355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Наши знакомые » Текст книги (страница 28)
Наши знакомые
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:39

Текст книги "Наши знакомые"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)

20. Целый мир!

В этот день она тоже встала рано, как вставала всегда, включила на кухне чайник и пошла в ванную полоскаться под холодный душ и петь там, как пела обычно Женя. Утро было сырое, мягкое, глуховатое – с грибным дождичком, немного душное. Ей было очень хорошо под душем, она пела и поднимала руки – то одну, то другую – высоко, туда, где вода еще вся вместе и холодна, сечется и режет. Потом она расчесала волосы и резким взмахом перекинула их назад – они легли густо и ровно; она это чувствовала обнаженными плечами и спиною. Заплетая косы, она опять пела – у нее было такое чувство, точно она получила подарок, удивительный, заколдованный – и что вот-вот наступит чудо. Ей казалось, что сегодня ее день рождения или именины, что сегодня все для нее. И почему-то ей хотелось быть благодарной и нежной. Прямо из ванной, в туфлях на босу ногу и в летнем платьице со смешным карманчиком, она побежала вниз по лестнице и все еще пела вдруг вспомнившуюся песенку:

 
Огоньки далекие,
Улицы широкие…
 

Дождик моросил, и было приятно шлепать старыми туфлями по прозрачным свежим лужам, и чувствовать влагу и на плечах, и на спине, и немного убегать от дождика, бормоча старые детские слова: «Дождик, дождик, перестань, мы поедем на Иордань, богу молиться, кресту поклониться».

На «проспекте» (проспектом жители Нерыдаевки называли еще не застроенную улицу-шоссе) Антонина догнала отряд школьников и школьниц – пионеров. Они, видимо, шли за город на экскурсию, потому что все были с мешочками за спиною и еще с какими-то баночками в руках, с удочками, с сачками, даже котелки были у некоторых. С ними шел молодой еще парень, длиннорукий, красивый, с тонкими бровями, в полувоенной форме. Дети шли стройно и в то же время как-то непринужденно, под барабанную дробь. Барабанщиком был совсем крошечный мальчик, стриженный под машинку, круглолицый, курносый, с ямочками на щеках. Голова его, и плечи, и лицо – все было мокро от дождика; мальчик был серьезен и ступал своими еще по-детски косолапыми ногами в лужи. Он так был занят своим делом, так им совершенно поглощен, что где уж тут было разбирать дорогу. Над сандалиями у него виднелись синие, с белой трогательной полоской носки, и эти носки тоже были мокры, а мальчик все барабанил и все ступал в лужи.

Антонину почему-то необычайно и радостно поразил этот стриженный под машинку серьезный барабанщик, и она долго шла рядом с ним, счастливо улыбаясь и сбоку поглядывая на него. Ей пришло в голову, что ее Федя тоже когда-нибудь так пойдет и так будет барабанить и ступать в лужи, и у него носки тоже будут мокрые, до самой белой полосочки, и другие матери будут идти и заглядывать в его рожицу. Она заметила, что идет и следит за детьми не одна: рядом были еще женщины, и все они поглядывали на детей – с особой, милой, материнской жадностью.

– Куда же это они? – спросила какая-то полная, розовая женщина.

– В Тарховку, – сказали сбоку.

– Не в Тарховку вовсе, – поправила другая, – в Сестрорецк.

Потом Антонина увидела флажок и вспомнила, что это нерыдаевский отряд и что этот вожатый бывал не раз у Сидорова.

Она все шла и шла до тех пор, пока весь отряд не остановился у трамвайной петли. Тогда она поняла, что рынок остался сзади, и, оборачиваясь, чтоб увидеть барабанщика в синих носочках, пошла назад. Она еще видела, как дети один за другим исчезали в трамвае и как на них глядел вожатый – скоро ли, мол, сядете?

На маленьком нерыдаевском рынке она истратила почти все деньги, которые у нее были, купила масла, брынзы, две коробки папирос и копченого кролика – в тот год было и такое. Она знала, что дома очень плохо с едой и, кроме кислого хлеба, ничего нет. Потом она купила огромный букет полевых цветов и уже пошла было домой, но, вспомнив, что Женя на днях плакала – так ей хотелось кетовой икры, – принялась искать. Икры не было ни у одной торговки, и все они ухмылялись, когда Антонина спрашивала. Тогда Антонина купила какую-то красненькую рыбешку, – торговка сказала, что это «ерпень-конь», очень хорошая вяленая рыба. Какой-то рабочий спрашивал молоко и, вдруг обозлившись, назвал торговку ерпенью, а рыбу – жабой.

– Ей-богу, до чего дошли, – говорил он Антонине, – берут обычную жабу, обдирают ей ноги и, пользуясь трудностями, продают за рыбу. Я, старый рыболов, в жизни не слышал такой рыбы. Ерпень-конь! Ох, в милиции по ней плачут…

Антонине было смешно, и она все еще думала о барабанщике в синих носочках. Дождь перестал, но сделалось совсем душно. Когда она, возвращаясь, шла по массиву, ее догнал Пал Палыч.

– Это что у вас? – спросил он про копченого кролика.

– Тетерка, – сказала она.

Он покачал головой и поджал губы. Некоторое время они шли молча.

– Кажется, ваш Сидоров мог бы взять чего-нибудь из столовой, – сказал он, – имеет право. У нас хоть солонина сейчас есть, а вы собак покупаете…

– Это не собака, – обиженно сказала Антонина, – это, во-первых, копченый кролик, а во-вторых, вы сами берете что-нибудь из столовой?

– Когда было нужно, тогда брал, – сказал Пал Палыч спокойно, – и вы великолепно кушали.

– Что кушала?

Барабанщик в синих носочках пропал. Пропало и легкое, ожидающе-радостное настроение.

– Что кушала? – спросила она во второй раз.

– Все.

– Что «все»?

– Да я уж теперь и не помню, – вяло и неприятно улыбаясь, сказал Пал Палыч, – и масло кушали, и мясо, и осетринку, и икорку…

– Так ведь это был паек! – почти вскрикнула Антонина.

– Но кушали-с?

– Это вы из столовой брали?

– Из столовой-с!

Она почувствовала, что Пал Палыч нарочно прибавляет частичку «с», чтобы бесить ее.

– Значит, это было ворованное?

– Как хотите.

Она молчала. Он смотрел на нее сверху и улыбался с той наглостью, какая бывает, когда человек ждет удара.

– Это подло, – сказала она растерянным голосом, – это подло.

– Что ж тут подлого? Ведь помните? Я принес и положил пакетик на стол, вы возьми да спроси: «Это что – паек?» Так и стало называться пайком.

– Но вы не смели.

– Вот тут ошибаетесь! Смел!

– Почему же вы смели?

– Потому что не для себя, а для вас. Мне, как вам известно, совершенно ничего не нужно. А вы одно время, если припомните, очень увлекались едой. Припоминаете?

Антонина молчала.

– Припомнили? – с растяжкой спросил он. – Ну вот. Моего жалованья, на которое вы изволили целиком с ребеночком перейти, хватить в нынешних условиях, разумеется, не могло. Не правда ли?

– Подлец, – вдруг побледнев, сказала она, – гадина!

– Зачем же так круто? – спросил он все еще спокойно. – Ведь я брал еду и ничего больше. За что же подлец и гадина? Ваш Сидоров не берет – его дело, да ведь и я сейчас не беру. Мне лично не надо.

– Так, значит, я виновата в том, что вы воровали?

– Как вы все жалкие слова любите, – сказал он. – Это ужас просто! «Воровал!» Вы еще девчонка, а беретесь рассуждать. Что вы понимаете?

Он опять махнул рукой и остановился.

– Мне сюда, – сказал он, – до свиданья!

– До свиданья, – машинально ответила она.

Пал Палыч улыбнулся.

– А пока суд да дело, – не торопясь сказал он, – господин Сидоров себе прислугу организовал.

– Прислугу?

– Так точно. Господа небось еще спят, а вы на базар побежали. И цветочки к столу, и маслице, и заяц…

– Вы что, с ума сошли?

– Почему же с ума сошел? Сами посудите! Девятый час, вы уже на ногах – с базара бежите… Ах, Тоня, Тоня, вот она, ваша будущая жизнь, и счастье ваше хваленое…

Она повернулась и пошла домой. Щеки ее горели, сердце билось так сильно, что перед тем, как подняться наверх, она передохнула. Когда она вошла в свою комнату, Федя еще спал, лежал в кроватке весь раскрытый, и рядом лежали две самые главные игрушки – мотоциклетное седло, подаренное Сидоровым, и страшненький одноглазый заяц, чем-то похожий на того копченого кролика, которого принесла Антонина.

Во всей квартире было тихо, пахло сном и вымытыми вчера полами. Антонина вспомнила, как мыла вчера полы, и вдруг с гордостью подумала: пусть Пал Палыч утешает себя тем, что ее взяли сюда домработницей, она-то не маленькая, ее теперь ничем не обмануть, она знает, какие есть на свете настоящие, подлинные люди, и не отыскать нынче такой силы, которая оторвет ее от этого, милого ее сердцу, мира!


Не бойся умереть в пути.

Не бойся ни вражды, ни дружбы.

А.Блок


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1. Биография шеф-повара Вишнякова, рассказанная на досуге им самим

Сидоров неожиданно уехал в Смольный, совещание-летучка, назначенное на этот вечер, не состоялось. Пал Палыч покашлял в столовой и ушел, Женя с Семой Щупаком и Николаем Терентьевичем постучали в комнату к Антонине. Федя играл в войну, но вяло. «Ребенку спать пора», – сказала Женя. Сема Щупак прочитал непонятное стихотворение, потом они заспорили с Вишняковым, потом все пошли пить чай с повидлом. Федя уже спал.

– За такую повидлу надо строго наказывать! – сказал Николай Терентьевич. – Вообще за изготовление из хорошего продукта дряни карать надо!

Усы у него встали торчком, глаза округлились. Женя подмигнула Антонине и нарочно детским голосом спросила:

– Николай Терентьевич, а вообще хорошо готовить – трудно научиться?

– Наверное, ничего особенного! – вступил в игру Сема.

– Нет, почему же! – сыграла в свою очередь Антонина. – Есть поваренные книги, там все написано. Прочитаешь – и приготовишь?

– Да! – совсем вытаращился Вишняков. – Значит, к примеру сказать, инженер мост строит и тоже в книгу глядит? Или доктор лечит согласно своего карманного самоучителя?

Он оскорбленно хлебнул чаю и отставил стакан.

– Рассуждают, а даже чай заварить не могут.

Через несколько минут он горячо говорил:

– Учился я не год, не два, учился жизнь и сейчас еще учусь. А первым моим педагогом был некто Деладье, из французов, Густав-Мария-Жозеф Деладье, замечательный специалист и большой теоретик поварской науки, даже статьи писал и печатал в журнале «Поварское искусство». Он был последователем тоже француза одного, по имени Брилья-Саварен, и мне эту книгу французскую иногда вслух, с выражением, едва не плача от восторга, читал. Вот, например: «Гастрономия владеет человеком в течение всей его жизни; новорожденный с умилительным криком, слезами просит грудь своей кормилицы, и умирающий глотает еще с надеждой последнее питье, которого, увы, ему уже не переварить более!»

– Здорово! – сказал Сема Щупак.

– Еще бы не здорово, – усмехнулся Вишняков. – В каждой профессии есть свои классические труды – какой же ты повар, если эти труды не изучал. Конечно, не все, что писал Ансельм Брилья-Саварен, нам подходит, но если он пишет в своих афоризмах профессора, что «кто принимает друзей, не заботясь сам о приготовляемом для них угощении, тот не достоин иметь настоящих друзей», то возразите, товарищ Щупак, попытайтесь?

Сема пожал плечами.

– То-то! Конечно, бывает, сидят два человека за столом, и один испытывает удовольствие от предложенной еды, а другой сидит, только глазами хлопает. И опять же правильно утверждал Ансельм, что «государство вкуса имеет своих слепых и глухих. Но можно ли на них равняться?»

– Нельзя! – опять незаметно подмигивая Антонине, сказала Женя.

– Так же, как, допустим, обоняние, – продолжал Вишняков. – Шуточки оно в нашем деле? Потребитель ничего не скушает без того, чтобы наперед не нюхнуть. И тут Брилья-Саварен правильно дает свой афоризм: «Нос выдвигается вперед, как передовой пост, который бдительно должен воскликнуть: кто идет?»

Щупак хихикнул, Женя строго шикнула на него.

– Почему во время приема пищи человек испытывает особые приятные ощущения? – грозно спросил Вишняков у Антонины. – Потому что человек «осознает вознаграждение пищей наши потери и способствование продолжению жизни».

– Это тоже Брилья-Саварен? – спросила Женя.

– А кто ж еще? Товарищ Щупак, что ли? – осведомился Вишняков иронически. – Нет, это Брилья-Саварен, которого, к сожалению, еще не изучают в наших школах поварского ученичества, о чем я где следует поставлю вопрос. Но дело не в этом! Как меня учил Деладье? Учил сначала огню: как топить плиту, к чему в огне давать волан, что такое кипение бульона, зачем огонь сокращать и душить, к чему петля, что такое – придушенный пар и Марьина баня, когда идут березовые дрова, когда сосна, зачем калить духовой шкаф и как держать ровную температуру.

Учил, конечно, соусам – пикан, субиз, шоссер, бордалес – учил таким соусам, что под ними пареного черта съешь и пальчики оближешь. Учил жарить. Учил заваривать супы-пюре. Ну и, конечно, шинковка, специи, учил угря готовить, спаржу, камбалу, бресскую пулярду на старинный манер, учил яичницам – триста способов яичницы и девяносто два омлета. От Лукулла и до вторжения варваров рассказывал истории про питание человечества. И сам так при этом свою профессию уважал, что иначе как в крахмальном воротничке и галстуке под халатом работать не мог.

И как работал!

Голос у него был гортанный, пронзительный, нос длинный, тонкие ноги и, вообразите, – круглое брюхо.

И вот на этих длинных ногах он по кухне прыгал, как кузнечик, и все вскрикивал, что пусть посмотрит бог, а он ни при чем, бил себя руками вот этак, свистел песни или вдруг смеялся с девушками с нашими, а то подскочит к очагу и начнет грохотать посудой – одну туда, другую сюда, крышку поднимет, понюхает пар и по запаху соли подсыпет. Вот как.

Он по запаху знал, довольно соли или нет.

Он все знал, но работал прыжками, и оттого погиб.

Научив огню, стал меня Деладье учить рыбе да холодным закускам, а уж потом пошли мясные блюда, жаркие и подливы. Не видел я большей силы в подливах за всю мою жизнь, чем у покойника Деладье. На подливах мы с нам сдружились. Я ему как-то посоветовал в итальянский соус спирту, стоенного на вишневых косточках, подлить, он на меня поглядел, хлопнул по плечу и говорит: «Ты будешь артистом».

И оказал мне честь: велел свой нож поварской на особом калабрийском камне поточить.

Доверил.

И стал я не учеником, а главным помощником.

Тут он меня в тайну принялся вводить: секреты свои передавал, учил, как козлятину на вертеле жарить, учил тесту, учил галантинам, рассказывал, как французские монахи шпигуют каплунов.

Отучился я у Деладье, попрощались мы с ним по-доброму, проводил он меня на вокзал, и пошел я ковыряться по жизни-мачехе. Отбыл из имения князей Вадбельских в город Петербург.

Ай, думаю, город! Ай, красотища!

Очень много удивлялся. Вдруг вижу – мосты разводят. А я никогда не думал, что мосты можно разводить, предполагал от своей серости, что они накрепко в речное дно вделаны. Или – вдруг ночь, а светло, даже неприятно стало, хотел удирать, но тут вакансия оказалась у контр-адмирала в отставке, некоего барона Турена. Конечно, экзамен: закрытое блюдо, чтобы никто из поваров не мог точно определить, из чего мое закрытое блюдо изготовлено, а по вкусу высшая бы вышла отметка. Изготовил я омлет по старинному способу от семнадцатого века, с сыром, вином, мясным соком и тертым яблоком. Повара очень похвалили, главный из них – дононовский, некто Жирар, – даже слезу подпустил и тоже назвал меня будущим Лефре – это у французов вроде Оливье, но похлеще, понахальнее.

И началась моя кошмарная жизнь у Турена. Есть что вспомнить. Помню, вошел я в первый раз – и точно ослеп: блестит все, инструменты заграничные на полках стоят – рашперы, устричницы, жаровни немецкой работы, каменные кастрюли мал мала меньше, – ну, в общем, как теперь говорят, все на технической высоте.

А повар плохой – без выдумки, без положенного нашему брату тонкого вкуса, и еще больной – хронический насморк у него, сами понимаете, какой уж тут повар, когда он и понюхать ничего не может.

Ну, взялся я.

Забрал меня инструмент этот, вертела с трещотками, гореловские кофейники, ручные очаги и кладовка еще: тонкие, восточные, большой цены специи.

Навел порядок, то, другое, стараюсь – покажу, думаю, Петербургу, что значит еда. Только начал, вдруг вызывает меня мой адмирал к себе в кабинет. Ну, вхожу, – он в кресле вот так сидит, ноги одеялом закрыты, борода вперед, торчком, глаза светятся, как у кошки.

– Ты, – спрашивает, – этот… повар?

– Да, – говорю, – я.

– Ты, – спрашивает, – отравить меня собрался?

– Нет, – отвечаю, – что вы, ваше превосходительство, зачем?

– Ну, – спрашивает, – а почему у меня этот… желудок расстроился?

Я молчу. Не знаю ведь, почему у него желудок расстроился.

Только через месяц узнал – в тюрьме. Оказывается, прежний повар, чтобы мне отомстить, соскабливал с нелуженой медной посуды зелень и тайком зелень эту ядовитую бросал в адмиральскую пищу.

Полгода, товарищи, просидел я в тюрьме. А когда освободили – мне уж не весело. Какого, думаю, черта?

Вышел я из тюрьмы на улицу, гляжу – весна, колокола звонят, великий пост, ручьи, воздух словно квас. Постоял, поглядел – и в трактир.

– Налей, – говорю, – хозяин, стопочку.

Проглотил.

А потом в ночлежку.

Улегся на нарах, положил руки под голову и спрашиваю себя – что же, дескать, дальше будет, Николай Терентьевич?

А дальше и совсем несуразно стал жить. На войну меня забрали – с японцами воевать. Сначала воевал, а потом просто так: не было у нас ничего – ни патронов, ни снарядов: в нас стреляли, а мы нет – нечем. Сидим и ждем, пока в плен возьмут.

Потом в интендантство позвали поваром, после ранения, а тут и войне конец, опять в Петербург поехал. Ну, то, другое, походил по особнякам. «Не нужно, говорят, вида, говорят, у тебя поварского нет: тощий и морда как у каторжного – проваливай». – «Ладно, говорю, извините, что потревожил».

И отправился я бродяжить.

Уж действительно повидал!

Поваром плавал по Волге от Рыбинска до Астрахани. Дрянное дело – работать на пароходе: пассажир пьянствует, купец гуляет, кочевряжится: то ему то подай, то ему другое, крик, срам, безобразие, а повара плохие, не повара, а шарманщики; греха таить нечего, на пароходы хорошие повара не шли – хорошему повару на пароходе неприлично, он там квалификацию терял.

После парохода пешком шлялся, всего повидал – морей и озер, лесов и пашен. Большая была Россия наша, да неудобно человек жил, унижался, кишки рвал, а все без толку. День прожил – к смерти ближе. А какой в смерти смысл – верно?

Ну, в Курске служил – в ресторане, в Орле, в Воронеже, в Туле. Послужу да уйду – все противно.

На экспресс попал в вагон-ресторан по линии Петербург – Варшава – Берлин. Тоже, скажу я вам: работаешь, а под тобой все трясется. В шкафах посуда бренчит, кастрюли по плите то туда, то сюда ездят, инструмент валится, рук не хватает. А с другой стороны, железнодорожные происшествия – то буксы горят, то крушение, то царский поезд график нарушил, едешь-едешь, трясешься-трясешься – ну его совсем! И главное, обидеть никого нельзя; контролер – взятку ему: вместо обеда целого гуся зажарь, а как гуся в духовке паршивой зажаришь? Ведь не зажарить. Ну, конечно, обида. Или вдруг директор дороги со всем своим выводком на курорт едет и желает рябчика? А у меня рябчика как раз нет. Опять скандал. Сядешь, бывало, возле окна, подопрешься вот этак и глядишь на березы, что у полотна прыгают, на дым паровозный, на мокрые деревни… Эх, думаешь, жизнь.

А официанты свое: просовывают голову в кухню, кидают марки и орут:

– Беру один крем.

– Консоме беру.

– Одно беф-брезе.

– Николай Терентьевич, заказываю порционное – утку под соусом один раз.

– Пломбир беру.

Там пробки хлопают, там люди едут, а ты тут разрывайся на части, да хоть было бы для кого стараться: генерал однажды денщика на кухню прислал, чтоб тот ему форель сам приготовил, – не привык, дескать, генерал ресторанную пищу есть.

Ну, я и скажи денщику, что форели у меня нет, а если бы и была, все равно на кухне я хозяин и никого у плиты не потерплю…

Денщик пожаловался метрдотелю вагонному, тот на меня – орать. Я его тихонько за грудки взял да из кухни в тамбур – раз.

– Успокойтесь, говорю, простыньте.

В Варшаве меня высадили.

Красивый город, большого искусства в нем кондитеры. Поучился немного. Рог изобилия видели? Так вот это его в Варшаве придумали, тамошние кондитеры.

Опять Петербург.

Все было ничего, да кисло.

Тоска и тоска, прямо хоть водку пей – скучно.

Женился, конечно. Положу, бывало, ей, Анне Иосифовне, голову на колени, поскулю малость – что, дескать, Аня, такое, на кой дьявол вся эта музыка? Потом водки выпью и газету почитываю…

Ну, как раз в эту пору жизни сделалось у меня одно знакомство, которое сильно на меня повлияло и многое мне разъяснило. Человек этот, нынче уже геройски погибший, многое мне разъяснил, литературу стал давать для прочтения, нелегальщину так называемую, и вовлек в группу людей, которые очень мне понравились. И стала у меня кличка Слива, почему – так и не знаю.

Служил я тогда в первокласснейшем ресторане. Пал Палыч Швырятых там как раз директором был. Красивый тогда мужчина, строгий, холодного сердца и большого презрения к людям.

Да и правильно! Разве ж людей мы тогда обслуживали?

Одно дело – вкус, свежесть продукта, научное ему потребление, а здесь?

Перво-наперво надоели мне обжоры, то есть так надоели – видеть не могу: придет, бывало, такой гад на кухню, и начинается… Подай ему рябчика, да чтоб подванивал – особая, вишь, гастрономия; подай ему рыбку да молока свежего – он ее «в молочке, миленькую, вымочит, и станет она мягонькой». Подай ему медвежатинки – теперь, дескать, медвежатинка в моде.

И сам трясется, и слюна вожжой, и так пищу охватит, и этак, и понюхает, а фантазии настоящей нет, искусства нет, взгляда поварского орлиного нет, и самого главного – аппетита – нет, оттого он, мерзавец, и выдумывает, оттого на кухню и лезет, оттого вонючую дичь и жрет, что объелся, что ничего в глотку не лезет, а ведь, кроме как жрать, у него в жизни никаких делов нет – вот с ума и сходит…

Гонял я, конечно, обжор этих.

Разве ж можно?

На кухне чистота, а они в пиджаках, да в сюртуках, да во фраках лезут, вид портят, блеск. Руки у них неумелые, посуда падает, разве ж можно посуду ронять? Чмокают, причитают, вертятся, и вот вам нет настоящей стройности, движения нет нормального возле очага и столов, – одним словом, помеха.

– Нет, говорю, позвольте вас отсюда попросить… Женке своей можете указывать, а не мне. Меня учил француз Густав-Мария-Жозеф Деладье, я всю гастрономию знаю, всех веков и народов, и всю тонкость блюд, но гнилое мясо не позволю. Разврат, говорю, это, безобразие, желаете – жалуйтесь директору, вторая комната по коридору налево.

Нажаловался один – опять меня выгнали…

И правильно, что выгнали.

Нельзя было меня в это время не выгнать.

В то время, дорогие товарищи, если у повара что плохо жарилось, он брал фунтовку сливочного масла и кидал то масло в огонь, чтобы усилилось пламя, – вот как работали знаменитые повара.

Но я был против.

И обидно мне было, когда рыбу вымачивали в молоке, а потом молоко выливали в помойку.

И не мог я переносить, когда из целого окорока давился сок для одного лишь клиента, чтобы подать ему в соуснике к его котлетке за двадцать два рубля. Не мог я видеть, как в блюде с пудингом-дипломат, совершенно даже нетронутом, окурки торчат и разное другое безобразие. Не мог равнодушно к этому относиться.

Не так меня учил покойник Густав-Мария-Жозеф Деладье, не так я сам думал, и не это говорила мне вся моя практика. В чем наше искусство?

В том, отвечаю я, чтобы вся пища шла на пользу человеку, до одной капли, до последней крошки, и притом вкусная. И я заявляю:

Масло в огонь мы никогда не кинем, и молоко в помойку мы никогда не выльем.

На молоке мы сделаем варшавское тесто и получим рог изобилия.

А при помощи масла мы создадим крем.

Что же касается огня, то он будет пылать в наших очагах, потому что мы позаботимся высушить дрова.

А рыбу мы приготовим на основе наших кулинарных знаний.

Но пойдем дальше, расскажу до конца свою биографию. Вы слушайте, молодые товарищи, вам полезно.

Сел я в тюрьму во второй раз.

И если в первый – без вины виноватым будучи, то во второй раз – за дело. Революцией стал заниматься, засадили и отвесили по-царски.

Вернулся в Петербург, а он уже вовсе другой.

Ну да и я не прежний – измотали меня тюрьмы да этапы.

Позакрылись различные рестораны, адмиралов тоже – кого расстреляли, а кого посадили; мы, повара, – в отставку; не больно много из мертвой конины делов наделаешь. Сижу я в своей квартире на Екатерингофском. Эх, думаю, контр-адмирал князь Вадбельский, сделал бы я тебе де-воляй за пропащие мои годы – не подождал ты, сам умер. Сидел я так-то, думал, читал различные книги различных писателей: Гоголя, Ибсена, Мамина-Сибиряка и «Дон-Кихота». Дюма «Двадцать лет спустя» попалась. А также жильцов квартирных учил конину приготовлять – очень нравилось-то всем – и соус пикан с уксусом и специями. Как жрали-то, господи! Хлеб пек из картофельной шелухи с отрубями, компот варил бог знает из чего, – жизнь!

Вдруг внезапно приходит ко мне паренек с винтовкой – были тогда такие отряды по ущемлению буржуазии, – вручает повестку явиться срочно по такому-то адресу. К этому времени я немножко, чуть-чуть, поправился, ноги уже ходили – хоть и не шибко, а все же передвигался. Являюсь. Так и так – вы направлены заведовать отделом общественного питания Василеостровского района. Вот так здравствуйте, вот так добрый день, вот так с праздничком! Ну, занялся. Год самый голодный: прибудет вагон картошки мороженой – ее ломами разбивают и в суп. Воровство несусветимое. В какую столовую ни зайду с комиссией со своей, сразу на кухню жулье сигнал дает, и там повара пар такой подымут – ничего не видно, в это время все выносят, чего пожелают. Ну, меня на мякине не проведешь. Собрал два собрания, заострил вопрос, обратился в ВЧК, перестали пар по кухням пускать. Сварили суп довольно приличный, с кониной, верно, но все ж жирность дали, – повалил трудящийся народ в мои столовые.

Тут голодуха спадать начала, кончилась моя французская гастрономия пополам с отрубями. Но времечко, конечно, есть что вспомнить – вор на воре в нашей системе околачивался, все воровали, и все всё меняли: воблу на пуговицы, пуговицы на сахарин, сахарин на олифу, олифу на бычьи пузыри – попробуй разберись в этих махинациях, да еще с моим образованием. Распалился я тогда, правду скажу, нечего греха таить. Бил я воров поленом, ногой пинал, не давал им ходу к кладовым и ларям. И меня, конечно, били. За мороженый репчатый лук били смертным боем, что не дал вынести полкуля за ворота. И свои же работники общественного питания били – на кирпичах, возле помойки. Как зашкварили ломом – из меня и дух вон. Очухался, горько стало: за вас, думаю, черти, по этапам мыкался, а вы что?

Короче говоря, отбили мне воры ливер, ушел я с ответственной работы обратно к плите, поскольку нэп открылся. К частнику не стал наниматься, нанялся к товарищу Печерице некоему, в ресторан номер три. Должны мы были с частником конкурировать и способом здоровой конкуренции его вытеснять. А товарищ Печерица мой – ну ничего в нашем деле не смыслит. Контуженный сам, артиллерист из тяжелой артиллерии, а тут – здравствуйте, добрый день, ресторан номер три. Ремонт, конечно, сделан, фикусы поставлены, картина с печальным сюжетом на стене висит – «Смерть рыбака», чистенько, а посетителей ни одного.

Подумал я, подумал и повернул все заведение на два зала: один зал – поменьше – с подачей алкогольных напитков, это где «Смерть рыбака» висела; а другой зал – нижний – чайная, и чай парами, с колотым сахаром, чистота, баранки, варенье, газету можно почитать, за выпитие водки вывод из чайной и милицейский протокол. А наверху – пельмень, знаменитый, сибирский, тонкого теста, с горчицей и уксусом, кто желает – суточный, жареный, кто желает – с тертым сыром, для каждого по фантазии, но в основе мой пельмень – страшного действия, доброго вкуса и высшей силы.

Может, оно и нескромно, но только нет пельменя в Ленинграде лучше моего.

В моем пельмене посредством искусства французской гастрономии и глубокого знания сибирской кухни с лучшими ее традициями соединены в гармонию тонкость французов и мощь сибирского брюха. Мой пельмень – легкий пельмень, мелкий, золотистый на просвет в сваренном виде, но злой на вкус, как сам сатана. Мой пельмень сработан из простого продукта, посредством смешения говядины и свинины в определенной пропорции, но ему придан вкус заварным, укропным, винным уксусом, зубровой травой, кавказскими специями, зверобоем, набором перцев и лавровым отваром двухдневной крепости.

Вот этим самым пельменем и был раздавлен насмерть конкурент-частник. Вышибли мы его из седла, сдал он патент, а мы прихватили еще и его помещение под диетическую столовую. На части разрывался я. Изучал литературу по научному лечебному питанию. Ну и чайная, конечно, – никуда не денешься. Баранки сами пекли, ватрушки пустили с творогом, слоечки недорогие, специальные заварки для таджиков, узбеков – для гостей приезжих…

В двадцать седьмом перебросили меня в особый санаторий для желудочно-кишечных больных. Великое дело, скажу вам, товарищи. Различные рабочие люди, служащие, ученые, инженеры, химики, прочие приходили к нам в последнем виде – желтые, зеленые, худые, только-только гробов с собой не несли – ну прямо с кладбища граждане. Ан нет. Вступилась тут в бой с их тяжелыми недугами великая медицинская наука и гастрономия в моем лице. И задача была простая, обыкновенная – заставить больных граждан есть потребные им для здоровья различные каши, и кисели, и рагу из овощей, и компоты, и овощи натюрель, и прочее, и прочее. А как заставить? При помощи вкусного приготовления научно разработанных пропорций. Как вкусно приготовить? При помощи огня. А как при помощи огня? Овладев его техникой.

И тут вспомнил я уроки Густава-Марии-Жозефа Деладье. Вспомнил я силу огня, и тягу, и работу трубы, и особый огонь-волан, и петлю, и придушенный пар, и масляный огонь. Перестроил очаг, новые котлы вмазал, переставил духовые по французской системе и начал работу под руководством профессора Андрея Никодимыча Кащенко, да будет ему земля пухом – хорошей души был человек. Он мне сказал:

– Ваше, Николай Терентьич, дело – вкус, а мое – пропорции; как хотите, так и вертитесь. Без меня – ничего. Со всякой чепухой прошу ко мне.

Поглядел я тогда на него волком. Ах, думаю, фрукт, может, ты мне кирпичи прикажешь варить в соусе из дегтя, что же мне тогда делать? Но ничего, без кирпичей обошлось.

Затруднительно, конечно, сначала казалось.

Каши я варил – овсянку, перловую, гречишную, размазню, крутую, пшено варил, манную, саго, рис… На разный манер, и все изобретать приходилось. Думал много, вместе с профессором Кащенко опыты делали в смысле улучшения вкуса. Вот там и открыт был плум-пудинг «Футболист» – хорошая еда и полезная при остром катаре желудка; там же разработали мы кашу «Силач» номер четырнадцать и «Силач» номер семнадцать – для почечников. Супы тоже – под девизами даже на конкурс послали два супа, «Авиатор» и «Шофер», а девиз был оригинальный: «Больной, много ешь и много пей – сразу будешь ты бодрей». Это я придумал. Премию получили по четвертному, ей-богу. Так и жил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю