355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Любопытнов » Огненный скит.Том 1 » Текст книги (страница 34)
Огненный скит.Том 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:01

Текст книги "Огненный скит.Том 1"


Автор книги: Юрий Любопытнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 43 страниц)

Бубенчик и Самописка

Звали её Клавдия Ерофеевна. Жила она в крашенном зелёной краской доме, широком и приземистым, стоявшем на краю села, невдалеке от полуразрушенной мельницы, на плоском бугре. Дом был обнесён сплошным, доска к доске, забором, тоже зелёным, с вечно замкнутыми двустворчатыми воротами и тяжелой, сбитой из крепких досок, калиткой рядом. Видеть, что творится у Ерофеевны на дворе, можно было лишь взобравшись на дерево или прислонив глаз к выпиленному отверстию в калитке, куда просовывали руку, чтобы отодвинуть засов.

У терраски, слегка осевшей набок, привязанный к вмурованному в фундамент крюку-кольцу на крепкую двойную цепь, ходил лохматый волкодав с красной пастью и злыми жёлтыми глазами. Его густой хрип-лай часто можно было слышать по вечерам, когда парни цеплялись за забор, чтобы обломать сирень, поднявшую ветки над шершавыми тесинами. В такие минуты сама Ерофеевна выходила из калитки и энергично охаживала невоспитанных деревенских огольцов отборными нелестными словами за покушение на священную собственность её сада. Она подбирала брошенные второпях стяжателями чужого добра ветки, уносила домой и ставила в террасе в ведро с водой.

Заработав пенсию, Ерофеевна ушла из совхоза, но продолжала колготиться в саду и огороде, продавая выращенное на базаре и кладя деньги на сберегательную книжку. Ходила всегда замусоленная по причине неаккуратности и сплошной, день изо дня работы на своём участке.

Была она рослая, крепкая, с отменным здоровьем, которого не поколебала ни смерть двух мужей, ни дочери от второго брака, которая в юном, самом прекрасном возрасте, утонула в проруби на реке, куда её послала мать за водой для скотины.

Двор у неё был завален разным хламом: вёдрами, отслужившими свой срок, обрезками старых труб, кусками кровельного железа, и никто, даже она сама не знала, зачем это берегла. Пионеры сельской школы, прослышав про склады металлолома на подворье Ерофеевны, пытались уговорить её отдать, но она отдавала с неохотой, и то те вещи, которые пролежали у неё не один десяток лет, и, видимо, были уже не нужны.

Дочь и сын от первого брака жили вдалеке от матери и к ней почти не ездили.

Летними тёплыми ночами, сунув ноги в старые стоптанные опорки и взял суковатую палку, валявшуюся у калитки, она выходила в обход своей неприкосновенной частной собственности. Вначале обходила ограду, а потом долго стояла под липой, не шелохнувшись, прислушиваясь к голосам на улице. Заперев калитку и привязав волкодава ближе к забору, уходила спать.

Как-то из недальних краёв прислали в совхоз большую бригаду рабочих для помощи в строительстве коровника. Совхоз за постой платил деньги, и Ерофеевна всегда пускала командированных на квартиру. Сдала она комнаты и на этот раз. Время командировки кончилось, коровник был построен, и уехали помощники по своим сёлам и весям, а один из них – неказистый на вид мужичонко Петруша Подстигнеев – присватался к одинокой Ерофеевне и остался у неё. Деревенские видели, как под зиму привёз он к ней нехитрый холостяцкий скарб свой в чемоданчике и отдельно гармонь любительскую.

Был он небольшого роста, одевался неряшливо, курил дешёвые папиросы, был прокурен насквозь, и табаком разило от него за версту. Воды не мутил, как говорили в деревне, при встрече с односельчанами раскланивался почтительно, снимая выцветшую кепку:

– День добрый, Федор Иваныч!

– Здравствуйте, Пелагея Андревна!

– Как живёте, Михал Захарыч?

И долго, не покрывая головы, смотрел вслед. Гармонист он был никудышный, но летними вечерами садился на скамейку у ворот и играл вальсы, елецкую и частушки, которых знал неимоверное количество. Были они весьма откровенные, но он не стеснялся, иногда проглатывая слишком режущие слух слова.

С горы саночки катились

Серебром облитые.

В этих саночках сидели

Три … обритые.

Приглашал ребят:

– Иди, пацаны, садись! – двигался на угол скамейки, освобождая место. – Чего сыграть? Трясучку вашу не могу, а вот нашу русскую с удовольствием…

И играл, беззастенчиво перевирая мелодию, попыхивая изжёванной папиросой, пристукивая по земле носком ботинка.

Вначале, после переезда, в деревне судачили, что подправит он дела Ерофеевне и намахает она его. Сколько таких нахлебников у неё перебывало! Поживут, поработают, подлатают дыры в хозяйстве, а потом только их и видели – кандибобером вылетали за тесовую ограду…

Но Петруша жил, работал кормачом на скотном дворе, деньги отдавал Ерофеевне, она его не намахивала. Даже как-то в клуб на новую картину соизволила придти с ним. Бабы смеялись: где-то медведь издох – Ерофеевна со своим благоверным пришла. Правда, всё село оккупировало клуб, потому что киношник Толька Мочалов везде объявления расклеил и выступил по совхозному радио, что картина кассовая, до телевизору не допущается, и кто её не поглядит, тот рискует остаться с носом. Народ валом и повалил. Видно, не утерпела и Ерофеевна, раз пришла с Петрушей.

Её подруги, матёрые бабы, в основном одиночки, кто по разным причинам повыгоняли своих мужиков, да девки вековухи пенсионного возраста спрашивали:

– И что ты нашла в нём? На нём только дым возить, больно мозгляват. Не переломился бы…

А сами с хитрецой поглядывали на Ерофеевну, дескать, что скажет в ответ.

Она, оглядев подружек, отвечала:

– Не переломится. На ём хучь воду вози, крепок, что лемех. Двухжильный, не смотри, что с виду тонконог…

Она его прозвала, может, за малый рост или неприметный вид, может, за скособоченную голову – Бубенчиком, а он её, не оставаясь в долгу, тоже по какому-то своему усмотрению окрестил Самопиской.

Так они полегоньку совместно и кантовались, день за днём, неделя за неделей.

Бубенчику снился сон: он распахал луговину возле дома и посеял семена арбузов. Лето было жаркое, с обильными, плотными дождями, и арбузы вызрели в открытом грунте – небывалое дело для средней полосы. Он собрал арбузы и, глядя на гору крепких, упруго звенящих при лёгком ударе руки полосатых кругляков, предвкушал предстоящую их продажу и радовался, что получит отменный куш, и ему будет завидовать всё село.

Бубенчик всегда хотел, чтобы ему завидовали. Всю жизнь он чего-то искал, сначала и сам не знал – чего, потом понял – тёплого места, устройства в жизни. Менял работы, но удовлетворения ни в одной не находил. Женился по расчёту на продавщице сельповского магазина. Думал прожить безбедно, не напрягая пупка. Жена быстро умерла, но поживиться Бубенчику не удалось – оказалось, что имущество и деньги на сберкнижке были завещаны тестю. Тесть – мужик ещё в силе – выгреб всё имущество и выгнал Бубенчика из квартиры. Взял за плечи и спровадил под зад коленом:

– Гуляй! – сказал он ему. – Твоего здесь ничего нету – не нажил!

Бубенчик почти голый, но с гармонью, пошёл на все четыре стороны. Помыкавшись по белу свету, вдругорядь женился на поварихе из рабочей столовой. Стал добираться до её денег, но повариха перевела их на дочь от первого брака. От неё он ушёл сам.

После этого устроился водителем погрузчика в гортопе. Работа ему нравилась. Одному угля побольше насыплет – трояк, второму – ещё трояк. Когда давали по рублю – обижался, но виду не показывал, потом, осмелев, стал назначать цену сам. «По-божески», – говорил он, а брал ни много ни мало по пятерке за лишний ковш угля. Встал на ноги, ветер перестал свистеть в карманах.

Жить тогда ему было негде, он ночевал здесь же на территории склада в пустом вагончике. Сторож гортопа Пашка Шутов, пьянчуга и матерщинник, закрывал на это глаза, за что Бубенчик угощал его выпивкой.

Однажды, проводив подгулявших собутыльников, Бубенчик прилёг и заснул крепко, и чуть не сгорел сам и не спалил склады. Буржуйка, стоявшая в вагончике и отапливавшая его, перекалилась, загорелись рядом лежавшие дрова и щепки, огонь начал было лизать стены, когда в вагончик зашёл Пашка, у которого пересохло во рту и думавшего найти опохмелку у Петруши. Увидев огонь и безмятежно спавшего Подстигнеева, он сразу протрезвел, растолкал Петрушу и стал заливать пламя водой.

Чудом избежав суда, Бубенчик устроился чернорабочим на завод, выговорив себе место в общежитии.

Приехав в село и пожив у Самописки, он решил остаться, тем более, что хозяйка благоволила к нему, оказывала разные знаки внимания, и, как он понял, была не против совместного существования, тем более в общагу ему ехать не хотелось, и он зазимовал, втайне надеясь, что здесь ему обломится запланированное им счастье. Однако Самописка не спешила официально соединять свою судьбу с неустойчивой в прошлом судьбой Бубенчика, что больше всего его расстраивало.

– Эк разморило, – услышал Бубенчик голос и ощутил толчок в спину.

Он открыл глаза. Пропали арбузы и мечта о большой выручке. Перед ним стояла Самописка с пустыми вёдрами.

– Сходи на пруд, дремотец!

Она толкнула его ещё раз рукой с ведром. Толстые титьки шевельнулись под изодранной кофтой.

Бубенчик протёр глаза, поднялся, ни слова не говоря, и пошёл на пруд, звеня вёдрами и в душе сожалея, что Самописка не дала ему досмотреть такой интересный сон. Он считал в уме, шевеля губами, сколько бы денег получил, продай эти арбузы. Получалась огромная цифра, такая огромная, что Бубенчик аж застонал, представив у себя эти деньги.

Был летний вечер. Солнце скрылось за лесом, и на южной стороне неба засветилась одинокая звезда. Село замерло, уставшее от дневных забот. На кусты и траву начала падать роса. У дома Паньки Волобуева, на зелёном лужке, у прогона, собрались мужики. Сидели на осиновых дровах, дымя папиросами, и громко разговаривали: о том, что скоро в село будет ходить автобус – дорогу заасфальтировали, что в совхозе организовали цех ширпотреба, и что забыли деревенские мужики исконные свои игры – городки, бабки и даже футбол. Разроднил всех телевизор.

Бубенчик подошёл к курившим, поставил вёдра на землю.

– Мужикам хорошим, – приветствовал он односельчан и полез в карман за папироской.

– И тебе привет, – ответили ему вразнобой, задерживая взгляды на его неказистой, сутулой фигуре.

Односельчане относились к нему двойственно. С одной стороны, вроде бы жалели, зная характер Самописки, и веря, что ему у неё живётся не сладко, не как в раю. С другой стороны, он сам влез в эту петлю, да и по натуре был замкнутым, если не сказать больше – себе на уме, а прикидывался простачком, а таких в народе не жалуют.

Николай Юрлов, уже в годах, но крепкий, костистый, сухощавый мужик с длинными руками, в молодости разгибавший подковы, человек с юмором, очень жизнерадостный, спросил Бубенчика:

– А что, Петруша, – донимает тебя старуха Изергиль?

– А чего ей донимать?

– Ну как же! В бесплатные работники тебя записала… Командует тобой – поди туда, поди сюда…

– Ничего. Меня голыми руками не возьмёшь, – побахвалился Бубенчик, пыхтя папироской. – Меня сначала укусить надо, а потом уж есть. Да я костлявый – подавится.

– Как ты непочтительно о своей половине отзываешься. Слыхала бы она!..

Бубенчик оглянулся. Мужики засмеялись.

– Служишь ты ей справно, – продолжал Юрлов. – За хлеб, за соль или ещё за что? Наверное, прописала она тебя?

– Пропишет, куда денется. Я что здесь – зря живу? Ну нет! Я её завоюю. Сама за мной бегать будет, а я ещё посмотрю – жениться мне или нет.

– Да куда тебе! Она двух мужей пережила. Один вообще гренадёр был – сажень в плечах, рост два метра, а нет – изучает строение земного шарика. Второй тоже был отменного здоровья, кузнецом в МТС работал – помер в одночасье.

– Мышь копны не боится, – пропыхтел Бубенчик, но продолжать разговора не стал, поднял ведра и независимо пошёл к Самописке, в душе злясь на подковырки односельчан.

– Божий пень, – проговорил кто-то. – Ломом подпоясанный.

– Не скажи, – не согласился Юрлов. – Бубенчик себе на уме. Не смотри, что метр с кепкой. Зря он не будет горбатиться, не из таких… Помяни меня, он женит её на себе…

Бубенчик шёл домой раздосадованный – кольнули под сердце мужики его шатким положением. Такая в общем неустроенность его самого не удовлетворяла. Он мог в любую минуту быть выброшенным за борт – и опять шапку в охапку и поминай как звали! Прежде он не раз намекал своей неофициальной половине, что надоело ему болтаться, как дерьму в проруби не прописанным, что надо бы оформить брак по всей строгости закона, но Самописка не спешила.

И на этот раз, слив воду в бочку, он сказал Самописке, стоя в дверях и уперев руки в косяки:

– Мужики зубы скалят… работника, дескать, бесплатного нашла. Давай оформляй законно меня!

– Обойдёшься! – огрызнулась Самописка, повернув к нему красное обветренное лицо. – Не хочешь – не живи! Силком тебя никто здесь не держит. Свет велик… Крыша над головой у тебя есть. Поят, кормят тебя – что ещё надо?! Ну?!

Бубенчик разозлённо сплюнул, ногой распахнул дверь и спустился с крыльца.

«Не обратаешь, швабру, – думал он. – По-хорошему не понимает. Кричать на неё – выгонит!»

Перспектива снова скитаться с гармонью и чемоданом по общежитиям ему не фартила. Приходилось смиряться и существовать так, как шло.

Выйдя за калитку, он увидел троих ребят, неторопливо шагающих на речку. Они поглядывали на Самопискины яблони, согнувшиеся под тяжестью плодов. Ребята поздоровались с Петрушей и хотели пройти мимо, но он остановил их:

– Стойте, ребяты! Дело есть.

Ребятишки остановились, выжидательно глядя на Бубенчика.

– Я что говорю, – продолжал Бубенчик. – Жадина Самописка. Не даст своровать горсть смородины или там яблоко. Давай залезай в сад – ошкурь яблоню у купчихи! Я калитку открою. Давай, давай! – он подталкивал ребят в сад. – Я посторожу. Старуха в сараюшку ушла – не увидит…

– Да что ты, дядя Петя, у нас свои есть…

– Свои своими, а чужие слаще. По себе знаю. Рвите, раз говорю!

Он силой запихивал ребят в сад.

– Вон с той рвите – с ближней. Белый налив….

Радовался, когда пацаны трясли яблоню. Яблоки падали с тупым звуком, а Бубенчик стоял на часах, посмеивался и поглядывал по сторонам – не видать ли Самописки. И на следующий день он опять посмеивался, видя, как Самописка собирала растоптанные яблоки и проклинала «паршивую пацанву», на которую никакой управы нету.

Однажды их ясное и безмятежное существование покосилось и дало трещину. Выгнала Самописка своего суженого ряженого из дома по причине какого-то серьёзного разлада. Поздним вечером Бубенчик постучался к электрику Роману Фёдорову – попросился переночевать.

– Чегой-то это ты! – удивился Роман, пропуская гостя в дом.

– Да вот такая канитель, – ответил Бубенчик, ставя чемодан и гармонь трехрядку на пол. – Завтра отправляюсь к себе на родину в Звенигородский уезд (он так по старинке назвал район). Хватит жить со старой шваброй.

– Так вроде бы у вас получалось – контачило? – уставился на гостя Фёдоров. – Искры летели, но короткого не было.

– Искры кончились – пожар начался, – в тон Фёдорову ответил Бубенчик. – Не хочет она со мной расписываться. Я тож не дурак: сейчас горбачусь, всё делаю, деньги она на книжку ложит, а потом, когда загнётся, меня отсель её внучатки или детушки попрут и ничего мне не достанется. Лучше уехать, пока не поздно.

Переночевав у Романа, утром он пошёл на работу, думая подать заявление на расчет. У ворот фермы остолбенел, увидев Самописку. Прибежала она впопыхах, надеясь, что её благоверный не смотался в такую рань. Ноги без чулок были сунуты в резиновые сапоги с широкими голенищами… На икрах были следы грязи от быстрой ходьбы. Утренники были прохладными, и поверх засаленного повседневного платья Самописка накинула телогрейку с надорванным рукавом. Она бросилась к Бубенчику, разбрызгивая навозную жижу.

Доярки видели, как Бубенчик стоял, независимо прислонившись к воротам фермы, а Самописка ходила возле него, что-то жарко говоря. Бубенчик размахивал руками, закуривал одну за другой папиросы, ломая спички и бросая их под ноги, и отрицательно качал головой.

Самописка-таки уговорила его не писать заявления на расчёт, потому что у неё душевное беспокойство прошло и началось другое – на предмет к нему жалости, и что она впредь подумает и, возможно, соединит с ним свою судьбу на законных основаниях.

Бубенчик ответил, что если она и в обозримом будущем будет его мытарить, тянуть резину, он не будет у неё жить в качестве прихлебателя и работника. Он хочет быть полноправным человеком согласно Конституции и прочему, со всеми вытекающими отсюда правами и полномочиями.

Он забрал чемодан и гармонь у Фёдорова и опять перебрался к Самописке, и опять каждый божий день продолжал колготиться по дому, ходить по воду, топить печь и справлять остальные дела, которые необходимо делать, когда живёшь и надеешься, что жить будешь долго.

После этого случая Самописка сдалась – сочеталась законным браком с Петрушей. Из сельсовета Мишка Мотылёв привёз их на своем ИЖе с ветерком – Бубенчик обещал на радостях налить ему бидон браги.

После росписи, а это был выходной день, суббота или воскресенье, Самописка пригласила на свадьбу гостей: старую бабку Татьяну Драчёнину с племянницей Веркой, пятидесятилетней вековухой, да свою давнишнюю приятельницу Дуську Казанцеву по прозвищу Телеграмма – она все новости в селе знала раньше всех и передавала их со скоростью телеграфа, а может, и быстрее.

Часа два гости посидели в доме, тихо, мирно, потом вышли на улицу, в палисадник, сели перед окнами. Полсела высыпало из своих домов, заслышав развесёлую компанию. Бубенчик в белой накрахмаленной рубашке, с гладко причёсанными волосами, во хмелю наяривал на гармони, а товарки Самописки пели:

Не ходите, девки, замуж —

В этом нет хорошего…

И лихо отплясывали на утоптанной площадке, не жалея ног и каблуков. Слова частушек были такими, что даже видавшие виды мужики, услышав их, крякали и прятали глаза.

Бубенчик целую неделю не выходил на работу, ел, пил и по вечерам, сидя в палисаднике, играл вальсы и елецкого, а в перерывах между экзерцициями, задумчиво смотрел на свои новые красивые тапки, купленные Самопиской ему в подарок, ерошил волосы и вытягивал губы трубочкой, закатывая глаза. Какие мысли бродили в голове у Петруши – никому не было известно, потому что никогда, кроме единственного случая, когда сказал, что завоюет Самописку, он больше души своей не показывал.

Как-то утром за ним пришёл бригадир Сёмка Фомин, стал звать на работу. Бубенчик после завтрака, ковыряя в зубах обломком спички, сказал:

– Я таперича не знаю – работать ли мне…

Сёмка не нашелся, что ответить Петруше. Он молча мял кепку в руках, а потом неуверенно спросил:

– Будешь сидеть на иждивении половины?

– Пусть Самописка работает. Вон она какая! А мне хватит, я горб погнул. Отдохнуть хочу.

– Ты что, Петруха, – сдурел! Работать надо. Иди, а то прогулы поставят.

– А что мне работа! – бахвалился Бубенчик. – Вон какой у меня участок – только работай!

Однако появилась Самописка и пресекла медовый месяц тут же, на корню, сказав своему супружнику:

– Иди! Нечего дома сидеть, живот наедать. Выходные для отдыха будут!

Сказала она это таким тоном, что супруг и повелитель не стал переспрашивать, что ослышался.

Он собрался и пошёл. Однако работал из-под палки. Ни шатко, ни валко. Только время отбывал. Но дома вкалывал. Перекрыл крышу, поставил новый забор, выше прежнего, поверху протянул два ряда колючей проволоки – для острастки любителей чужого добра. Но этого показалось мало: содрал с высоковольтного столба предупреждающую вывеску, на которой был изображён череп и две скрещённые кости с надписью «Не трогать – смертельно!», повесил на забор.

– У тебя никак под током? – спросили его озадаченные таким поворотом мужики.

– Пока нет, но надо будет – сделаю.

Бубенчик и на базар сам стал ездить, продавать выращенное.

Сшил хромовые сапоги, купил новую рубашку, шляпу – оделся фертом – не подступись. Стал курить душистые папиросы, здороваясь, протягивал два пальца.

Встретив как-то Юрлова, сказал:

– От старухи Изергиль привет. И от гренадёра, который шарик изучает. А я, вишь, завоевал Самописку, – самодовольно осклабился он.

Пыхнув в нос Юрлову папироской – руки в карманах – удалился.

Озадаченный Юрлов долго глядел ему вслед.

Осень была щедрой на урожай. Бубенчик насолил огурцов и помидоров, накопал полный подпол отборной картошки. Яблони в саду ломились под тяжестью розовых, красных, жёлтых увесистых плодов.

Сад стал сторожить сам – не доверял Самописке. Выходил из себя, когда замечал, что в саду кто-то побывал и обтряс яблоню.

– Поймаю озорников, – кипятился он, пытаясь рассмотреть следы на земле. – Быстро отучу в чужие сады забираться…

Однажды поймал Витьку Помазкова, загнал в щель между забором и сараем, растопырил руки, поманил, оскалив рот:

– Иди сюда! Иди-и!

Оттрепал за уши, так надёргал, что Витька – худенький подросточек – только поскуливал потихоньку, прикусив губу, чтобы не зареветь громко, а то народ соберётся – ещё хуже будет, да и отец узнавши всыплет по первое число.

– Это на первый раз, – сказал Бубенчик, отпуская злоумышленника. – В другой раз ловить не буду – вмажу соли в одно место, неделю отмачивать будешь. Ты что всё это – цветы, яблони, сливы, вишни – сажал? Ты ухаживал за ними? Ты их поливал, рыхлил, окучивал, опрыскивал? Нет. И никакого поэтому касательства к ним не имеешь. Нечего разевать рот на чужой каравай. И всем пацанам скажи: Петруша Подстигнеев не потерпит, чтобы в его тарелке мухи на двор ходили, понял?

– Понял, – ответил Витька и, втянув голову в плечи, попытался побыстрее унести ноги.

Бубенчик стоял, уперев руки в бока, расставив клешнеобразные ноги, сливаясь с тёмным глухим забором.

1986 г.

Леонтий Босомыга

Жена Леонтия Босомыги Матрёна шла из магазина. Несла в сумке бутылку растительного масла да буханку чёрного хлеба с батоном. Между ручек сумки торчали крупные перья тёмно-зелёного лука.

По-утреннему было не жарко. Ночью прошёл короткий летний дождь, смыв с листьев деревьев, с кустов, с травы недельную пыль, и теперь они глянцевито-сочные, казались помолодевшими. По такой погоде на Матрёне были резиновые калошки. Они на глинистых тропках, ещё не обдутых и не просохших, разъезжались, и Матрёна старалась идти по траве, оставляя за собой грязные следы.

У центральной колонки навстречу попались Варька Парамонова и Зинка Швырёва с вёдрами, шедшие по воду. Они поздоровались с Матрёной, оглядели её с ног до головы и остановились, поставив вёдра на землю, перегородив дорогу. Матрёна тоже остановилась, думая передохнуть чуток.

– Привет, соседка? – поздоровалась Зинка, насмешливая баба с весноватым лицом и густыми белёсыми бровями. – Куда запропастилась? Давно тебя не видно было. А то и спросить не у кого, как живёшь.

– Живу, – ответила Матрёна, по глазам Зинки видя, что не зря та затеяла разговор. – Не хуже других. – Лицо её напряглось, словно она приготовилась к чему-то худому.

– Каждый день в магазин шастаешь, – продолжала Зинка. В глазах её таилась смешинка. – Не устала носить своему?

– Будто ты не носишь, – ответила Матрёна и хотела идти дальше.

– Да постой! – дёрнула её за рукав Зинка. – Даже говорить не хочет… – Она незаметно наступила Варьке на ногу и деланно нахмурилась, передразнивая Матрёну. – Сразу и бежать, будто семеро по лавкам сидят… Мотя, – она переменила тон. – Твой мастерит чегой-то каждый день. Стучит, стучит… На всю улицу слышно… – Она сделала вид, словно у неё от стука заболели уши, лицо искривилось от боли. – У меня вон рукомойник прохудился… Может, Леонтий залудит? А-а?.. – и засмеялась на всю улицу: – Ха-ха-ха!

Матрёна так зыркнула на Зинку, что та сразу осеклась.

– А что мой-то!? – Матрёна кольнула Швырёву взглядом. – Тебе поперек горла встал? У тебя свой алырник есть. Вот пусть и лудит.

Перехватив сумку в другую руку, она пошла к дому, насупленная и недовольная.

– Ну вот, – донёсся до неё Зинкин голос. – Нельзя и слова сказать. Уже обиделась…

А Матрёна ходко, не оглядываясь, удалялась от злых на язык баб.

Всегда после подобных разговоров, а они случались – деревня смех любит – Матрёна, приходя домой, чуть ли не с кулаками набрасывалась на мужа:

– Кончай ты свою канитель! Проходу на улице совсем не стало. Смеются все…

Леонтий молчал, а она бросалась на кровать и лежала минут тридцать-сорок, пока не отходила. А отошедши, говорила мужу:

– Доберусь я до тебя! Не будешь голову забивать дурацким делом.

Леонтия в селе прозвали «чудилой». Да и как было не прозвать! Лошадей в совхозе нет, а он хомуты давай шить, дуги гнуть, как-то сани смастерил. Взялся русскую печку в доме сложить и сложил бы, если б не Матрёна. Она не дала. Тогда «стихия» на неё напала – разгорячилась она: разметала по участку кирпичи, что муж припас, а корыто, в котором он месил глину, топором изрубила в щепки, на место, где печку хотел сложить, кровать передвинула.

– Не дам! – сказала она.

Почесал затылок Леонтий и больше не вспоминал об этой затее.

В селе и стар, и мал посмеивались над ним:

– Эй, Левонтий, – кричали, завидев длинную фигуру на улице: – Счас что выкомариваешь? Сенокосилку делаешь?

– Не-е, – серьёзно отвечал Босомыга. – Медогонку соображаю…

– Да у тебя пчел нету…

– Спиридонычу отдам. Он держит.

Из-за этих чудачеств у него с Матрёной разлад и был. Кто не встретится ей на улице – всяк глаза колет Леонтием. Уж она обходить старалась народ стороной, чтобы нервы свои не расшатывать, да не всегда ей это удавалось.

Зажав в тисках дубовый чурбак, Леонтий острой стамеской пробирал бороздки. Работа спорилась, и он счастливо улыбался затаённым своим мыслям.

После пролитого дождя земля отдыхала. От неё поднималось лёгкое испарение, и воздух был пропитан запахами молодой картофельной ботвы и свежих, намокших под дождём, стружек.

Леонтий выглядит старше своих шестидесяти с небольшим гаком лет. Но годы не согнули его. Он такой же прямой, как в молодости, сухощавый, с длинными крепкими руками. Над правым глазом, на лбу, виднеется сине-зелёное пятно. Кажется оно таким издалека, вблизи же видно, что это синие точки, насмерть вьевшиеся в кожу. Это пороховая отметина. Её он получил в детстве из-за ребячьих забав. Как-то смастерил себе поджигалку – нехитрое огнестрельное оружие в виде медной трубки, сплющенной с одной стороны, с прорезью для затравки заряда, приделанной к деревянной рукоятке, – и пошёл с ребятишками в лес, чтобы опробовать её. К дереву прикрепили чью-то рваную шапку, и Леонтий отошёл на двадцать шагов.

– Не дострельнёшь, – сказали ему приятели, с завистью глядя на отливающий красным медный ствол, на выпиленную из доски и заглаженную стеклом рукоять.

– Дострельну, – уверенно ответил Леонтий.

Он не сказал им, что набил поджигалку не серой от спичек, а настоящим дымным порохом, стащенным у отца из чулана.

Он настрогал серы на прорезь в стволе, вставил спичку в дырку на кусочке кожи, прибитой к рукоятке, чиркнул по спичке коробком и зажмурил глаза. Бабахнул выстрел. Поджигалку разорвало. Хорошо, что Леонтий закрыл глаза. Это спасло их. Однако отметина от детской шалости осталась на всю жизнь.

Леонтий сторожит совхозную теплицу. Она тут на лужку около реки, совсем рядом. Сутки сторожит, двое дома. Выращивают в ней в основном тёмно-зелёные огурцы. Их называют безразмерными, потому что они длинные, очень длинные, до полуметра. Обязанности у Леонтия несложные – полить зелень из шланга, последить за температурой и присмотреть, чтобы никто не проник внутрь.

Леонтий пробрал бороздки на чурбачке, взглянул в сторону. Ему со своего места видно, как сосед Жорка Деревяшкин на тачке перевозит песок с улицы вглубь участка. Проедет за калитку, насыплет полную тачку и, покряхтывая, везет за сараи.

Невысокий, с бледным испитым лицом, Жорка работает шофёром на «колуне» – старой трехосной машине, которую не хочет поменять на новую, но с меньшей грузоподъемностью и проходимостью. На это у него свои причины. Для здешних мест «колун» очень хорош. Бывает после дождя так развезёт дороги, что ни пройти, ни проехать. А «колун» прёт по бездорожью на трёх мостах, как по маслу. Да и кузов вместительный. Поэтому Жорка всегда в работе. Калымит и в субботу, и в воскресенье.

С Леонтием он внешне поддерживает дружбу, как-никак сосед, но за глаза ругает: «Топорища не может сделать, а берётся за всё». Жорке очень льстит, что у него дом лучший в улице, образцового содержания, с табличкой на фасаде, а вот у Леонтия совсем разваливается, зато хозяин гонотожится – разные старинки делает.

Шелестнули кусты малины, росшие по другую сторону забора, посыпались на землю дождевые капли. Леонтий повернул голову. Из-под раздвинутых веток малинника на него глядели Жоркины глаза.

– Мастеришь? – спросил Жорка.

– Да вот, – сразу не сообразил, что ответить Леонтий.

– Один?

– Один.

– А где хозяйка?

– В магазине.

– Перестала шугать тебя жена-то, кхе-кхе? – скашлянул Жорка и пытливо упёр глаза в Леонтия.

– А что шугать-то? – не понял Леонтий.

– Да я так, к слову, – вывернулся Жорка, решив в последний момент, что подковыривать соседа не будет.

Он притащил старый ящик и, бросив его к забору, встал на него, касаясь грудью верхних торцов тесин.

– Что делаешь, если не секрет? – кивнул Деревяшкин на чурбак.

Леонтий засмущался. Закраснела обращённая к Жорке щека.

– Да вот… – ответил он, не зная говорить правду или нет. Решившись, сказал: – Деревянную мясорубку.

– А-а! Скажи-ка, – Жорка со своего места разглядывал чурбашку. – Буковый чурбачок-то у тебя?

– Не-е… Дубовый.

– Дубовый?

– Дубовый. Второй раз делаю.

– А что – сразу не удался? – Жорка проявил кажущуюся заинтересованность.

А Леонтий, видя собеседника, готового его выслушать, уже не смущаясь, говорил:

– Первый-то Матрёна выбросила. Но я не жалею. Та чурка треснула. А эта, думаю, трещин не даст. Выдержанная. Крепка, зараза. Вот выдолбил, пробрал стамеской. Маяты было… Не знаю только из какого дерева червяк делать. Хорошо бы достать железное дерево. – Леонтий взглянул на Жорку. – Мне как-то попутчик в электричке про такое говорил. Сильное дерево. Тяжелое. Такое тяжелое, что в воде тонет. Но крепкое, недаром прозвали «железным». А где его достанешь, – вздохнул Леонтий. – В наших лесах оно не растет.

Жорка закурил, повис на заборе, сплёвывая табачные крошки, глядел, как Леонтий обрабатывал обечайку будущей мясорубки.

Когда ему надоело смотреть, и сигарета была искурена, Жорка процедил сквозь зубы:

– И чего канителишься? Время только убиваешь. Неизвестно, сделаешь ли ещё мясорубку. Да и на кой шут она!? Неужели всего этого барахла нельзя купить? Стоит только сходить в магазин. Охота день тратить на пустяки? Смотри, какой у тебя участок! Взялся бы за дело – выращивал бы лук, чеснок или цветы, может, другое что. И денег был заработал, и время бы тратил с пользой для себя. А что твоя мясорубка! Да ещё деревянная. Пустячное дело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю