355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Любопытнов » Огненный скит.Том 1 » Текст книги (страница 36)
Огненный скит.Том 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:01

Текст книги "Огненный скит.Том 1"


Автор книги: Юрий Любопытнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 43 страниц)

Набесившись и накупавшись, мужики выбрались на берег у отлогой отмели, оглянулись – нет ли поблизости баб, – разделись донага, выжали трусы и стали причёсывать волосы и одеваться, предвкушая застолье после работы. Кирилка был тут же, но в купании участия не принимал.

– Как же тебя, Кирилка, волки с приёмником не съели? – вспомнив его рассказ, спросил Севостьянов.

– Да счас всех волков поистребили в наших лесах, – заметил Юрлов. – Если только какой приблудный…

– Не скажи, – встрепенулся Кирилка. – Я в прошлом году встречал.

– При каких-нибудь чрезвычайный обстоятельствах? – усмехнулся Романов.

– Конечно.

– Когда за грибами ходил?

– А что вы смеётесь, за грибами. За грибами!.. Да, пошёл я как-то за грибами. Иду набираю… Полную корзину уже набрал, смотрю – волки. Окружают меня. Вожак такой серо-пегий с подпалинами. Шерсть клочьями, глаза злые, грудь, как самовар… Что делать? Я сначала, туз бубновый, наутёк. Они за мной. Слышу спиной, что не сдобровать. Как быть? Бросаю корзину и взбираюсь на высокое дерево. Сел на сук и сижу, дрожу. Волки подошли к дереву, понюхали мои грибы, походили, побродили, пощёлкали зубами, видят, меня не достать, повыли, зло посмотрели и ушли. А я влезть-то влез, а слезть не могу. Одеревенели у меня руки, ноги и голова кружится, как вниз посмотрю. Спрыгнуть? А высоко, как бы ноги не переломать. А надо. Закрыл глаза и спрыгнул. Хорошо, что снегу по грудь было…

– Ха-ха-ха, – захохотали мужики, держась за животы.

Хохотал вместе с ними и Кирилка, и во рту поблескивали два зуба из нержавеющего металла.

1987 г.

Уеду на Север

Сенька ногой толкнул промёрзшую дверь.

– Принимай родственнички гостей! – весело гаркнул он, нащупал пальцами пуговицы и развернул гармонь.

Пальцы проворно бегали по клавишам, и гармонь вторила словам песни:

В одном прекрасном месте

На берегу реки

Стоял красивый домик,

В нём жили рыбаки.

Из кухни вышла Любашка – невестка. Рукава зёленой шерстяной кофточки засучены до локтей, голова повязана белым платком. Она ставила пироги, и руки в муке. Мучные следы и на щеке. Поправив съехавший на затылок платок, спросила:

– Откуда, Семён?

– С кудыкиной горы.

Любашка пристально посмотрела на деверя.

– Опять весёлый, – покачала она головой и прикрыла за ним не захлопнутую дверь.

– Ой, мать, и развесёлый же я, – неестественно бодро ответил Семён, поозирался по углам и спросил: – А где братуха?

– Сейчас придёт. К Фёдору Лужину валенки подшивать понёс. А у тебя что – опять симоны-гулиманы?

Семён не ответил, растянул гармонь, пробежал пальцами по ладам.

Там жил старик с старухой

Рыбацкого труда.

У них было три сына —

Красавцы хоть куда!

– Эх, симоны-гулиманы, – вздохнул он и кинул гармонь на диван. Она сжалась и тоже вздохнула. – Ты думаешь я – что? Пьяный? Как бы не так. Цикл у меня… Вот прошу политического убежища на несколько дней.

Любашка с состраданием посмотрела на Семёна и тихонько вздохнула. Уж эти его циклы!.. Это, значит, опять поссорился с Нинкой. Живут они лет пятнадцать, а ужиться не могут. В молодости всё шло у них нормально. Она ткачиха на хлопчатобумажной фабрике, он – слесарь на соседнем заводе, гармонист, каких поискать, большой охотник до чтения. Потом пошло, поехало. На месяц раза два, а то и больше разлады. Только немного успокоятся, порадуются за них родственники, как, мол, жить-то хорошо стали, а их опять захлестнёт. Опять циклы, как называет это сам Семён. В таких случаях, когда ему становится невмоготу оставаться в доме, берёт гармонь и ходит по посёлку, поёт песни, тоскливые и безысходно-трагические. И думает иногда Любашка, что живут они так от большого достатка. Как говорят, с жиру бесятся. Казалось бы, чем больше достаток, тем радостнее жить, легче, а вот на тебе: на поверку выходит наоборот.

Семён, не раздеваясь, привалился на краешек дивана, откинул чистый половик, чтобы не запачкать стекающими с ботинок грязными каплями тающего снега, снова взял гармонь и развернул мехи. Гармонь отозвалась нерадостно, но сочувственно.

Один любил крестьянку,

Другой любил княжну.

А третий молодую

Охотника жену.

В террасе хлопнула входная дверь. Долго обивали с обуви снег, потом смахивали веником со ступенек. Вошёл Володька, Семёнов брат, высокий, тёмно-русый, в лёгком драповом пальто. Был он побрит, поодеколонен, наглажен. Сняв пальто, потёр красные от мороза щёки, поздоровался с Семёном за руку:

– Привет, братуха! Как жизнь?

За деверя ответила Любашка. Она вышла из кухни с полотенцем в руках.

– Опять у него всё кувырком, шиворот-навыворот. Из дома ушёл… Вот гуляет, гуляка…

– Холодает сегодня, – проговорил Володька, будто не слышал слов, произнесённых женой. Снял войлочные ботинки, поставил на полку для обуви. – Градусов под двадцать пять будет. Счас шёл – слышу, брёвна потрескивают. А ты чего не раздеваешься? – обратился он к брату. – У нас жарко. Давай снимай пальто!

Семён снял шарф, засунул в карман, повесил пальто на вешалку, разулся. Любашка принесла тапочки, подтёрла пол у дивана влажной тряпкой.

Володька включил телевизор, убавил звук, чтобы не мешал разговаривать. Семён устроился на диване, отложив в сторону гармонь.

– Хорошо-то как у вас. Покойно, ласково…

Любашка постелила на стол чистую скатерть, спросила Семёна:

– Наверное, голодный? Подожди немного. Скоро ужинать будем.

Она хлопотала на кухне, ставила в чудо-печь пироги. Через неплотно прикрытую дверь шло густое тепло, сладковатый дух топлёного сливочного масла, земляничного варенья или джема. Когда Любашка вынимала из печки противень, комнату охватывал сытный запах печёного теста.

Она быстро собрала на стол. Налила в тарелки щей, дымящихся, с мясом, жирных и густых. Разделала копчённую скумбрию, тоже жирную и толстую.

– Давай ешь, – попотчевала она деверя. – Вон исхудал со своими циклами. Одни глаза…

Семён взял ложку, отломил хлеба, стал есть щи.

Володька тоже ел, поглядывая на экран телевизора, и ни о чём не расспрашивал брата. Тот начал сам.

– Рассчитался ведь я, – сказал он.

– Как рассчитался? – Володька перестал есть, удивлённо взглянул на братову физиономию. – С завода?

– Пока что не с завода. С домом. Под чистую… Совсем ушёл.

– Безалаберный ты, – сказала Любашка. – Как же Нинка?

– Она сама по себе, я – сам.

– А дети? Ты подумал о них?

– Дети, считай, выросли.

– Может, всё обойдётся Семен?

– Не обойдётся. – Он вздохнул, доел щи, положил ложку на стол. – Окончательно и бесповоротно решил.

– И как дальше рассчитываешь? – спросил брат. Ел он медленно, степенно, серые глаза внимательно смотрели на Семёна.

– Не знаю, не определился пока… На стройку поеду. Во! На Север! Сейчас везде строят. Руки, ох, как нужны. А если мои руки! – Он вытянул кисти, корявые, мозолистые, со сшибленными ногтями.

– Кончал бы ты свои циклы, – сказала Любашка. Она принесла глубокое блюдо, полное пирогов, с румяной верхней корочкой, блестящей оттого, что была смочена яичным желтком, разболтанным с растительным маслом. – Всё у вас не как у людей. Чего бы вам не жить?! Какой ты неспокойный!

Семён положил гармонь на колени, тронул пуговицы.

Вот раз пошёл охотник

Охотится на дичь.

И встретил он цыганку,

Кто может ворожить.

Цыганка молодая

Умеет ворожить.

Раскинула на картах

Боится говорить…

– Ты права, Любаша. Нет мне покою… Тоской смертной горю. Всё ищу чего-то, всё жду. Иной раз кажется – вроде бы нашёл. Уцепил. А нет. Убеждаюсь, что не то… Не то, чем казалось.

– Странный ты, Семён. Всё чего-то ищешь. До каких времён будешь искать? Пора кончать. Тебе под пятьдесят. И всё чем-то не доволен. Угомонись!

– Пора, говоришь, кончать?! Не знаю… Счастья я ищу, Любаша! Поняла. А его никогда не поздно искать. Счастья широкого, раздольного, как каравай хлеба. Законченного. Чтоб больше его ничего не было.

Любашка покачала головой.

– Разве нету счастья у тебя? Обут, одет, сыт. Разве это не счастье?

Семён вытер повлажневший лоб, вздохнул.

– Это счастьишки – сыт, обут, одет. Купил новые брюки – счастьишко. Справила жена новую шубу – счастьишко. А мне счастье нужно. Вот смотри, – Семён начал загибать пальцы на руке: – Деньги у меня есть? Есть. Достаток есть? Есть. Жена, дети есть? Всё есть. – Он сжал пальцы в кулак, аж хрустнули кости. – Всё есть, а счастья нету. Нету! Вот, что ты хошь делай, а нету. А отчего нету, не пойму. Раньше вроде было… Жили с Нинкой душа в душу. Ничего не копили, ничего у нас не было, а думалось, что было всё. И когда получилось всё наоборот? Счас накупили разного барахла. Зайдите, посмотрите – хрусталь везде. Все деньги переводит в это стекло…

– Ты ешь, ешь, – подвинул ему тарелку с картошкой брат. – Потом расскажешь.

Семён потянулся за вилкой.

– Как-то я взял рюмку, думаю, дай выпью из тонконогой – праздник был. Может, думаю, слаще из таких пить, раз цену такую сумасшедшую имеют. Моя и появись тут невзначай. Как увидела рюмку, цап её из рук: зачем схватил – сломишь ножку, где вторую такую брать буду, дурак! Ой, и обидно мне стало. Вот и горю я тоской смертной.

– Семён, когда в доме красиво – разве плохо. Для этого и живём, чтоб было красиво, чтоб душа радовалась.

– Красиво! А душа не радуется. Хы!.. Не нужна мне такая красота. Стеклянная она, пустая. Я много думаю, когда не сплю, а не сплю я давно. Чего они стоят эти вазы, фужеры, салатницы? Молиться на них? Жена – та молится. И сама такая же стала – гранёная. Сегодня не выдержал – грохнул табуреткой по стенке. Думаю, из-за тебя, стекло, вся жизнь пропадает. Лопнули её побрякушки. Что тут было!.. На развод, говорит, подаю, хватит, говорит, с дураком жить.

Семён отодвинул тарелку в сторону.

– Грохнул я сегодня по стеклу, и будто короста с меня свалилась, легко мне стало, мать! И ушёл…

– Как же одному жить? Не по-людски это.

– А так как я живу – по-людски? – У Семёна дрогнул подбородок.

Любашка подвинула к себе чашки, налила чаю, густого и горячего. Поставила на середину стола земляничное варенье.

– И дети крикливые стали, – продолжал Семён. – То это им давай, то другое. Так и говорят: отец, давай! Всё её воспитание. Здесь дочка пристаёт: купи мне джинсы, как у Светки. А они, у Светки, её подружки, стоят двести рублей… – Семён вертел чашку, плеская чай на блюдечко.

Любашка слушала его и согласно кивала головой. Володька с сочувствием глядел на брата, но молчал, машинально мешая варенье в розетке ложкой.

– Я говорю дочке, – продолжал Семён, – что ты на Светку равняешься, у неё мать чего хочет, то и достанет. И дешевле ей обойдётся. У них всё кольцом идёт: ты – мне, я – тебе. Зачем, говорю, тебе такие джинсы сдались, купим дешевле. Она в слёзы: – а я чем хуже других? Да ты не хуже, говорю, ты, может, лучше. Ты вон и книжки читаешь – их не дураки пишут, должна сама разбираться, что к чему. Где там сказано про джинсы в двести рублей?.. А Светка? Она уже в восьмом классе женихалась. Танцульки на уме. Гитара. И мою втягивала. А Нинка поощряет: водись со Светкой, её мать мне обещала вазу достать.

– Ты пироги бери, совсем не пробовал. Остынут, – потчевала Любашка Семёна.

– Возьму. – Семён откусил от пирога, отхлебнул чаю. – Хорошие пироги, – похвалил он. – А мы давно не пекли. Нинка торты берёт.

Он обвёл глазами комнату, с весёлым узором занавески, телевизор, широкий диван, картину на стене.

– Вечером, когда мои соберутся, и пошло – тряпки на языке, дублёнки, серебро, мельхиор. Жена носится по соседкам: кто чего дефицитного достал… «Ах, всегда мы хуже других. Вон Танька. У неё муж слесарь, как и ты, а достать всё может. Сейчас стал чеканкой заниматься, знай, себе колотит по железу, небольшая штучка-то, а стоит по двадцать, по тридцать рублей. Продадут – хрусталю купят. А ты не видел у них на полу медвежью шкуру? Фонтан!» Тьфу, чёрт, она и говорить-то стала по-другому: «фонтан», «не фонтан», «урвала», «хапнула». Не слова, а деревяшки. Раньше хоть книжку почитает, хоть здесь поучится, как жить, узнает, как люди живут, какие у них мысли, что какие ценности имеет, за что люди боролись, чего искали. А сейчас и книжки превратились в наживу и роскошь.

– Какой ты критик, Семён, – сказала Любашка, доливая деверю чаю.

– Не знаю. Жжёт меня. Сижу, как под водой. Рыбы, то, сё – красиво! А мне хочется наверх. Глотнуть воздуху… – Семён помолчал, потёр руками глаза, лоб, словно они болели. – Посмотришь на людей. Ничегошеньки-то у них в доме нету, а идут – не наговорятся. И не давит это довольствие на них. Открытые, улыбчивые и добрые. Но есть и другие. В доме – чего только не увидишь. Напокупают разных стенок, наставят туда книг, под тон, под цвет, с корешками – я те дам! И так стоят. Всё – себе, себе, себе. Почитать, жлоб, не даст. Кто к такому не придёт, подумает: интеллигент, профессор, читарь, каких свет не сыскивал. Отнесётся к нему с почтением, а у него и ценность только, что книги, которые он не читал…

Семён доел пирог, допил чай. Достал из кармана смятый платок, вытер лоб.

– А угощать как стали. Раньше чай пили, а теперь? Друг дружку хотят и в этом переплюнуть. И здесь стали соревноваться. Только и разговоров наутро после вечеринки или застолья какого. Что бы-ы-ло?! И сервелат, и языки, и икра, и заливное, и печень тресковая… Я то съела там, я то… Она такая-сякая всё может достать. У неё Тамара Вячеславовна знакомая… И она из-за этой знакомой тоже пуп земли. Она достаёт, а вот ты достань эти языки, эту печень. А тянутся за этим… Вот и выпендриваются, как жена говорит, друг перед дружкой…

– Жить стали лучше, Семён. Хочется, чтобы всё было, как у людей. Никому не хочется отставать.

– Вот именно – отставать. Эх, да чего тут говорить… А домой я не пойду. Ни за какие деньги не пойду. Это решено.

Любашка постелила ему на диване. Он долго не утихал, курил, бросая пепел в фарфоровое блюдечко, что ему дала невестка, говорил, что так не может дальше жить.

– Мало ещё разбил, надо было всю посуду разбить вдребезги, – подвёл он итог.

– Ну и чего ты этим добьёшься? – спросил его брат. – Чего ты покажешь этим?

– Да ничего. Своё отношение.

– Отношение! Ты с Нинкой-то хоть по-человечески говорил?

– О чём?

– Обо всём. Что не стекло и не джинсы только ценность имеют. Есть вещи важнее тряпок и прочего.

– Чего ей говорить! Она не понимает.

– Она не понимает, а ты?.. Сидишь под своей водой и боишься нос высунуть, слова сказать в свою защиту. Уехать с глаз долой куда легче… Ведь ты убежать хочешь. Думаешь, – бежишь от них? Ну да! От себя бежишь… Почему вы раньше хорошо жили? Сила воли у тебя было. Была у тебя мечта. А сейчас у Нинки мечта – накопить, а у тебя – удрать. Песни поёшь да по посёлку ходишь, жалуешься. Опустил крылышки, и виноватых ищешь. Сам виноват, что Нинка тебя не понимает…

– Все вы только учить, – Семён отвернулся к стене, давая понять, что разговор закончен, и глубоко вздохнул.

Володька с минуту постоял возле дивана, потом выключил свет и вышел из комнаты.

Семён лежал с открытыми глазами и думал, что брат, наверное, прав. Ведь отчего-то началось отчуждение – его и Нинки. Возникла ледяная, стеклянная стена. Нинка стала жить своими интересами, он – своими. Появилось слово «моё», а раньше было «наше».

Он ворочался, скрипя пружинами, ходил на кухню пить воду, курил, пуская дым в приоткрытую форточку, и смотрел, как под лунным светом поблёскивал снег, как по утоптанной тропинке важно прошествовал сытый кот. Морда у него была заиндевевшая, и усы казались толстыми, как солома.

Рано утром, только начинало рассветать, пришла Семёнова жена.

Открыла ей Любашка.

– Мой у вас? – спросила Нинка.

– У нас. Спит ещё.

Нинка распахнула дверь, ураганом влетела в дом, сбросила с мужа одеяло. Тот сначала не понял, что происходит, а когда понял, вскочил с дивана и стал быстро натягивать брюки, прыгая на одной ноге, не попадая в штанину.

– Иду, Нинок, иду! – бормотал он, напяливая на плечи рубаху.

Когда он оделся, Нинка взяла его за ухо, как нашкодившего котёнка, и повела к двери.

– Постой, Нинок! – вырвался Семён. – А гармонь? Гармонь надо взять.

Володька с женой долго глядели в окно на удаляющуюся пару. Нинка толкала Семёна в спину. Тот спотыкался, подхватывал то сползающую с плеча гармонь, то слетающую с головы шапку, а потом побежал трусцой, чтобы не поскользнуться на обледенелой тропинке.

1983 г.

Банщик Коля

Под крутым берегом, почти у самой реки, стояла фабричная банька. Была она небольшая, сложенная из красного крепкого кирпича, с узкими оконцами, окаймлёнными фасонными наличниками, с высокой трубой. Оконца до половины были замазаны краской и смотрели подслеповато и устало.

Баньку считали ровесницей фабрики, а фабрику братья Сазоновы построили без малого сто лет назад. Ткацкое производство за это время расширилось, а баня, какой была в те незапамятные времена, такой и осталась. Работала она три-четыре раза в неделю, но жителям посёлка, разбросанного по берегу реки, этого было вполне достаточно. Славилась она мягкой родниковой водой, парилкой и вениками, которые в любом количестве предлагал парившимся банщик Коля.

Коля Мамичев был достопримечательностью посёлка. Его так и звали: банщик Коля. Есть у русского народа обычай: мужичонко и неказист, и чем-то странен, и относятся к нему насмешливо, полагая, что у него не все дома, а зовут, если не почтительно, то во всяком случае полным именем, без уничижительных суффиксов. И Мамичева звали просто Колей, а как по отчеству прозывают – никто не знал и не интересовался. Да и зачем это было надо – Коля и всё. Весь он был в этом имени-прозвище.

Жил Коля с женой Антониной тихо и мирно. Его дом стоял на бугре невдалеке от баньки, за дорогой. За домом был огород, перед домом палисадник. Ограда палисадника сделана из осиновых столбов с заострёнными, словно карандаши, верхушками да двух слег между ними. Раньше, после войны, когда на посёлке ещё ходили с гармонью по улице, слеги отрывали парни, садившиеся на них петь частушки и припевки, или просто послушать гармонь, которая всегда останавливалась на пятачке перед домом банщика. Коля за оторванные слеги серчал на парней, но наутро брал топор и восстанавливал ограду. В последние годы слег никто не отрывал, и Коля, идя летом с работы, частенько про себя вздыхал, что перевелись гармонисты, и ему казалось, что жизнь из-за этого стала не такой привлекательной и не столь весёлой.

Рано утром можно было видеть его небольшую сухую фигуру, пересекавшую дорогу и направлявшуюся к бане. Ходил он ссутулившись, шаркая ногами, обутыми в кирзовые армейские сапоги, и попыхивая замусоленной изжёванной папиросой. При встрече со знакомыми, ещё издали прикасался рукой к кепке, прикрывавшей начинавшую лысеть голову, останавливался и произносил обычное своё приветствие: «День добрый!»

Иной мужик при встрече снисходительно похлопывал его по плечу и шутливо говорил:

– Ты, Коля, того-этого… давай топи баню пожарче да веник выбери помягче, да шайку поокатистей – сегодня приду к тебе париться…

Для Коли все были равны, ко всем он относился одинаково, никого не выделяя и никого не принижая.

– Милости просим, – отвечал он. – Баня раздольная. Сазоновы знали, как строить-то. Раньше-то, бывало, из парилки прямо в речку сигали парни, а сейчас побаиваютца, – смеялся он тихим смехом, заминая рукой полу пиджака, ища спички.

Прикурив потухшую папиросу, продолжал:

– Милости просим, приходите! У многих ванные стали, в бане не нуждаются, а зря…

Работу свою любил беззаветно и ни на что бы её не променял. Ремонтировал в бане многое сам. Например, вывалится сиденье у дивана – Коля раздобудет фанеру, выпилит, подправит, вставит. Принесёт лаку или краски, покроет, полюбуется – хорошо! И, довольный, отойдёт.

Если обвалится штукатурка, Коля возьмёт мастерок, горсть цементу, подмажет, затрёт, побелит – стенка как новая.

Антонина не раз обижалась:

– Для тебя баня, как своя. Что лишнее по дому сделать ты ленишься, а для бани готов руку отрубить… Там фабрика есть – отремонтируют, если надо, зачем тебе?

– Пока это, Тоня, отремонтируют, – отзывался Коля. – Я быстрее. Да и работы-то… Меж делов и сварганю…

– Совсем прилип к своей бане, – вздыхала Антонина. – Ровно свет она в твоём окне. Такое производство – баня!..

– Э-э-э, – смеялся Коля. – Производство… Баня, считай, как больница. Я многова навидался. Бывалыча, идут мужики в баню, хмурые, недовольные, не идут – еле тащатся… А постегаешь его веничком, поломаешь ему поясничку, окатишь водой, смотришь, – враз расправился и заиграл лицом, телом, всем… Вот. Так что баня штука нужная и полезная. Без неё нельзя. А ты говоришь производство. А как человеку в худой бане париться? Не будет ему настроения. А ты меня ругаешь…

– Ох, и непутёвый! Кому нужно твоё настроение. Кто это заметит?

– А зачем чтоб замечали? Я-то знаю, для чего делаю…

– Ай, – вздыхала Антонина, махала рукой и уходила.

После Троицына дня, в первую или вторую неделю, пока листва на деревьях не зачерствела, была душистой и мягкой, ходил Коля в лес по веники. Брал с собой моток бельевой верёвки и острый нож, который засовывал в голенище. Деревьев не губил. Выбрав пушистую берёзку, палкой с крючком на конце нагибал, отсекал несколько сучьев и шёл дальше. Собрав вязанку, туго стягивал верёвкой и, перекинув через плечо, возвращался домой.

Недели за две или три он нанашивал целый ворох. Сначала высушивал ветки в тени, под навесом, разделив на пучки, связав крепко медной проволокой. Потом убирал на чердак и по мере надобности носил в баню. Для любителей некоторую часть веников делал из дубовых ветвей.

Особенно любил париться дубовыми вениками давний приятель Коли – Мокей Яснов, мужик под притолоку, с широким лицом, с густым, как паровозный гудок, голосом, длинными руками с кулаками-пудовиками. Мокей прошёл войну на «катюшах», а Коля был освобождён по причине какой-то внутренней болезни, и это рождало между ними иногда споры, но дружбы не охлаждало. Мокей работал машинистом мотовоза на соседнем заводе.

Коля исправно нёс свои обязанности, на работу ходил регулярно, болел редко и непродолжительно, и им дорожили. По зимнему времени помогал кочегару – запойному пьянице Мишке топить котел, и если бы не Коля, неизвестно – была бы баня всегда жарко натоплена.

Летом банная жизнь заметно замирала и успокаивалась. Зато звенела от людских голосов купальня – бочаг на реке, вымытый весенними паводками. Вся свободная от работы поселковая жизнь переносилась туда. Там пили чай из самовара, и в домино играли, и свадьбы справляли. Пропадал летом на реке и Мокей. А зимой…

Зимой, когда только-только начинало светать, и снег был голубоват и хрусток, когда тянулись кудрявые дымки из печных труб, и дома только засвечивали окна под белыми шубами крыш, Мокей надевал подшитые валенки, влезал в ватный пиджак, брал сумку с бельём, с полотенцем и мылом, и шёл в баню.

Он дёргал промёрзшую от долгих холодов и потому скрипучую дверь, вваливался в низкий вестибюль и долго топал ногами по уложенному метлахской плиткой полу, сбивая с валенок снег. В бане в такую пору было не шумно, она ещё не набирала оборотов, были редкие посетители, потому что парная была не горяча, не булькала зазывно вода, и было ещё прохладно.

Основная масса посетителей появлялась часов в десять, когда из предбанника тянуло влажно-горячим паром, и зеркало у вешалки было во всю запотевшим. Тогда из неплотно притворенной двери доносился шум, монотонный и приглушённый, а иногда можно было слышать, как струя воды из-под крана напором била по пустой шайке, и та упруго звенела.

Обыкновенно Мокей проходил в каморку банщика, снимал пиджак и шапку, разматывал шарф, длинный, ручной вязки. Коля провожал приятеля к месту, раз и навсегда предназначенному для него – в дальнем закутке, где было тише и не так сифонил холодный воздух из беспрестанно открываемой двери. В такое раннее время это место было свободным.

– Тебе веник? – утвердительно-вопросительно спрашивал Коля, уходил и возвращался с дубовым пушистым веником.

Он расправлял ветки и листья, протягивая их сквозь неплотно сжатый кулак, и отдавал Мокею.

После того, как Мокей возвращался, помытый и посвежевший, они с час-полтора пили чай. Правда, в это время Коля продолжал выдавать веники, следить за порядком, а затем провожал Мокея и просил милости заходить.

Исправно нёс свои обязанности Коля до тех пор, пока не назначили нового заведующего Валерия Петровича Вандушева. Вандушев ходил в белой рубашке с галстуком, опустив большой живот на широкий ремень. Тёмно-русые волосы были завиты и расчёсаны на косой пробор. От него пахло дорогим одеколоном, а щёки и нос были всегда слегка припудрены. Говорили, что он был где-то на производстве старшим мастером, но потихоньку за какие-то грехи скатился до завбаней. Однако сам он не считал себя завом, а считал директором. Из старой парикмахерской, что когда-то была при бане, сделал себе кабинет и повесил на двери вывеску: «Директор». Там он и проводил большую часть дня, если был на работе. Часто к нему захаживали разные личности, которых раньше Коля и в глаза не видел. Они что-то решали, обсуждали, из кабинета доносились громкие голоса, дым от курева стоял коромыслом, а потом расходились, тихо чинно, а Валерий Петрович провожал их.

Как только он приступил к новой должности, стал устанавливать свои порядки. Во-первых, отобрал у Коли даденную ему бывшим заведующим привилегию заготавливать веники. За их заготовку Коля не имел никаких лишних денег к зарплате. Те двадцать копеек, которые он брал с парившегося за веник, он не клал себе в карман – они шли в профсоюз. Ему был установлен план заготовки – полтысячи веников. Он его перевыполнял, за что получал вознаграждение.

Вандушев сразу заявил, что банщик от продажи лишних, как он выразился, «левых» веников, выручку кладёт себе в карман. И хотя это было не доказано, Коля был отстранён от хождения в лес по веники. Теперь веники заготавливал «студент» – племянник Валерия Петровича. Так Коля потерял одно из своих увлечений и лишился премии.

Во-вторых, все Колины поделки – скамейки с резными ножками и задинками, плинтуса с резьбой, резные полки – Вандушев выбросил.

– Не баня, а боярские хоромы, – заявил он, обходя помещения. – Может, свечи здесь ещё зажгём? Всё должно быть по-другому. Надо чтить веяния эпохи… Заменить! Дерево гниёт, создавая антисанитарные условия, – распекал он Колю. – И потом надо, чтобы было по-современному – металл, стекло, бетон…

Вместо деревянных скамеек поставил сваренные из полдюймовых труб лавки – громоздкие и тяжелые. Деревянную облицовку предбанника оторвал, стены покрасил масляной краской тяжёлого тёмно-зелёного цвета.

Оглядывая отремонтированный предбанник, заявил:

– Замечательно. Так гигиеничней.

Но это было не всё. К месту и не к месту стал пенять начальник банщику, и не стало житья Коле. Начинал распекать с утра. Приходил к началу работы, обходил баню, стучал носком ботинка по трубе, по стене, оглядывал потолок, щурился, кривил губы:

– Баня плохо натоплена! – и мерил Колю взглядом, от которого банщику становилось не по себе.

– Дык время раннее. Народ ещё не подошёл. Часам к девяти-десяти натопится… Котёл в подвале совсем плохой… Ремонтировать надо… Жрёт много угля, а… Чего его зря расходовать – улицу топить?

Вандушев придавливал Колю взглядом сверху и цедил сквозь зубы:

– Ты мне не экономь! Не твоя забота. Уголь не достаёшь. Рачитель какой! Я говорю, плохо натоплена…

– Согласно условиям. Посмотрите на градусник – всё в норме.

– Хм, – хмыкал Вандушев, глядя на термометр, и хмурил брови. – И полы вымыты плохо. Не жалей воды, полоскай пол…

Увидев у Коли папиросу, брезгливо и беззастенчиво брал изо рта, бросал на пол и растирал каблуком:

– Сколько раз можно говорить: курить в бане не разрешаю.

Днём, не застав Колю в предбаннике, возмущался:

– Почему шляешься? Почему не на рабочем месте?

– Вот Степан Спиридоныч попросил похлестать веничком…

Коля был большим мастером по этому делу. Он и поломает, и помнёт, и похлопает – всем нравится, и веником так оттюкает – будто сызнова родился человек. Поэтому многие любители парилки прибегали к его услугам – похлестать их веничком.

– Это в твои обязанности не входит, – несколько раз выговаривал ему зав. – У нас нет должности массажиста. Твое дело следить за порядком, чтоб одежду не украли, чтоб безобразия какого не было.

– Како безобразие, Валерий Петрович! У нас, отродясь, о нём не слышно. Люди все наши…

– Смотри у меня! – грозил ему пальцем Вандушев и неспешно удалялся.

Однажды в субботний день по своему обыкновению пришёл Мокей. Раздеваясь, спросил:

– А вроде бы сегодня, Коля, у тебя прохладно?

Коля вытащил папироску из мятой пачки, прикурил и ответил:

– Вчерась труба лопнула. Пока это… залатали. Выстыло. Сразу теперь и не натопишь. Я Мишке сказал: чтоб угля не жалел. Посиди с полчаса – нагреется.

– Чего мне ждать здесь. Пойду в парилку, там погреюсь.

Попарившись, одетый и раскрасневшийся, Мокей возвратился в апартаменты Коли. Банщик снял с электроплитки зашумевший чайник, заварил душистого чаю, который доставала Антонина у своей приятельницы – продавщицы сельповского магазина, и подвинул Мокею чашку.

– Выпей чайку, попотей! Никакая лихота не возьмёт.

Мокей тяжело опустил разомлевшее тело на табурет, разморённо привалился спиной к стене, и в который раз оглядел убранство Колиной каморки. Она была небольшая, с единственным узким окном, выходившим на двор. Стоял квадратный стол, тумбочка с электроплиткой, деревянный диван из предбанника. Между стен была натянута проволока, на которой висели, чтоб всегда были под рукой веники. В углу дощатая низкая дверь вела на чердак, где тоже были веники.

После чаю Мокей отвалился от стенки и закрыл глаза. На переносице, над бровями, на носу скапливались на блестевшей коже круглые капельки пота. Посидев так несколько минут, он закурил, шумно и глубоко затягиваясь.

– Дух хороший у тебя, – проговорил он. – Войдёшь вроде бы в лето… – Он вытер пот. – А шибко ты раскочегарил. Мне до мытья думалось – прохладно. Посигнализируй Мишке-то… Упреди его, а то перекалит…

Коля взял шведский ключ и три раза постучал по трубе отопления, и стал ждать ответной реакции истопника. Но труба молчала.

– Ах, осиновый пень! Никак опять залил бельма и заснул. Ну, я ему!.. Посиди, я быстро…

И он убежал в кочегарку.

Вернувшись, посмеялся:

– На месте Мишка. Труба подтекает – подматывает…

В этот момент в каморку зашёл Вандушев и увидел Мокея, вольготно сидевшего на табуретке, с зажатым в тяжелой руке окурком. Тонкая струя дыма вилась к потолку.

– Почему посторонние в бане? – спросил Вандушев Колю.

– Мокей!? – удивился Коля. – Какой же он посторонний!?

– Чтобы я видел посетителей у тебя в последний раз, – назидательно проговорил Вандушев и удалился, горделиво неся впереди себя свой живот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю