женя.

– Не смешно?

Антонина взяла Женю за плечи.

– Ты не думай, – говорила она. – Женечка, милая, я все, решительно все понимаю. Я понимаю, что я занимаю у вас комнату, что Федя, может быть, иногда раздражает вас. Я знаю, сейчас очень трудно – и с едой, и со всем. И я, Женя, очень думаю по ночам, правда, ты веришь мне?

– Мне просто противно, – сказала Женя. – Я всегда считала тебя умной.

– Ну, а теперь будешь считать меня глупой, только и всего. Я ведь о чем, Женя? Я о том, что у меня комната есть, я бы, конечно, могла обменять ее и поселиться одна с Федей, но это так трудно жить одной в отдельной комнате. Ты не представляешь себе, как это трудно – одиночество и пустые, длинные, бессмысленные вечера. Ну как я буду без вас? Ты не сердись, но, знаешь, мне иногда приходит в голову, что много-много самых горьких бед происходит от одиночества, оттого, что люди вовремя не навещают друг друга, и не в порядке чуткости, не для выполнения долга, а потому что велит душа. Тут у нас даже какой-то закон должен быть – не оставлять человека одного. Вот я сейчас работаю, все-таки маленькое дело, но делаю, и то, что я с людьми вместе его делаю, то, что я им кому-то нужна, что мне по телефону звонят, – знаешь, как это важно? И как страшно, когда не звонит телефон, и ты один, а город миллионный. Ужасно я туманно все это говорю, но ты понимаешь, ты не можешь не понимать. И вот нынче, когда я с вами, когда я с людьми, у меня даже голова порою кружится от гордости. Ты, Женя, говорила как-то, что я гордая, и я гордая недаром – у меня столько здесь есть всего, и никто этого не знает, мне иногда кажется – мир переверну, ох, даже страшно! – Она засмеялась, откинув назад голову. – Ты не думай только, что я хвастаю, хорошо?

– Хорошо.

– И не смейся надо мной. Давай сядем, я сейчас много буду говорить. Давай только уютно сядем.

Они сели обе рядом на кровать, и Антонина подложила под спины подушки. Она вся светилась от восторга, от возбуждения, от непонятной радости. Она была очень бледна, и черные глаза ее как-то еще потемнели, – вероятно, от бледности.

– Ну, посмотри на меня, – сказала она, и губы ее некрасиво дрогнули, – ну, посмотри мне в глаза. Видишь, видишь, что я не хвастаю? Я никогда не лгу, никогда в жизни я для себя ничего не соврала и не солгу. Женя, я многое могу, – громко и внятно произнесла она, – я все могу, Женя. Ты веришь мне?

– Верю, – сказала Женя. Возбуждение Антонины передалось ей. – Верю, Тося.

– Ну вот, верь, – Антонина крепко сжала холодными пальцами ее руку, – верь, пожалуйста, верь. Я это все недаром говорю, – заторопилась она, – я это к тому, что вот ваша комната, которую мы занимаем, и шумный Федя, и то, что я, конечно, не всегда, но, бывает, раздражаю Ивана Николаевича и, может быть, даже тебя, и то, что я в чем-то нелепая, и получилась у вас из-за меня коммунальная квартира, ты только не перебивай, пойми правильно – я все это отдам. Понимаешь? Отдам не в том смысле, в котором люди отдают друг другу денежные долги, а в том, который я здесь, у вас, от вас начала понимать. Это детская мудрость для Ивана Николаевича и для тебя, но я-то совсем недавно научилась во всем этом разбираться. Понимаешь, вот Скворцов, за которым я была замужем, – у него совсем другие законы жизни, ужасные, и Пал Палыч, о котором я не имею права говорить дурно, – он тоже думает и живет совсем иначе, чем здесь, чем вы, Сема, Вишняков, даже чудак Сивчук. Во всем этом не так просто мне разобраться, но я только одно совершенно точно знаю, раз навсегда, что в моей прошлой, миновавшей судьбе еще кто-то виноват, кроме меня, кто-то или что-то; значит, была у меня беда, ты согласна со мной, веришь мне?

– Верю, Тоня, но только…

– Вот тогда я в тебя влюбилась, но не созналась самой себе и даже совсем о другом думала, но влюбилась.

– Я тебя очень люблю, – сказала Женя, – я всему верю, что ты говоришь. И Сидоров тебя любит, он теперь говорит «наша старуха, приживалка Никодимовна». Ты старуха Никодимовна, да?

– Да, – рассеянно улыбнувшись, сказала Антонина, – я Никодимовна. Да, да… – Она засмеялась. – Ты знаешь. Женя, я здесь везде ходила по массиву и думала. Я столько выяснила для себя за эти дни – просто бездну! Я в себе открыла такое, чего раньше и не подозревала. То есть я подозревала, я знала – ох, какая я самонадеянная, Женька, я пугаюсь, когда про себя такое подумаю, – но я ведь это тебе говорю, а тебе все можно, да, ты не засмеешься. Ты знаешь, Женечка, я иногда думаю: ах, все это ерунда, вот погодите, я научусь, разберусь, узнаю, и тогда сама такое разверну, такое, что вы все удивитесь, и тогда я в один день, я вам все отдам…

Она внезапно закрыла лицо руками.

– Это очень стыдно, очень! – говорила она, отвернувшись от Жени. – Это самое настоящее хвастовство, но я знаю, что так будет, я это предчувствую, я по ночам просыпаюсь, точно меня ударили, и я вижу это. Будет, будет, будет, – упрямо и тихо, будто колдуя, сказала она, – я не хуже вас всех, я ничем не виновата, я не сделала ничего дурного, решительно ничего, то есть я была виновата, вот когда меня вызвали тогда в уголовный розыск, но и не была виновата нисколько. – Она резко повернулась к Жене. – Знаешь, Женя, милая, – она взяла ее за руки, – я злая; я тогда, когда все это уже будет, я тогда подойду вот так близко-близко к тем, которые говорили: «Маникюрша, дура, мещанка, иди в секретарши, поедешь в Сочи, мы с тобой там будем жить», – я тогда, когда это уже с л у ч и т с я, подойду к одному из этих, знаешь, к самому лицу, и плюну ему в лицо, да, Женя, и еще раз плюну, и еще. Я знаю, что это дурно, гадко, но, Женечка, ведь это они к нам так относятся, что мы пропадаем и сворачиваем себе шеи, – ох, как я теперь понимаю все про эту сволочь! – Она заглянула в Женины глаза и засмеялась. – Нет, нет, – смеясь, говорила она, – я не плюну, Женечка, право, не плюну. Это я все выдумала сейчас, просто вспомнила про эту дрянь, про этих разных, и выдумала такое. Я на самом деле о другом мечтаю, знаешь о чем? О том, как тебе все отдам, все, что взяла у тебя взаймы. Ты не морщись и не сердись, я ведь вовсе не про деньги сейчас говорю, хоть деньги я тоже отдам, я про «взаймы», но про иное. Знаешь? Я про капитал, Женечка, про вложения капитала. Вот я про что. А ты замечаешь, что у нас в каждом разговоре образуется терминология? Замечаешь? Прошлый раз – «молекулы», «трапеция», «царство необходимости». Сейчас – «взаймы», «капиталовложение». Да? И тогда ночью, после наводнения, когда мы с тобой гуляли, тоже была какая-то терминология, я сейчас забыла какая. Ну вот… Про что я? Женька, смотри, у нас уже воспоминания есть, правда?

– Правда.

– Ну, про что же это я говорила?

– Про вложения капитала.

– Да, верно. Так вот! И чего я так волнуюсь, просто непонятно. Я говорила про то, как мне возвратить – не деньги, нет, это ерунда, а другое, то, что вы мне выдали. Ну, как это объяснить? Вот вы как-то там все ко мне относитесь, да?

– Относимся.

– Так ведь я должна за это за все расплатиться?

– Должна, – серьезно сказала Женя.

– А чем?

– Ну, это ты сама знаешь. Ведь знаешь?

– Знаю, – улыбнулась Антонина. – Я все знаю.

Они помолчали. Антонина все улыбалась утомленной и вместе какой-то вызывающей улыбкой.

– Но это все-таки страшно, – сказала она, – быть может, пройдет еще много лет…

– Непременно…

– Я состарюсь.

– Ну?

– И все это будет ни к чему.

– Как ни к чему?

– Не знаю… Ах, право, все равно.

Она с силой потерла лицо руками и откинулась назад на подушку.

– Сколько кутерьмы, волнений, – сказала она, – сколько бессонных ночей… Мне было очень, очень трудно. И смешно. Помнишь, как я к тебе тогда в полночь приехала с Федей на житье? Вот – почему? Мне еще одна вещь вспомнилась сейчас, рассказать?

– Расскажи.

– Это уже давно было, когда я еще замужем за Скворцовым была. Ну вот, надо тебе сказать, что в школе дружила я с девочкой с одной, со Зверевой. Звали ее Рая, Рая Зверева. Хорошая девчонка, толстая такая, хохотушка и задира. Смешно! – Антонина улыбнулась уголком губ. – Грустное, смешное – ничего не понять. Ну так вот: дружила я со Зверевой. Разговаривали, читали кое-что вместе, и я, знаешь, всегда была умнее ее, больше понимала, и она даже у меня спрашивала разные вещи. Ну вот… я школу бросила, тяжело мне жилось, потом поступила в парикмахерскую, потом замуж вышла за Скворцова, потом родила. И пошло… читать бросила, думать бросила. Незачем было думать… Так, посмотришь газету – и тотчас же ко сну клонит… Так и жила. Подруги постепенно растерялись, а Раю свою я и вовсе потеряла из виду. Ну вот. Еду однажды – весной ранней было дело – в трамвае к Московскому вокзалу, с Федей на руках. Он тогда совсем маленьким был. Сижу в вагоне. Потом душно стало, вышла на площадку. Трамвай грохочет, раскачивается, сырой ветер – хорошо, хорошо! Знаешь, бывает иногда такое настроение – ничего, собственно, и нет, а душу щемит. Как будто бы было такое же самое, да лучше, красивее, будто я уже так ехала, и ветер такой же был, и огоньки, но все это совсем замечательно было, а сейчас только так, похоже. А то хорошее, главное, никогда больше не вернется, навсегда потеряно. Бывало у тебя так?

– Бывало, – сказала Женя, – много раз бывало.

– Ну вот, – продолжала Антонина, – еду, одним словом. Федя мой спит, мне грустно, жалко чего-то, щемит. Такое чувство, будто я только что и навсегда пропустила самую лучшую секундочку из всей своей жизни и никогда мне больше не достанется эта секундочка. А тут еще голоса слышу – молодые, веселые. Это на площадке какие-то трое ехали и разговаривали… И понимаешь, до того знакомый один голос, ну просто ужас, до чего знакомый. Может быть, думаю, чудится, настроение, может быть, такое. Нет! Не чудится. Всматриваюсь, вслушиваюсь – и себе не верю. Можешь представить? Райка Зверева. В кожаном пальто, шарф на шее замотан пуховый, беретик тоже пуховый с помпоном, у ног чемоданы стоят. На вокзал, видно, едет. Я к ней. «Райка, говорю, Зверева, ты? – „Я“. Но по глазам видно – не узнает. „Не узнаешь?“ – спрашиваю. „Нет, не узнаю“. – „Не узнаешь Старосельскую?“» Если б ты видела, как она обрадовалась! Слезы даже на глазах выступили. Оказывается, инженер по автотранспорту и едет на практику. Это Райка моя – инженер! Обе мы волнуемся, смеемся, и разговор такой глупый-глупый, – знаешь, в таких случаях непременно глупо разговаривают. Ну то, другое. Посмотрела она Федю моего, похвалила. Спрашивает, счастлива ли я? А мне неловко – тут два ее товарища поглядывают на нас. «Да так, говорю, спасибо, живу». И чувствую – разговор уже не тот, что-то словно оборвалось. И ей не просто, и я слова подыскиваю. Ужасно это – слова подыскивать и чувствовать, что неловко, что она больше меня понимает и что ей жалко… А ей действительно меня жалко было. Смотрит на меня такими глазами, будто хочет сказать: «Как же это так, Старосельская?» И я на нее уже с вызовом поглядываю – да, мол, так, как видишь, и ничем я тебя не хуже, хоть ты инженер. Знаешь, как я это умею, с вызовом? Что-что, а с вызовом – когда угодно! А тут вдруг она говорит, что у нее тоже дочка есть. «Здоровая? – спрашиваю. – Учась, поди, трудно дочку поднять?» И чувствую, что уже обидным голосом спрашиваю. «Здоровая», – отвечает. Удивительно глупо все было. Еще поговорили. О книгах о новых, о театре. Она говорит, я молчу. Что мне сказать, если я не читаю ничего и в театр не хожу? Молчу и думаю: «Еще пять остановок ехать, а трамвай медленно ползет как назло». Взяла и слезла. И глупо так головой ей кивнула: «Пока!» – говорю. Она растерялась, а я пошла с Федей на руках.

Антонина помолчала, робко улыбнулась и, точно удивляясь, сказала:

– А как мне теперь ее хочется повидать, Женечка, милая, просто страх! Я бы ей теперь все сказала начистоту, созналась бы во всем.

– В чем же?

– Да во всем, во всем этом глупом разговоре. Ужасно мне до сих пор стыдно почему-то.

Потом Женя ушла, и Антонина села заниматься. У нее горели щеки. «Слишком много говорю, – подумала она, перелистывая книгу, – болтлива стала. И все ерунда: капитал, взаймы… Что такое? Заниматься, заниматься, дорогой товарищ, заниматься и еще раз заниматься».

На другой день вечером она занималась с Женей, и Женя ее похвалила. Потом они обе позвонили по телефону Заксу. Закс велел явиться к нему «завтра, часам к восьми вечера, но не опаздывать».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю