Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Куранов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 44 страниц)
Перед краем лесного оврага неожиданно меня встретил олень. Он двигался глубоко внизу навстречу овражному ветру, и над оврагом видны были только рога. Рога были тонкие, вычерченные с певучей плавностью почти прямых линий, так обязательных для всякого благородного оленя. Но на концах рогов колыхались тончайшие и узорные пластины пламени. Пламя покачивалось в такт шагу и в размер полета ветра.
И, лишь очнувшись от минутного ошеломления, сумел я понять, что вижу обычный клен, клен старый, стройный, пообдутый ветрами.
Теперь, как вспомнишь про него да про другие клены глухоманей, так и чудится, будто замерли по осенним лесам золотые олени.
ПО ТУ СТОРОНУ ЛЕСАЛеса редеют. Листва тихо садится в траву. Теперь уже не только небо, дальние пашни, угоры, деревеньки проглядываются.
Но листва еще есть.
Вчера солнце садилось и село за облако. Облако стало красным, оно углищем зарделось по ту сторону леса.
За огородами лен колотили. Когда одна из женщин случайно обернулась, то не разобрала и закричала:
– Бабоньки, лес-то горит!
КОНИПо сжатым нивам, по убранным полям бродить коням теперь привольно. И ночью и в полдень, в туман и в дождь ходят они без присмотра, жиреют, сила гудит в них.
Ржут кони, словно мальчишки, гоняют друг друга, взбрыкивают, и ржанье – хвастливое, дикое. Будто и нет человека для них.
Но стоит ночью в стогу задремать да проснуться среди тьмы, и слышишь: кони собрались к тебе и тихо гуляют по травам, а иной даже стоит возле самого стога и, может быть, спит, и слышно, как во сне перебирает ушами.
ВОСПОМИНАНИЕ О ЛЕТЕПо лесу прошел ливень, и я напал на дорогу, когда во всю ширину ее уже катился ручей. Я вошел в воду. Она была холодна, и если бы я хоть немного опасался простуды, ни за что не побрел бы водой.
Из-за тучи ударило солнце, лучи его процедились сквозь сомкнутые кроны, позеленели и зажгли прошлогоднюю листву сиреневым сиянием. Обочь дороги на этой сиреневой листве я и увидел быстрый босой след. На ближайшей дорожной излучине хозяин следа должен был, глубоко наклонившись, пройти под тяжелой лапой почтенной ели.
Эта еловая лапа голубыми от дождя иглами кротко держала на ветру длинный желтый волос. Волос скручивался в широкую сверкающую спираль, ветер старался разогнуть его, но гроза уже прошла, и силы у ветра не хватало. Ветер был робок, в нем не чувствовалось настойчивости.
Женщина явно торопилась, словно за кем-то поспешая, проваливаясь сквозь листву в грязь, но все-таки не входя в ручей. Я вышел из ручья, осторожно ступая там, где прошла она. Моя широкая нога закрывала ее ступню без остатка. Мне хотелось идти по этому следу куда угодно.
Ручей свернул с дороги и ушел в лес по оврагу. Теперь я понял, за кем спешила светловолосая лесная путешественница, потому что из ручья вышел на дорогу широкий мужской след.
Но я продолжал идти за ней, пока следы вели по глинистой холодной дороге. Когда дорога взмыла на теплый песчаный косогор, словно с неба свалился на нее третий, крошечный детский след.
Что делать?! И я свернул в чащу, потому что давно уже прошел тропинку, которая могла привести меня прямо к дому.
ЛИСТЬЯТе самые листья, которые так недавно шумели высоко под облаками, теперь летят ко мне под окно.
– Куда вы летите?
Они толпятся у завалины торопливой золотой стаей. Они силятся поведать мне что-то. Но я не понимаю речей их.
– О чем вы?
Тогда они летят к малышу Гельке, который сидит посреди дороги и возводит из пыли какие-то лиловые города.
Они окружают его. Они вспархивают ему на локти и на плечи. Он улыбается им, он подбрасывает их, он их ловит, Он ни о чем их не спрашивает. Они ничего ему не говорят.
Они поняли друг друга.
Они просто играют.
НЕБО И ДОРОГАПрошла по листве мокрая гулкая буря, над лесной дорогой нашей разомкнулись деревья. В осиннике стало светло, и в лужах теперь стоит небо.
Замрешь на берегу лужи, словно скала в небесах тебя держит, а внизу – сине, ясно, да глянешь – и гуси плывут в небесах под ногами. Голова даже кружится. И кажется, летишь.
На что конь, и тот порой забудется и упрется перед лужей, глядит под ноги в небо бешеными глазами, словно в пропасть.
КОРАБЛИВокруг села растут срубы. Их рубят, их громоздят прямо на лужайках, просто на земле. Потом их разберут и собирать станут, где нужно ставить дом.
Издали эти длинные пустые сооружения на взгорищах окраины напоминают корабли. Корабли с ожиданием смотрят в желтые дали осени, откуда дует листвой, облаками. Веришь, что вот-вот и двинутся эти белые молодые суда в бесконечный счастливый поход. Навстречу дням, навстречу ветру, навстречу запахам палой листвы.
По срубам бегают ребятишки, выглядывают в окна, играют в какие-то новые вещие игры. Вот они, они-то и станут капитанами этих кораблей в их далеких неведомых странствиях.
ПОТЕРЯННАЯ ГРУСТЬМне вспоминается сентябрь далекого года. Какие глубины синевы открывались тогда над лесами! Сколько шороха, мимолетного, чуткого, ожидало ветер под каждым кустом! Какие осторожные листья сыпались в жесткие травы!
Ветер делал с листвой что хотел, и с каждой минутой из лесов уходил полумрак. На смену зелени, птичьему говору незаметно приходил тихий пронзительный свет. То ли это светили сугробы листвы, то ли солнце свободней сияло сквозь поредевшие ветви. Колыхалось какое-то радостное настроение праздничной грусти.
Люди с утра уходили из деревни в поля и возвращались уже на ощупь, в темноте. Вскоре стало казаться, будто леса не опадают в пустые равнины, а словно облака поднимаются в небо.
Каждый чувствовал, что отсветит еще несколько дней, и леса придут к чему-то не наглядному, но точно ощутимому, как отдаленное пение ветра.
И тут пришло письмо, я должен уезжать.
И я уехал.
С тех пор уже третья осень. И всякий раз я прихожу в эти леса. Но сентябрь как будто не тот. Не вижу я больше той несостоявшейся счастливой грусти. И каждую осень ищу я за деревней это потерянное ощущение, словно оно где-то стоит на пригорке, молчит под рябиной и вот-вот аукнется издали.
ПЛАТОКНа холме стояла девушка. Над холмом улетали журавли. Девушка, сняв с головы платок, с журавлями прощалась платком. Она растянула его над головой, и ветер надул его, ветер хотел превратить его в птицу. Платок поверил ветру и рвался в небо. Я испугался, что девушка поверит платку, отпустит его, и тот упадет, обескрылев.
Но девушка не поверила. Она только долго еще держала платок над головой, с журавлями прощаясь, хотя уже и видно их не было в серой облачности неба.
1959 г.
УВАЛЫ ПЫЩУГАНЬЯ
НА УВАЛАХПо увалам шагать можно в кепке, в ботинках, с рюкзаком, с тонкой палкой или просто с песней. По увалам ехать можно в санях, лежать, полузакрыв глаза, слушать, как по тулупу и шапке мелко шелестит снегопад, и думать о далеком ночлеге с керосиновой лампой, с горячей, протопленной печкой и с длинным шорохом ветра вдоль стен. По увалам на озорной машине можно взмывать, как на качелях, и смотреть на стада, на бегущие крыши коровников, на летящие прочь перелески, когда шофер покуривает сигарету и рассказывает что-то не то о себе, не то просто о дорогах.
От Шарьи угоры нарастают, сначала мелкими гладкими подъемами, потом быстрыми спусками, потом длинными взмывами, все выше, все лесистее – вдоль Ветлуги. И наконец угоры застывают, как океанские плоские волны, под самым небом, с журавлиными деревеньками, резными балконами по чердаку, с давно и осторожно зарытыми глубоко в суглинки кладами.
Девушки ходят по увалам босиком. Идут они большей частью за грибами, за ягодами, в гости – через ручьи, мосты, овражки, тропинками, а то и напрямик – от увала к увалу. В полдень они садятся где-нибудь под елкой в прохладный плотный мох и полулежат в нем, проминая кочку все глубже и глубже. Они перебирают грибы, тянут из лукошка горстями чернику, улыбаются потемневшими от ягод губами. Их зубы от черники тоже поголубели и поблескивают, словно талые мглистые льдинки. Они прислушиваются, как кто-то крадется в мелком ельнике, когда похоже, что это не зверь и не птица, а грибы – этот самостоятельный строгий народ – осторожно двинулись куда-то в тайную дорогу.
Потом девчата встанут и вновь пойдут, ласково раздвигая руками ветви, приседая и заглядывая то и дело под кусты. И когда они выйдут из лесу и зашлепают к деревне босыми ногами по лужам, то вспомнят песню или частушку, или просто припевку.
Молоко, пшеницу, сено возят здесь от деревни к деревне на телеге или же на санях. Лежишь себе в скрипучих накатанных розвальнях, а деревни плывут где-то далеко и вверху. Ветер идет высоко над ложбиной, и слышно, как он мелко усыпает снегами холмы и как поскрипывает одинокий в поле колодезный журавль, а молчаливый мерин тащит сани, повизгивая подковами по наезженной дороге. И ты уже почти уверился, что тыщу лет прожил здесь и ходил на кулачки, и пил бочками пиво на праздниках, и катался с девками на санках в масленицу с горы за Слепенками, и валил первые дубы для первых петровских фрегатов в Архангельск.
На открытой машине мчишься, словно по экрану. Тенистые овраги, серебряные ручьи, золотые песчаные взгорки – все летит и наплывает и мгновенно рассеивается. И кажется, что никогда ничего здесь не было, только сегодня поднялось это стремительное мельканье, когда жизнь готова обогнать самое себя, и только сигарета шофера да подплясывающие стрелки приборов, да прокуренные пальцы на баранке вечно были здесь, есть и будут.
Над увалами ходит град. Когда из-под тучи ударит закатное солнце, белые живые чащи града кажутся издали алыми. С гор мчатся алые гремящие потоки, в окнах пламенеют алые стекла, словно по всем избам разожгли русские печки. Вода кормит лен, ячмень, поит колодцы, вымывает за огородами старинные серебряные ковши, дырявые азиатские монеты, расписные польские сабли, тяжелые монашеские кресты, подковы, гайки.
Дожди ходят вокруг и редко взбираются на увалы. Старики говорят, что там «на горах лежит Камень». Старый Камень, над ним творили заклинания первые землепроходцы, отшельники, атаманы. Тот заколдованный Камень не пускает дожди, гонит их стороной от лесов, на луга, на ячмень, на пшеницу.
Здесь встречаются тучи атлантических дальних морей с холодными северными облаками над темной Ветлугой. Много накопить надо силы, чтобы туче перевалить за Ветлугу. А уж если такая туча пришла – пыльные дикие вихри пойдут на Пыщуг, на село, и затрещат над колодцами журавли, взметнутся, будто пришитые нитками, крыши, и человек полетит пуще ронжи, растопырив руки да размахивая полами пиджака.
Над увалами первые стаи снегов. Крыши к утру побелели. К полудню в деревушках ложбины – Реутихе, Осинниках, Соколовском – снег с крыш сойдет. А на увалах – в Ираклихе, в Петухах, в Сосновке – крыши белеют: туда пришла зима.
По увалам ходили разбойники. С кистенями, ножами, пищалями. Вдоль по старому Вятскому тракту, что был проложен шириной в тридцать сажен еще при Екатерине, трясли разбойники торгашей, богатеев, монахов. Говорят, будто Стенькины люди ушли из-под Симбирска на Ветлугу и долго «пировали» тут на высокой горе возле Кажирова.
Знаменит был разбойник Шапкин. Росту больше сажени, плечист, жиловат. Пуля его не брала. Стреляют, а он вытряхивает пули из кушака, как пуговицы, да зло усмехается. Зарыл он под Ираклихой клад на двадцать бочек оружия, кубков, серебра и золота. И слух пустил, что клад завороженный. Чтобы взять этот клад, голову положить надо. Так мужики тот клад и трогать не брались. А досужие люди поговаривали, что свеча горела по ночам над этим кладом.
В той же Ираклихе жил на горах летописец крестьянин Сибиряков. Написал он двадцать толстых книг и назвал свою летопись «Ветлужский ковчег». Где теперь эта летопись, трудно сказать. Но лежит где-нибудь да тоскует по человеку.
По увалам идут бензовозы. Идут к тракторам и комбайнам, к разговорчивым киноустановкам, и к упорным бурильным вышкам геологов, и к маленьким рубленым домикам сельских аэродромов.
А когда над увалами заколдует весна, все прохвачено белым и голубым огнем, все звенит вокруг солнечным пламенем. На лугах этот неистовый свет переливается в тонкие голубые стаканчики колокольчиков, в сиреневые сережки подснежников и в яростные малиновые свечи кипрея, что день и ночь светит в оврагах, на опушках, на вырубках и вдоль всех дорог северных увалов.
КРАСАВИЦА ЛУГАОна бежит вдоль сосняков и ельников, кружится на бегу; она вдруг замрет и о чем-то шепчется с ивняком; вдруг она вся заблещет, от нее пахнет холодом и песками; она знает, где пляшет по омуту стерлядь, где осетр точит воду кованым длинным носом; она все бежит и оглядывается на жаркие следы босых ребячьих ног по берегам.
Когда-то звали ее Эннер. То было тыщу лет назад. И жил над рекой небогатый черемисский князь Коджа. И пришел к нему боярин Кий. То был новгородец, силач, хозяин ушкуйников. Славился Кий ловкой силой в борьбе. И по всему лесному черемисью не было человека, который устоял бы перед боярином. Был Кий умен и в торговле и на слово. Полюбился Кодже гигант бородач-новгородец. Перешел Коджа в православную веру и много ходил с Кием по разным делам.
Властительствовал над черемисьем гордый хлыновский князь. Хлыновские земли поздней были названы Вятскими. Разорил тот князь земли отступника и увез на коне жену его красавицу Лугу, женщину веселого и смелого нрава.
Мглистой ночью, когда ветры колдуют, как волки, когда волк, оборотясь человеком, выходит к селеньям, чтоб губить и тревожить народ, насылать коловерть и болезни, Луга бежала. Вдоль Эннера высоким овражистым берегом настигала ее погоня. Луга бросилась в воду и погибла в реке. С той поры черемисы, ушкуйники, кривячи прозвали Эннер Ветлугой.
«Вет» – по-черемисски женщина, баба.
С той же поры, коль крушит человека разлука или нет у любви его воли, выходил человек на Ветлугу.
Нет без преданности любви.
Я стою над Ветлугой, на этом шелковом солнечном ветре и над ласковым шелестом вод, влюбленных в берега, в леса, в быстрый говор стрижей и в низкий стук далекого катера.
На Ветлуге много омутов. В синий полдень, когда я стою над водой, мне кажется, что чьи-то глаза печально глядят из глубины, и я слышу, как река перебирает по песчаным берегам чьи-то жаркие грустные волосы.
В БЛИСТАЮЩЕМ ВОЗДУХЕМашину чуть покачивает. Перелески, дома и ограды уходят вниз, будто катятся под гору. Летчик выравнивает машину, под крыло послушно бегут леса, и охватывает чувство, сходное с тем, которое часто приходит во время езды на легковой машине по гладкому шоссе.
Высокий стеклянный купол кабины и круглые небольшие окна обнимает струящееся радужное мелькание. Мельчайшие морозные искры трепещут, реют в воздухе, и бережно переливают под чистым небом крупинки солнечного света. Сквозь эту веселую искрящуюся карусель проглядывают леса и поляны. Угадывается строгая тишина зимнего леса. Деревья стоят замкнуто, тяжело, кротко сложив на сугробы свои синие четкие тени. Легкие голые березники кажутся пустыми. Сосняки закрыты инеем и сверху похожи на облака. Вон маленький красный трактор тащит игрушечные сани по снежной целине, и след саней напоминает узкую лыжню.
Извилисто ползет через чащи Ветлуга. Под высокими заснеженными берегами прячутся голубые дымчатые тени. Река жива, она то здесь, то там пробивает лед, и черные широкие проталины проступают сквозь снег. Из ельника выходит к проталине лось. Отсюда видны рога и спина. Лось долго стоит над рекой, не то пьет, не то смотрится в воду.
А между лосем и самолетом, между Ветлугой и самолетом, между деревнями и самолетом – все тот же блистающий воздух.
Самолет уже скоро пойдет на посадку, и я вижу, как один из пассажиров, молоденький лейтенант, быстро пишет в записную книжку. Я различаю его торопливые слова:
«…может быть, ты стоишь там внизу или едешь в этих тракторных санях. Подними глаза. Это я лечу над тобой. И над нашим лесом. И над рекой.
Я уже скоро выйду из самолета… А может быть, ты уже ждешь меня на аэродроме и побежишь сейчас ко мне навстречу, раскинув руки и смеясь счастливым смехом».
Может быть, этот лейтенант поэт?
НА БЕРЕЗАХ, НА СОСНАХ, НА ЛИПАХОбессилят метели. Нальется синью чистое небо марта. Деревья замрут перед рассветом, тяжко облитые инеем.
Только солнцу скользнуть за огородами – на самую вершину липы вспрыгнет снегирь.
«Ки-ки-ки».
Снегирь оглянется, замрет и тронет ветку клювом. На ветке пронзительно вспыхнет стеклянный граненый огонек: «Ки-ки-ки».
И вся стая уже хлынет на липу развешивать на ветках стеклянные огоньки. Ветки покачиваются.
Солнце встало.
Леса налиты неистовым светом весны. И снегирь сидит на липе в синем небе. Дремлет, как боярин.
Осенью вместе с первыми морозами снегири уходили на юг. Они шли до буковых чащ Кавказа. Теперь вдоль первых дорог весны снегири спешат назад, до северной границы лесов.
Снегири порой засиживаются у нас вот так на липе, над баней, на опушке леса. И чувствуется, что им не хочется уходить из этой прозрачной веселой зимы, когда похоже, что стога, деревья, избы, мосты – все соткано из тончайшего звучного инея, который сам по себе то вспыхивает, то гаснет.
Снегири еще долго продремлют над окрестными деревнями. И забавно будет размышлять: то ли это свистят снегири, то ли позванивают стеклянные граненые огоньки на березах, на соснах, на липах.
ТИШИНАКак-то осенью ехал я поездом из Саян. Я сошел в Шарье, пересел на полупригородный поезд Киров – Кострома и через несколько часов уже трясся на верхней полке по перелескам и частым всхолмкам Костромщины. Справа и сзади осталось величественное Галичское озеро.
Старинный городок, почти ровесник Москве, лежал на широком выступе берега в предутренней дымке. То ли поздние, то ли ранние огни теплились в его окнах, и город казался погруженным в медлительные величавые воспоминания. Над железной гладью озерных вод, под лиловыми утренними тучами, на узеньких улочках, сквозь торопливые выкрики паровозов город многое может вспомнить.
О тех временах, когда Галич был далекой заставой на таежном севере Руси в океане бесчисленных черемисских племен, на речных и волоцких дорогах разбитных новгородских ушкуйников; о тех временах, когда татары жгли его из конца в конец, когда князья Мстиславские по горсти собирали вокруг себя земли; о тех временах, когда оседали по лесам и рекам вымерзающие панские отряды, когда на пашнях и за монастырскими стенами торопливо зарывали в землю небогатые клады.
Но, впрочем, Галич позади, и осторожно разворачиваются перед вагонами мелкие ложбинки, высокие сосняки и внимательные короткие деревеньки со стогами за околицей.
Я был еще весь под впечатлением Саян. Горного стылого ветра, гремучих рек, торжественных ненастий, необыкновенной чистоты и звучности воздуха. Длинные склоны таскылов, залитые такой напряженной желтизной осенней листвы, что ломит глаза! Золотые фонтаны пересохших чемериц на горных лугах! Алые россыпи копеечного полярного кустарника! Эти древние, какими-то заколдованными кругами расставленные на курганах каменные изваяния тысячелетних кладбищ Хакассии.
И вдруг увалы Костромщины. Незаметные лесные поляны, тихие ручьи, стеснительный говор берез, робкий мягкий свет опадающих листьев; грустные неторопливые закаты и сдержанные светлые девичьи лица, текучая плавная речь, когда слова выговариваются почти так же, как пишутся, и простенькие, почти домашние походки мастеровых, буфетчиц, милиционеров.
Но вот вы в Пыщуге. Первые минуты ошеломляют вас тишиной, ровным, большим и светлым небом, спокойными улицами крепких домов, тихими лицами и несуетливой приветливой деловитостью. Вы с удивлением замечаете, что с вами, совсем незнакомым человеком, на каждом шагу здороваются и чем-то издавна знакомым встречает вас простодушная гармошка и тихая песня из приоткрытого окна.
И начинаешь верить, что нет на земле места спокойнее и тише.
Но впереди Трошинцы, хутор в пятнадцати километрах от села. Здесь вас встречает тишина, уже и не похожая на тишину. Это такое состояние неба, лесов, полей, в котором все поет. Это именно тишина состояния, которая наполняет человека, словно глоток прохладной и чистой воды. Будто впервые слышит человек, как шуршит за стеной крапива, как замирает ветер в цветущих ячменях, как под крышей кричат ласточки, как льется в бадью колодезная вода, как цветет за дорогой кипрей и как даже стук сердца становится похожим на все эти счастливые звуки.
И потом где-нибудь над рекой вы уже не думаете о тишине. И голос девочки, поспешающей за стадом, и шум травы, и какие-то глубокие шорохи под землей, и дальний гул машины – все становится пением. И синий взгляд девушки с того берега напоминает чью-то давно забытую песню, которую вот уже долгие годы старался припомнить.
И тишины уже не надо. Ты всю жизнь хочешь теперь слушать эту музыку родной земли… Но уже нестерпимо хочется, чтобы в ней опять раздавались голоса паровозов, и шумный говор уличной толпы, и радостный гул стадионов, и бой часов на башне, и стук высоких каблуков по длинным звучным залам, и торопливый стрекот пишущей машинки, и дальний голос еще не виданных земель.