355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Герман » Наши знакомые » Текст книги (страница 17)
Наши знакомые
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:39

Текст книги "Наши знакомые"


Автор книги: Юрий Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)

– Что через нее?

– Контрабанда.

Следователь помолчал, потом вынул из ящика лист бумаги и протянул его Скворцову.

– Сядьте рядом в комнате и все напишите, – сказал он, – чтобы было коротко и ясно…

Когда Скворцова через час вызвали в кабинет начальника, там сидел бледный, заросший бородой Барабуха. У Скворцова пересохло во рту. Следователь быстро что-то записывал. Дописав, он взял написанное Скворцовым и быстро прочел.

– Так, – сказал он, – сядьте.

Скворцов сел.

– А вот Барабуха утверждает, – сказал следователь, – что контрабандой вы торговали исключительно для собственного удовольствия. Верно это или неверно?

– Неверно.

– Верно! – крикнул Барабуха. – Что врешь?

– Жена моя… – начал Скворцов, но Барабуха перебил его. Заикаясь от возмущения, он вскочил со стула и подошел к Скворцову.

– Тише! – крикнул следователь. – Сидите на местах.

– Он ничего своей жене не говорил! – кричал Барабуха. – Он ей денег не давал в руки, только на хозяйство. Он такой человек, такой! Его очень многие люди боялись, он меня даже бил. И еще, гражданин следователь, я вам скажу, он меня, если что не так, вполне мог как следует стукнуть. Один раз так навернул, что я весь кровью умылся…

Следователь смотрел на Барабуху. Еще и не таких видывал он на своем веку…

5. Есть ли на свете правда?

– Я не испытывал никаких симпатий к вашему мужу, – сказал Пал Палыч спокойно. – Больше того, Тоня, думаю я, что человек он плохой. Но ваш долг осведомиться о его судьбе. Может быть, я в старых понятиях воспитан, но, по-моему, вы должны принять меры…

Антонина сидела на диване, прижав подбородок к коленям.

– Все-таки он отец вашего сына, – робко добавил Пал Палыч.

Они вместе стали звонить по телефону. Минут через сорок им удалось соединиться с тем следователем, который вел дело Скворцова. Следователь сказал, что Антонину вызовут, когда это посчитают нужным. И тотчас же она вспомнила Альтуса. Конечно, ей нужно обратиться к этому человеку. В ее представлении до сих пор он был самым главным, самым умным, самым справедливым, самым добрым и решительно все понимающим.

– Конечно! – радостно согласился Нал Палыч. – Он, безусловно, партиец, ему не сложно выяснить суть дела. Ищите. Впрочем, вы отдохните, а уж я разыщу…

И он стал бесконечно разговаривать по телефону. Антонина покормила Федю, укачала его, стали спускаться медленные сумерки, и только тогда Пал Палыч дозвонился.

– Он теперь не на прежней работе, – сообщил Пал Палыч Антонине. – Он в VIIV. Следовательно, вполне может все вам объяснить. Вот его телефон, он сейчас в кабинете, позвоните.

Антонина позвонила.

Женский голос осведомился, кто спрашивает товарища Альтуса.

– Одна его знакомая, – заикаясь от волнения, ответила Антонина. – Я по личному делу.

– Соединяю! – сказала женщина. – Говорите с товарищем Альтусом.

– Альтус у телефона! – услышала Антонина.

Боже мой, как трудно, как почти невозможно было ей объяснить, кто она такая. И она не объяснила бы, если б он сам не вспомнил:

– Девочка с Джеком Лондоном?

– Ну да, да! – вскрикнула Антонина. – Только я уже не девочка, у меня сын, я даже старая…

Было слышно, как он засмеялся – коротко и добродушно, потом сказал:

– Ладно, даже старая, мне некогда, говорите, в чем у вас дело.

Сбиваясь и путаясь, сердясь на подсказки Пал Палыча, она рассказала про Скворцова, про его арест, про то, что ее долг, как жены и матери его сына, помочь, разузнать, быть может, обратиться к защитнику…

Альтус слушал молча, не перебивая. А когда она рассказала все, спросил:

– Вы предполагаете, что ваш муж ни в чем не повинен?

– Видите ли, товарищ Альтус, я должна… – залепетала она.

– Хорошо! – нетерпеливо перебил он. – Вы придете ко мне… сегодня среда… ну, что-нибудь в субботу к двенадцати дня. Можете?

– Куда?

– Как куда? Гороховая, два, VIIV…

И он назвал номер комнаты и еще объяснил, как получить пропуск.

В субботу Пал Палыч проводил ее до самого бюро пропусков.

– Если бы все сейчас переменилось, – сказала она вдруг. – Если бы проснуться – и все это сон, понимаете, гадкий, отвратительный сон. Ах, господи, как бы хорошо было! Да? Верно?

Пал Палыч вздохнул.

– А если меня задержат, вы посмотрите за Федей? – спросила Антонина.

Пал Палыч не успел ответить, она исчезла в дверях. Он пересек улицу, прошелся по другой стороне, по широкому тротуару, потом вспомнил, что должен идти на работу, сегодня чвановский зал был сдан под завтрак-банкет, но тотчас же забыл об этом. Ничего больше не оставалось в мире, кроме этих дверей.

Он стоял и смотрел.

– Проходите! – сказала секретарша и кивнула направо. Она печатала одной рукой на машинке, в другой у нее был бутерброд – кусок хлеба с колбасой.

Альтус стоял возле письменного стола в своем кабинете и перелистывал журнал, Антонина успела заметить какой – это был номер «Красной нови». Рядом с журналом стопкой лежали новые, видимо только что принесенные книги. В стакане остывал крепкий чай, и на тарелочке Антонина заметила такой же бедный, как у секретарши, бутерброд: хлеб с колбасой без масла.

– Ну что ж, девочка с Джеком Лондоном, – невесело сказал Альтус, – я ознакомился с делом вашего супруга. Садитесь!

Он кивнул на стул и прошелся по своему кабинету.

– Ознакомился и, можно так выразиться, изучил его. Ваш муж занимался контрабандой. Вы знали это?

– Знала! – прошептала она.

– С какого времени?

– Давно. Несколько раз знала.

– Но вы-то, лично, принимали участие в продаже контрабанды? Вы, девочка с Джеком Лондоном.

Что-то горькое почудилось ей в этих словах.

– Они приходили и уходили, – сказала Антонина испуганно, – я не все понимала, я только…

– Муж пил?

– Да. Как все…

– То есть как это «как все»? Что вы знаете обо всех?

– Он… выпивал… и его товарищи тоже. С товарищами.

– На вырученные деньги что вы приобретали?

– Я? Ничего! – растерянно сказала она, – Я не покупала.

– Вы требовали деньги от вашего мужа?

Он полистал «дело», по-прежнему стоя и посасывая короткую черную трубочку. Антонина заметила его сильную, с белыми лунками на ногтях руку.

– Не понимаете вопроса? Деньги вы от вашего мужа требовали на туалеты, на духи, на разные там бусы и цепочки?

– Как это «требовала»?

– Ну, как обычно требуют? В книжках вы об этом разве не читали?

– Вот что, – сказала она. – Значит, вы думаете, что и я виновата. Ну что ж, вы так думаете, значит, так оно и есть…

Губы у нее дрогнули, но она справилась с собой и резко вскинула голову. Глаза ее смотрели зло.

– Правды на свете нет! – сказала она громко, звонким от ненависти голосом. – Вы вот книжки читаете и по книжкам правду видите. А в книжках все вранье. В жизни не так. Пусть будет по-вашему, по-книжному! Если мой муж контрабандой торговал, так, значит, я его и заставляла. Как там, в вашей книжке, написано. Ну и судите меня, и засуживайте, и пожалуйста! Ярофеич тоже поверил, что я воровка, Тывода поверил. Лена поверила. А я…

Она задохнулась, слезы клокотали в ее горле, но она все-таки держалась.

– Хорошо, согласна, пожалуйста! – крикнула она. – Воровка, и контрабандой занималась, и вся хожу в драгоценностях. Во всем виновата, в чем вы его обвиняете. Могу подписаться под этим. Где у вас подписываются?

– А вы не кричите! – сухо посоветовал Альтус. Отхлебнул остывшего чаю, прошелся по комнате и спросил, когда она вышла замуж.

– Когда вышла, тогда и вышла! – грубо ответила Антонина. – К делу это, кажется, но относится.

– Может быть, и относится.

– Мне лучше знать.

– Не следует надевать себе петлю на шею только потому, что вы раздражены на жизнь, – посоветовал Альтус. – И не следует грубить мне, после того как вы сами обратились ко мне за помощью. Вопрос о вашем замужестве я задал не случайно, мне нужно знать, давно ли вы замужем, любите ли вы вашего мужа, любит ли он вас? как вообще сложился ваш быт, ваша семья, что он за человек – этот Скворцов…

– Человек как человек, – сказала Антонина отрывисто, – не хуже других.

– По вашему мнению, он вас любит?

– Наверное, любит, как все мужчины любят, не по-книжному, а в жизни…

Альтус коротко улыбнулся. Отрывистая эта, мгновенная улыбка удивительно красила его худое, жесткое лицо.

– Вам кажется, что вы хорошо знаете жизнь?

– Да уж кое-как знаю! – с прежней резкостью произнесла она. – Повидала сладкого… – И кивнула на книжки враждебно и презрительно: – Здесь небось про Пюльканема не написано и про Бройтигама тоже…

– Про них не читал, а вот про Безайса и Матвеева только что прочитал…

Альтус взял в руку книжку, на обложке которой Антонина увидела: «Виктор Кин». И ниже крупно – «По ту сторону».

– Что про ту, что про эту, – горько сказала она. – Знаем!

– Нет, не знаете. А надо бы знать, Впрочем, сами разберетесь, вы уже из детского возраста вышли. Теперь ознакомьтесь с показаниями вашего мужа.

Он протянул ей несколько больших листов, и она сразу же узнала почерк Скворцова. По мере того как она читала, краска заливала ее щеки, жгучая, мучительная краска стыда. И про этого человека она только что сказала, что он ее любит, только что, здесь же, за этого человека она приехала хлопотать, из-за него сидит здесь…

Альтус мелкими глотками допил свой чай, потом отдельно съел бутерброд.

Прочитав, она долго складывала листы, один к одному, и бессмысленно выравнивала их.

Надо было что-то сказать, но что?

– Это неправда! – наконец произнесла она, – Я никогда не брала у Скворцова деньги на свои «прихоти», как здесь написано. И ничего не просила. И не требовала. И никаких бриллиантов у меня нет, зачем мне они? Он мне давал деньги на еду, покупал мне сам туфли, материал на платье. Два отреза так и лежат – фай на платье и еще креп-сатин…

Она усмехнулась – фай и креп-сатин как-то особенно жалко прозвучали здесь.

– Впрочем, дело ваше! – гордо перебила сама себя Антонина. – Если верите ему – пусть арестовывают…

– Да нет, не арестуют! – сказал Альтус. – Вам, конечно, очень хочется, чтобы вас арестовали, тогда бы вы нашли свое настоящее место в жизни, было бы кого обвинять, но этого не случится. Придется вам обвинять самое себя. Да что с вами, вы сейчас свалитесь!

Не торопясь, он налил ей воды, протянул через стол. Зубы Антонины лязгнули о край стакана. Она пила как во сне, не чувствуя, что пьет. Альтус говорил в телефонную трубку:

– Гараж? Машину мне нужно к подъезду. Все в разгоне? Ну, а пролетка есть? Так пусть Аметиста заложат и живо к подъезду…

Потом вошла секретарша – и тоже, как во сне, Антонина услышала:

– Отвезите, товарищ Лушанкова, Скворцову домой. Она плохо себя чувствует и ребенок у нее маленький…

Вдвоем – маленькая, толстенькая Лушанкова и высокая Антонина – они миновали коридор. У Антонины вдруг заболела грудь, она вспомнила, что уже давно время кормить, – грудь была полна молока. По лестнице она спускалась почти бегом, секретарша Лушанкова почему-то поддерживала ее под руку. У подъезда красиво перебирал ногами в белых чулках гнедой Аметист. Пал Палыч бежал по тротуару, очки его слепо блестели…

В пролетке Антонина сидела рядом с секретаршей Альтуса, Пал Палыч напротив, на скамеечке.

У дома он попытался дать кучеру рублевку, тот обиделся, сказал сердито:

– Я не извозчик, а кучер конюшни РПУ. Примите свои деньги, не нуждаемся!

Лушанкова крепко, по-мужски тряхнула Антонинину руку, закурила папиросу, кучер, приотпустив вожжи, пустил Аметиста рысью.

Дома Антонина сказала Пал Палычу:

– Вы можете достать мне книгу Виктора Кина под названием «По ту сторону»?

– Я все могу для вас сделать, Тонечка! – ответил Пал Палыч.

Через шестнадцать дней Скворцова судили. Зал суда был почти пуст. Защитник, нанятый Пал Палычем, говорил очень долго, с пафосом, воздевая руки к потолку, но вдруг соскучился и смял конец речи, – видимо, понял, что все равно толку не добьешься. Скворцов был бледен и зол. Лицо его в тюрьме как-то точно обсохло – исчез жирок. Глаза по-прежнему выражали наглость, хотя что-то трусливое появилось в них.

Антонина смотрела на него с жалостью. Он сделался ей уже совсем чужим – в этой щегольской синей робе, гладко причесанный, с ленивой усмешкой на полных губах.

Он сидел за барьером, рядом с Барабухой и еще с какими-то людьми, которых Скворцов выдал, как только почувствовал, что его дело худо. Один был бородатый, толстый фармацевт, другой – «лицо без определенных занятий», как про него сказал судья.

Порой фармацевт поглядывал на нее. Она отводила взгляд, краснея, и злилась на себя: ей было стыдно, что ее муж – трус и шкурник.

Обвиняемые сидели за деревянным барьерчиком. Около барьерчика стоял часовой с винтовкой.

Приговор вынесли в четыре часа дня. Судья читал мерно и торжественно, большие светлые усы его шевелились, иногда пальцем он поправлял их. Скворцова приговорили к трем годам лишения свободы и конфисковали контрабанду.

Барабуху отпустили вовсе. Он вышел из-за барьерчика и, глядя себе под ноги, ушел.

Скворцов улыбался растерянно и нагло.

Антонина посмотрела на Пал Палыча, но он повернулся, очки заблестели, и она не увидела его глаз.

– Пойдемте, – властно сказал он.

Она все сидела.

– Пойдемте же, – повторил он и взял ее под руку, – здесь нечего делать.

Дома она взяла книжку Кина и легла с ней на диван. Безайс и Матвеев – два молодых человека – ехали в своем странном вагоне, разыгрывали друг друга, спорили, спотыкались, ошибались, но шли к цели, к единой, удивительной, захватывающей душу цели.

Пал Палыч позвал Антонину пить чай – она не пошла. Как раз в это время Жуканов собирался продать Матвеева и Безайса белым. Наступило время ужинать – Матвееву ампутировали ногу. Разве могла она ужинать?

– Да оставьте вы меня, ради бога! – чуть не плача попросила Антонина.

«Вот достал книгу на свою голову!» – сердито подумал Пал Палыч.

Прочитав про то, как Лиза уходит от Матвеева, Антонина громко сказала:

– Сволочь! Есть же такие сволочи!

И долго, одними губами, повторяла последнюю фразу удивительной книги: «Это было его последнее тщеславие».

Ей хотелось пить, щеки ее горели. Наверное, Альтус был таким, как Матвеев. Или как Безайс. И она вспомнила его бедный бутерброд, мгновенную улыбку, выгоревшие волосы, белую военного образца гимнастерку и широкий кожаный ремень, за который, прохаживаясь по комнате, он закладывал ладонь. Конечно, он был из этой армии, так же как Скворцов был из армии предателя Жуканова. Так почему же так несправедливо, так жестоко, так глумливо обошлась с Антониной жизнь?

Всю ночь до рассвета она думала.

А утром понесла Скворцову в тюрьму передачу.

До самой отправки в лагерь она носила ему передачи и подолгу простаивала в невеселой очереди жен, матерей и сестер. С ней заговаривали, она отвечала; так завязывались короткие и печальные знакомства. Говорили о том, что мужья – или сыновья, или братья – не виноваты. А если и виноваты, то только потому, что попали в дурную компанию, или познакомились с плохой женщиной, или «это случилось только один раз». Надеялись, кляли свою бабью долю, жалостливость, одиночество. Рассказывали друг другу о детях, искали знаменитых защитников или советчиков, вместе, по двое, по трое, ходили к гадалкам, показывали друг другу записки из тюремных камер. Безайс, Матвеев и Альтус уходили все дальше и дальше.

Тут, в первый раз, Антонина жестоко и горько подумала о своей судьбе и поняла, кто она теперь. Ей не было жалко себя. Человек сам хозяин своей жизни. Скворцов был виноват в ее нынешней судьбе, а она оказалась слабее его, тем хуже для нее. Но и его жалеть она не хотела. С холодом в сердце тут, в очереди, она навсегда отреклась от него. И тут же твердо решила, что будет работать. Она еще не знала, как, но была твердо уверена, что теперь все изменится.

По-прежнему она приносила передачу, по-прежнему писала Скворцову сухие, короткие записки, но делала это со скукой, раздражаясь и нервничая. Она знала, что ему плохо, и не жалела его. Она отрезала его от себя и от сына, он уже не был членом семьи, она только ждала свидания, чтобы все сказать ему и почувствовать себя вполне свободной.

С каждым днем все больше раздражала ее очередь, в которой подолгу она простаивала, все ненавистнее делались ей слезы, обмороки, задушевные разговоры женщин, страдальческие лица и то выражение покорности и терпеливости, которое умеют изображать женщины, когда им что-нибудь нужно.

«Овцы, – злобно думала она, – дрянные, глупые овцы…»

Особенно злила ее одна красивая, рано поседевшая женщина. Муж этой женщины прокутил несколько десятков тысяч рублей казенных денег с какой-то цирковой наездницей. Наездница эта ни разу не заглянула сюда, а жена с маленькой девочкой приходила каждый день и униженно просила свидания, от которого отказывался ее муж, слала ему записки, клялась, что все простила, что любит его и не может без него жить.

– Да ведь он же не хочет свидания, – как-то сказала ей Антонина, – неужели вы не понимаете?

Женщина заплакала, жалко замахала руками, что-то быстро и бестолково заговорила. Потом с ней сделалась истерика. Другие женщины набросились на Антонину – она стояла и улыбалась дрожащими губами, ей хотелось объяснить им все, но у нее не было таких слов – простых, понятных и убеждающих, она ничего не могла противопоставить привычным для них понятиям: долг жены, долг матери, семьи… Весь вечер дома она думала об этом, что-то решала для себя, проверяла, права она или нет, но так ничего и не решила. Ей было ясно только одно – что надо иначе, но как иначе, она не знала…

6. Ах, не все ли равно!

Пал Палыч одолжил ей двести пятьдесят рублей, и она поступила ученицей в парикмахерскую на Большом проспекте. Между делом она научилась маникюру, завела свой инструмент и, когда парикмахерская закрывалась, ходила по квартирам, работала иной раз до одиннадцати, до часу – маникюрша сбывала ей наиболее неприятные квартиры.

Не было денег. Антонина продала кровать, стол, кресло, кое-что из платьев. Когда выносили вещи, ей сделалось вдруг весело и легко. От ножек кровати остались на полу белые квадратики, она долго скребла эти следы щеткой и запела, когда их не осталось вовсе. В комнате стало просторней. Она постояла, посмотрела, потом прошлась кругом и вдруг решила продать буфет, обе тумбы, люстру, зеркальный шкаф. «Ах, как будет хорошо, – думала она, оглядывая комнату, – все уберу, все».

С необычайным жаром она принялась отыскивать по магазинам простой стол, стулья, кровать с сеткой, плетеный коврик для сына. Пал Палыч ей во всем помогал.

Потом она с няней Полиной переклеила комнату новыми обоями – светлыми, простенькими. Вечером, когда все было готово и расставлено по местам, к ней зашел Пал Палыч.

– Чаю хотите?

Пал Палыч сел к столу, она пододвинула ему варенье, корзину с хлебом, масло и заговорила, глядя в свою чашку и старательно размешивая уже давно растаявший сахар:

– Я сегодня клеила обои, и вдруг мне страшно стало, подумала: как после покойника… А потом ничего. Сказала сама себе – да, действительно, после покойника.

– Полно вам, – ужаснулась няня.

– После покойника, – упрямо подтвердила Антонина, – слава богу, повидала вдов. Стоят бабы с передачами, а за что стоят? Хорошо, у меня один ребенок, а у кого двое, трое? Да даже не в этом дело. Ведь стыдно, ужасно стыдно… Ну неужели вы не понимаете? – спросила она у Пал Палыча. – Уставились…

– Не понимаю, – сознался Пал Палыч, – ведь не вы преступление совершали, он.

– Не я, не я… – Она отхлебнула чаю и перевела разговор: ей было очевидно, что Пал Палыч не поймет то особенное, что лежало у нее на сердце все эти дни, о чем она упорно думала и что не могла выразить – не было таких слов.

За день до отправки Скворцова в лагеря ее вызвали на свиданку к нему. Хоть она и ожидала этого вызова, вдруг испугалась до того, что вся похолодела.

Когда она вошла, он уже ждал ее в большой серой комнате – ходил из угла в угол, презрительно кривил губы и щурился.

– Ну, здравствуй, – сказал он ей и оглядел ее с ног до головы наглыми глазами, – здравствуй, душа моя…

Она промолчала, но кровь бросилась ей в лицо; она почувствовала, что ненавидит его с такой силой, какой сама не подозревала в себе.

– Как сын? – спросил он.

Антонина молчала.

Он стоял перед ней, сунув руки в карманы измятых брюк, и разглядывал ее с любопытством и злобой – точно чувствовал, что она уже не принадлежит ему и не будет никогда принадлежать.

– Через три года вернусь, – сказал он нарочно развязным тоном, – как-нибудь переживешь… А? Пал Палыч поможет.

– Это тебя не касается.

– Почему же не касается?

– Потому…

Ей трудно было сказать это, но она все-таки решилась и сказала, что разводится с ним и берет ребенка себе.

– И ты его не увидишь, – быстро добавила она, – я ему ничего не скажу, скажу, что тебя нет, – понял? И ты не смей, – совсем заторопилась она, – ты не имеешь права показываться…

Он побледнел и сжал кулаки, но она не дала ему говорить:

– Я с тобой развожусь, – повторила она, – навсегда развожусь. – Слово «навсегда» облегчило ее, и она с радостью еще раз сказала: – Навсегда, понял? Ты искалечил, изуродовал мою жизнь, – говорила она, – я не хотела быть женой уголовного преступника, я хотела жить иначе, лучше, я учиться хотела, – дрогнувшим голосом сказала она, – теперь я сама буду, понял, а ты как хочешь, и не трогай меня, и не смей ко мне приходить, ты мне не нужен, я тебя ненавижу, понял?

Она вдруг заплакала, но тотчас же сдержалась и сказала:

– Все твои вещи я продала и деньги тебе переведу, как только это разрешат. А комнату я считаю своей потому, что за нее ты отдал мою кухню, а у тебя комнаты не было…

Она всхлипнула и отвернулась, ей сделалось стыдно за эти последние слова о комнате и о вещах, но она не могла их не сказать – надо было разорвать все нити, связывавшие ее со Скворцовым.

– Так, – усмехнулся он, – ну что ж…

Антонина молча пошла к выходу.

– Тоня, – позвал он.

Она остановилась.

– Я же все это ради тебя делал? – сказал Скворцов, – я на преступление ради тебя решился…

– Врешь.

– Правда.

Она взглянула на него и ушла.

Вечером Пал Палыч два раза стучался к ней. Она не ответила.

Федя рос, учился ползать, потом ходить, потом вдруг сразу заговорил. Нянька Полина толстела, пела песни, вязала всем в квартире теплые шерстяные чулки и носки, сплетничала про Капу и Геликова. Пал Палыч служил, зиму и лето ходил в темном, играл с Федей и не спал по ночам – покашливал, пил горячий черный чай.

– Старость, – говорил он, когда Антонина спрашивала его, что с ним, – чертовщина по ночам мерещится.

Антонина сделалась мастером – брила, стригла, научилась горячей и холодной завивке и тосковала так страстно и так сильно, что вдруг, ни с того ни с сего, убегала поздним вечером из дому и долго бродила по сонным и тихим улицам. «Как жить, – думала она, – как же мне жить?»

Жить было скучно и неинтересно. Она очень любила сына, но он не был для нее всем. Ей хотелось еще чего-то – огромного, такого, чтобы вдруг стало интересно, как бывало интересно в школе, чтобы куда-то торопиться, спешить, чтобы всегда думать о чем-то – именно думать, чтобы вдруг сбегать и посмотреть, как оно, это что-то, чтобы вдруг непременно надо было убедиться, все ли там благополучно, или помочь, а главное – беспокоиться. Ей очень надо было беспокоиться – потому что то дело, которое она делала, было сонным, и скучным, и, главное, никчемным – не могла же ее в самом деле, всерьез занимать стрижка, или бритье, или завивка.

Иногда вечерами сердце ее вдруг начинало тяжело и назойливо биться. Она не могла найти себе места, раздражалась на сына, кричала на Полину.

У Пал Палыча все было по-прежнему, ничего не менялось. Не входя к нему, из дверей, она оглядывала его комнату, и в глазах ее Пал Палыч читал осуждение и злобу.

– Ну чего вы, – спрашивал он, ласково и участливо улыбаясь, – опять черти раздирают?

Она молчала.

– Чайку хотите?

– Нет.

– Может быть, в кино сходим?

– Не хочу, спасибо.

– Чего же вам надо?

– Ах, ничего, – говорила она и уходила.

Стоя возле двери, он слышал, как она срывала с вешалки пальто, как надевала калоши, как хлопала парадная. Тогда дрожащими от волнения руками Пал Палыч срывал с себя домашнюю со шнурками венгерку, сбрасывал туфли, одевался и бежал за Антониной под дождь, под снег, в метель – все равно. Он шел сзади неподалеку от нее и даже не старался быть незамеченным – так был уверен в том, что она никогда не подумает, будто он может следить за ней.

Она шла не оборачиваясь, сунув руки в рукава пальто, как в муфту, глядя прямо перед собой, не замечала взглядов, бросаемых на нее, и ходила подолгу – по два, по три часа.

Пал Палыч не спускал с нее тревожных, ласковых глаз… Когда она переходила улицу, он шел за нею; когда она шла по набережной Невы, или Мойки, или Фонтанки, он весь напрягался и каждую минуту был готов прыгнуть за ней в воду, если бы это понадобилось. Иногда ему вдруг что-то мерещилось, и он бросался вперед с бьющимся сердцем, а потом долго стыдил себя и успокаивал, говорил себе, что все пустяки, что просто она тоскует, что никогда «такое» с ней не случится, что он сделался совсем мальчишкой. Но если вновь она слишком близко, по его мнению, подходила к перилам, он опять бросался вперед, а потом долго вытирал платком внезапно вспотевшее лицо. «Ну что ж, – говорил он себе, – что ж, я ее люблю. Она дорога мне. Что ж, это не стыдно».

Он провожал ее до самого дома, а потом дрог на улице полчаса или час, чтобы приход вслед за ней не казался подозрительным.

Возвратившись домой, он стучал к ней и звал ее пить чай. У него всегда были те лакомства, которые нравились ей, и каждый день он потчевал ее чем-нибудь новым – сам варил ранним утром, пока она еще спала, тянучки, или орехи в меду, или миндаль в сахаре… Если Федя еще не спал, она закутывала его в одеяльце (в коридоре сквозило) и приходила с ним на руках – он всегда просил, чтобы она пришла с Федей.

Несмотря на то, что этот вечерний чай стал уже обычаем, к которому Антонина и Пал Палыч привыкли и без которого не проходило почти ни одного вечера, каждый раз, когда Антонина стучала, Пал Палыч точно пугался, непременно краснел и, стараясь скрыть смущение, начинал особенно старательно хлопотать…

Он никогда ничего не рассказывал ей о себе и ничего не спрашивал – он умел легко и просто молчать, это было приятно Антонине. Иногда за чаем он читал вслух газету, или раскладывал меж их тарелок шашечную доску и предлагал сыграть, или они вдвоем решали кроссворды, напечатанные в журнале, который Пал Палыч выписывал.

Федя спал на постельке, устроенной на диване. Антонина мало видела сына и скучала без него, но сейчас он был тут, она могла в любую секунду подойти к нему и поглядеть, дотронуться до его ручки или потрогать лобик, нет ли жару; присутствие ребенка сообщало комнате Пал Палыча уют и ту уверенность, которой Пал Палыч лишился за последнее время; кроме того, Пал Палыч любил Федю и радовался, когда мальчик спал на его диване.

После вечерних своих прогулок Антонина выглядела опустошенной и разбитой, но Пал Палыч так потчевал ее чаем, так домовито пел на столе самовар, так ласково было все вокруг, что к Антонине постепенно возвращалась жизнерадостность. Играя в шашки, она вдруг начинала тихонько насвистывать, или внезапно смеялась над рассеянностью Пал Палыча, или вскидывала легкие и смуглые руки к потолку и говорила, оглядывая комнату, что у Пал Палыча «просто чудесно», что ей «так хорошо, так весело», что она без этого чая «просто бы пропала», или, спохватившись, начинала мыть посуду, говоря, что и так достаточно ему хлопот, что давеча он бегал за лекарством для Феди, а на прошлой неделе чинил ей примус, а осенью шпаклевал окно в ее комнате.

Пал Палыч конфузился и сердито говорил что-нибудь такое, что обычно говорят в таких случаях, растроганно протирал очки и переводил разговор на другую тему.

Вечер заканчивался тем, что Пал Палыч уносил Федю в комнату Антонины и сам укладывал его в кроватку. За ширмой был полумрак, ребенок сонно и вкусно вздыхал, Антонина что-то поправляла в постельке, а Пал Палыч держал мальчика на весу, на вытянутых руках, и напряженно ждал, пока Антонина скажет полуласково-полусердито:

– Ну что же вы, право, кладите.

Тогда он, согнувшись, клал ребенка в постель, потом высвобождал руку, поправлял одеяльце и распрямлялся. Иногда Антонина плечом чувствовала плечо Пал Палыча и не отстранялась – ей было приятно прикосновение этого сильного и чистого человека; она знала твердо, что он любит ее так, как никто еще ее не любил и, конечно, думала она, не полюбит, и бессознательно радовалась, хоть сама и не любила, его.

Иногда они подолгу стояли над постелью ребенка и разговаривали. Оказывалось, что у них много дел друг к другу и разговоров, и все это надо было говорить шепотом и спешить, потому что было уже поздно и как-то не очень ловко.

Антонина рассказывала ему дневные происшествия в парикмахерской, смеялась, откидывая назад голову, спрашивала советов, а Пал Палыч не слышал ее вопросов и смущался, кровь тяжело и звонко билась в его висках – он не мог сосредоточиться, но тоже что-то говорил, спрашивал, рассказывал, только бы не уходить из этого полумрака, только бы слышать ее голос, чувствовать, что она близко, что она дышит, улыбается.

Возвратившись в свою комнату, он запирался на ключ, наливал, чаю в чашку, из которой она пила, садился так, как сидела она, и пил, стараясь касаться губами края в том месте, которого касались ее губы.

Ему было очень стыдно и даже смешно, но он не мог удержаться и съедал не доеденный ею бутерброд, или варенье, или пастилку, прикидываясь сам перед собою, что это нечаянно, обманывая себя тем, что добру незачем пропадать, или уж откровенно и просто: «Ах, не все ли равно?»

Он любил ее вещи так же, как любил ее самое. Он прятал ее платки, шпильки для волос, все, что она забывала у него, и удерживал себя от того, чтобы каждую минуту не смотреть на эти вещи. Он оставлял это все на конец дня, на самое грустное и одинокое время – перед сном. Тогда он раскладывал шпильки, платки, ленточки возле кровати на тумбе и подолгу глядел на все это, улыбаясь и вздыхая.

Антонина знала, что Пал Палыч любит ее, знала, что он будет любить ее, пока будет жив, знала, что он мучится и страдает из-за этого, жалела его и не думала о нем, потому что думала о себе и потому что жизнь ее была ужасна.

Она устала и с каждым днем уставала все больше, все серьезнее, все, как казалось ей, непоправимее. Она угорала от запаха жженых волос, от душных испарений одеколона, вежетали, хинной, от дегтярного мыла, от лака; ее раздражали глупые и томные клиентки – кинематографические актрисы, жены ответственных работников, нэпманов или некрасивые и несчастные женщины, которые красили волосы перекисью водорода, красили ресницы, брили брови и оставались такими же уродами, как были, с той только разницей, что становились смешными. Ей было стыдно, когда она из жалости к ним врала, что у нее нет перекиси водорода, и что она не может достать перекиси, и что лучше уж им не перекрашиваться, а они в ответ говорили, что достанут сами, и крали перекись из каких-то лабораторий… Ей было стыдно и горько оттого, что красивые и выхоленные женщины подсмеивались над некрасивыми из-за того, что у этих красивых, выхоленных и глупых женщин были, судя по их рассказам, умные и милые мужья; ей казалось, что тут какая-то неправда, что так не может быть, что этим умным мужьям ни к чему такие жены… Слушая разговоры кинематографических и театральных артисток, она удивлялась, что эти женщины могут изображать на сцене любовь, или ревность, или еще что-нибудь красивое и серьезное, – ей казалось, что раз они даже парикмахерским знакомым выбалтывают все о себе, о своей жизни и раз они об этой жизни «так» думают, то как же они смеют изображать на сцене или на экране настоящие чувства? Жены торговцев злили ее своей сытой и наглой самоуверенностью, тем, что они обращались с мастерами как с прислугой, а главное – тем, что она должна их обслуживать, в то время как она гораздо умнее их, гораздо больше их понимает, думает, мучится и ищет какого-то пути, до которого им нет ровно никакого дела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю