Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Куранов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 44 страниц)
Наконец показалась Калина. Она пятилась, широко упираясь ногами в землю. Голыми багровыми руками она тащила за собой на цепи солового быка. Цепь увесистым белым кольцом ходила у быка в ноздрях. Бык сопел, упирался, тяжело вращал зрачками, изо рта у него текла пена. Калина кричала, тянула быка и оглядывалась алым лицом. От боков и спины бугая шел пар. Бугай мелко дрожал всей гладкой шерстью и порой наступал на Калину рогами. Цепь жгла Калине руки. Она торопливо перехватывала по цепи пальцами, потом прихватила подолом, подскочила к быку и стала бить его ногой в брюхо. Наверху что-то затрещало. Калина бросила цепь, схватила быка за хвост и принялась бить его сзади пятками между ног. Бык качнулся и медленно выбежал на воздух. Калина вышла вслед за ним, отплевывалась и хрипела:
– Стерва, мужичья морда… Гад!
Из носу у нее шла кровь. Калина голым локтем размазывала кровь по лицу.
Мать бегала по крыше сарая с ведрами, хлестала водой головешки. Ведра подавала ей с лестницы Санька, Саньке от колодца – Олег, а вычерпывал Енька. На Марию дуло жарким ветром с красной крыши коровника; она поднималась по крыше, как в гору, волосы ее заворачивало с затылка на лицо. Мария тогда, не отпуская ведер, локтями разгребала волосы с лица. Потом она опрокинула сразу оба ведра на крышу и швырнула их Еньке к колодцу. Между тем коровник затрещал и весь рухнул, разломив потолок надвое. Кто-то взревел там под огнем и кинулся, ломая балки, но затих. Пылающий воздух с силой ударил в сарай, запрокинул на Марии платье и покатил ее с крыши. Над колодцем ветер подхватил падающие пустые ведра и понес их к огородам. Мария покатилась вниз, закрывая лицо руками от огня и дыма. Она ударилась спиной о землю, но вскочила. По крыше уже бегала Санька. Калина лезла по лестнице с двумя ведрами. Она отплевывалась и ругалась.
– Сеялку, сеялку вытаскивай! – свирепо орал Гришка и топором рубил замок на воротах сарая.
– Пожарники! Едуть! – пропел где-то Бедняга.
– Мария! Мария! – звал Гришка и рубил топором огромный замок, и летели из замка искры.
– Пожарники! – закричала из деревни Наташа.
Она с ведром стояла на крыше дома и махала ведром над головой.
Ветер с воем раздувал огонь по всему рухнувшему коровнику, накалял воздух, и бересты вдоль двора скручивались, подскакивали, сами катились по земле.
Тройка с огромными колокольцами, с красной бочкой, грохоча, летела по деревне. Пожарники, сверкая касками, на ходу спрыгивали и бежали на огонь. Впереди скакал начальник в синей милицейской гимнастерке и грел коня хлыстом.
– Товарищ Париков! Гражданин начальник! – вскрикивал Бедняга, поднимая руки над головой, горестно показывая на пожар.
Начальник промчался мимо и спрыгнул с коня возле сарая. Тройка развернулась, и пожарники вытащили из-под бочки две длинные кишки и побежали с ними, как с винтовками. Подкатила вторая тройка, тоже с бочкой, с насосом. Насос поставили возле колодца. Начали качать воду.
Бедняга откуда-то вытащил длинный черный лом. Гришка и Париков поддели ломом замок, вывернули его вместе с пробоем. Ворота распахнулись, из них повалил дым. И тут вся крыша сарая со всех сторон одним духом вспыхнула. Санька и Калина пятились перед огнем на конек, отмахивались от жара пустыми ведрами. Пламя шло по крыше волглыми языками.
Первая струя ослепительно разлетелась в воздухе, ударила в небо и крупно посыпалась на сарай. Санька боком легла на кровлю, поджала ноги, закрыла лицо руками и покатилась вниз. Калина, размахивая руками и что-то крича, побежала с крыши и высоко прыгнула через пламя. Одежду на ней вздуло и обдало огнем. Юбка вспыхнула. Калина летела в небе, перебирая длинными ногами, будто ехала на велосипеде. Она руками сбивала с юбки огонь. Кто-то полоснул раскатистой струей с земли в Калину и поливал, пока она не упала на землю.
Пожар шумел внутри сарая. Гришка, ругаясь оглушительными словами, что-то приказывал Парикову. А Бедняга стоял в воротах и глядел туда, во мглу, и что-то тоже кричал. Мария оттолкнула Беднягу и пошла в сарай. Калина прокатилась по земле, вскочила, подбежала к Бедняге, пнула его в спину и толкнула вперед. Бедняга скорчился и полез под сизый дым на четвереньках.
Воду больше не таскали ведрами. Два насоса накачивали шланги. Шланги вздулись и вздрагивали на земле, как змеи. Качали Енька и бабушка. И еще – Олег и пожарник. Один шланг был худой, вода била из него покачивающейся струйкой. Рядом сидела на земле Зина и все зажимала струйку пальцем. Журавль, высоко задравшись в небо от безделья, стоял над пожаром и пошатывался под ветром. Потом он вспыхнул. Вспыхнул всем своим верхом и загорелся как факел. На него никто не обращал внимания. Огонь потек по журавлю вниз, по веревке. Та закачалась, оборвалась, и деревянная кованая бадья полетела.
Енька не видел ее. Он только видел, как выкатили сеялку и как Париков глянул куда-то поверх него, Еньки. Глаза начальника стали большими, он пронзительно закричал:
– Парня-то! Парня! Дуй, оголец!
В это время бадья с пустым горластым гулом ударила Еньку по голове. Еньке показалось, что в затылке у него одной струной щелкнула балалайка, а Париков прямо от сарая протянул к нему неимоверно длинные руки и все старался схватить за волосы. Енька уже не слышал, как Париков подхватил его под спину и под колени, как понес в сторону от огня к огородам, и звал кого-то, и приказывал запрягать бричку.
9
За окнами уже шумела осень, но в больничном саду еще распевали какие-то веселые птицы. Чаще других прилетала к окошку синица, зеленая, в черной шапочке. Она кувыркалась на ветках, раскачивалась вниз головой и весело кричала: «Цинь-цинь-цинь…» Она прыгала, собирала что-то на ветках и опять смотрела на окно и говорила: «Цинь-цинь-цинь…» Синица прыгала среди желтых листьев, в их шуме, шелесте, облетании, а внизу, по дорожкам сада, ходила девочка в длинном халате, в коротеньком синем пальто, надетом на халат. На пальто горели красивые золотые пуговицы. На голове девочки осторожно сидела матросская бескозырка, на ленточках которой поблескивали якоря. Девочка была небольшого роста, но казалась взрослой.
Девочка ходила с книжкой. Она сидела на лавочке с книжкой. И ходила она или сидела – всегда читала. Девочку часто навещала мать, красивая маленькая женщина в коричневом узком костюме с тонко накрашенными губами. Когда мать и дочь проходили по саду под окнами, слышался запах духов. Девочка ходила с матерью по саду, взяв ее под руку, и порой что-то читала ей из книжки. Иногда они садились на лавку в глубине сада и подолгу разговаривали. А как-то, проходя мимо, Енька видел, что они перебирают фотографии.
В палате, где лежал Енька, было еще двое пожилых мужчин. Один был толстый, с набухшим лицом. Он все время говорил, что «умирает от тела». Звали его Евсей Евсеич. Второго, худенького, быстрого, звали дядя Коля, и он постоянно уходил из палаты в коридор, где с утра до вечера играл в домино, громко стукая костяшками по столу и постоянно споря. Иногда он внезапно вставал из-за стола, бросал кости и шел в палату. Он ложился тогда животом на койку, не снимая халат и не сбрасывая шлепанцы, и лежал, подсунув ладонь под живот. Он засыпал так и вскрикивал во сне. К Евсею Евсеичу приходила жена, тоже большая, массивная женщина. Она приносила полную сумку всякой еды. Ее обычно пускали в палату. Евсей Евсеич разбирал сумку на кровати, недовольно все разглядывал и ругался, что ему принесли не то или то, но не вовремя. Жена слушала молча, смотрела на Евсея Евсеича печальными добрыми глазами, а потом рассказывала ему про огород, про поросенка, про корову. И Евсей Евсеич опять ругался. К дяде Коле никто не приходил. Он и не ожидал никого никогда, его деревня стояла отсюда очень далеко. Он просто вставал с койки и уходил в коридор играть в домино.
Вечерами они разговаривали, а Енька лежал и слушал.
– Какого черта! – говорил Евсей Евсеич и ждал, что ответит дядя Коля.
Дядя Коля молчал.
– Какая-то чертовщина! – говорил Евсей Евсеич и ждал опять.
Дядя Коля не отзывался.
Приносили ужин. Тарелку картофельного супа и блюдце с двумя картофельными котлетами. Евсей Евсеич громко отодвигал от себя ужин и садился в кровати.
– Какого черта! – говорил он сердито.
Дядя Коля молча ел.
– Какая-то чертовщина! – говорил Евсей Евсеич опять. – Ни пожить, ни помереть по-человечески не дадут.
Дядя Коля ел.
– И за что только жизнь живешь… И куда только, черт возьми, прости меня, нечистая сила, кровь твоя девается, – говорил Евсей Евсеич.
– Все на свете свой предел имеет, – говорил дядя Коля, отодвигая недоеденный суп. – Все по-своему идет.
– Крови-то, крови сколь по свету пущено, – говорил Евсей Евсеич.
– Кровь, она даром не идет, – говорил дядя Коля. – Кровь, она не просто так. В детях твоих ведь тоже кровь течет. Твоя она. Не даром, значит, пущена.
– Все – тварь одна. Дети. Одно слово – дети. Подыхаешь вот, и ни от кого маковой росинки не получишь.
– Куда же они у тебя подевались? – спрашивал дядя Коля, будто не знал.
– Нету их. Когда надо, тогда и нет, – багровел Евсей Евсеич. – Нету. На, возьми. Кукиш один. Одна на фронте, а другой по всему свету шишки набивает, жулик, и все.
– Твоя ведь кровь. Жулик-то, он не в прохожего молодца ударился.
– А где это ты мне доказать можешь, что кровь моя. Может, он и не мой совсем… Может, жена, она сбреханула. Докажи?
– Ну уж как это? Жена ведь она, чего ей врать…
– Возьмет и соврет смолоду-то. Не моя это кровь, чтобы жуликов рожать.
– А девка-то ведь на фронте воюет. Человек, – говорил дядя Коля.
– Видел я таких человеков, – усмехался Евсей Евсеич. – Видел я их, этих шкур, на войне. Офицерские постели подтирать до пуза. Поди, тоже там офицерствует, а тут о ней – один шум да говор. Поживет со своим морячком, вот и вся ее война. В письмах пишет: он такой хороший, я его из-под огня сама вытащила. Поди, таких хороших колом не перехлещешь.
– Все на свете может статься, – возражал дядя Коля. – Чего же ей, бабе, и не жить с морячком, коли он мужик хороший. Того или другую в любой раз умертвить там могут. А чего в том такого. Главное – не это. Она на фронте душу изматывает, а тут, в тылу, другие бабы не хуже и не лучше. Да и срам один говоришь: на фронте она, святая вроде бы, муку принимает.
– Эх и мука-мука эта, – вздыхал Евсей Евсеич. – Как вспомнишь фронт-войну, хоть не вспоминай. И дурак же какой был. Помню, казаки меня шомполами во всю спину выхаживают, я одно – молчу. Кровь на губах загорелась, а я помалкиваю. Как только жив остался… А они меня-то уходили, а оружие все едино нашли. Не я, так другой сказал.
– Может, через то и человеком стал, – говорил дядя Коля и ложился животом вниз.
В это время приходила врачиха, немолодая, черная. Евсей Евсеич смотрел на нее зло и жаловался на тело. Врачиха ласковыми пальцами выщупывала у Еньки пульс и долго разминала отнявшуюся было после пожара ногу. Нога уже двигалась. Врачиха успокоительно кивала ему и уходила в другую палату. Евсей Евсеич продолжал говорить, а Енька и дядя Коля засыпали.
Утром врачиха пришла в палату с главным врачом.
– Посмотрите, Петр Сергеич, зайдите сюда, – сказала она, ведя главного врача за руку.
Главный врач осмотрел всех и сказал, что дядю Колю придется отправить в Тару на обследование, а Еньку и Евсея Евсеича вскоре можно выписать. Евсей Евсеич заругался и весь побагровел от гнева.
Принесли завтрак. Евсей Евсеич швырнул его на пол, а Енька съел свои две картофельные котлеты. За окном опять кувыркалась синица. Она заглядывала в окно и кричала свое «цинь-цинь-цинь…».
– Сволочь какая крутится, – сказал Евсей Евсеич, глядя на синицу, – ни сна, ни отдыха нет.
Дядя Коля не тронул своих котлет, он с утра лежал на животе.
– Я заявление напишу, – сказал Евсей Евсеич. – Гады. Придет, языком потреплет, а сама потом целуется всю ночь с этим истуканом. По ночам уж даже забыл домой ходить. Ишь, больные ему сердце заели. Пошел ночью до ветру, сидят, как лягушки, в кубовой.
Дядя Коля накинул халат и пошел в коридор играть в домино. Енька тоже хотел уйти из палаты, но боялся ходить по коридору: там умирала на койке старая женщина и у каждого просила пить.
Енька чуть приотворил окно, и повеяло сладким ветром осенних деревьев, в котором чувствуется легкая горьковатость. От этого ветра кажется, что стоишь в лесу над небольшим ручьем, а вдоль песчаного дна плывут круглые листья осин, и ты пьешь, пьешь эту воду и сам чувствуешь, как у тебя голубеют глаза.
В позднем утре ясной осени есть робкая настороженность: в дальнем ветре, просторном и бесконечном, в шелесте сада, далеко облетающего листвой за село, в неистовой синеве реки, когда вода становится похожей на небо и когда обязательно хочется узнать, откуда она течет. А если и не узнать, то просто думать о ней. Осенним утром все необычно, все чего-то ждешь, и кажется, что прохожие особенно спешно идут сегодня мимо окон, а ты сидишь на подоконнике, и очень жаль, что ты тоже не спешишь. И даже этот говор синицы и ее кувыркания сегодня тоже торопливы. А голос девочки, которая разговаривает с синицей со второго этажа… Она, видно, сидит там у окна с раскрытой книгой.
– Енька! – раздался голос Наташи из-за больничной ограды.
Наташа стояла там и махала рукой. Она была в сапогах, в полупальто, в синем платке. Лицо Наташи светилось, будто под платком горел месяц.
– Выходи! – крикнула Наташа.
В коридоре громко били костяшками домино больные, и старуха задыхалась на своей койке под электрическим светом. Она протянула к Еньке исхудалую синюю руку и что-то сказала шепотом, лицо ее при этом приняло такое выражение, будто она кричала изо всех сил. Енька не разобрал слов, но догадался, что старуха просит пить. Он хотел было принести ей стакан воды, но увидел в глубине коридора врачиху и вспомнил, что давать старухе пить больным запрещено.
Наташа встретила Еньку в подъезде на лестнице. Она схватила его за рукав и торопливо заговорила:
– Ты знаешь, ты выходи простись. Мы пришли проститься с тобой.
– Кто это «мы»? – сказал Енька, разглядывая Наташу с удивлением.
– Анисья Викторовна и я.
– Куда же она уезжает? Ведь год учебный давно начался.
– У нее так все сложилось, – сказала Наташа, глядя в пол. – Письмо она от того человека получила. Он говорит: я на фронте воюю, тебя, говорит, я люблю по-прежнему, но у меня есть другая женщина, здесь, на войне.
– Так его же убили в Севастополе.
– Не убили его. Та женщина, оказывается, его вытащила чуть живого и спасла. И вместе потом они к нашим перебрались. Здешняя она какая-то, чуть ли не из села. Медсестра. А то письмо, что он погиб, она сама написала Анисье Викторовне.
– Чудны́е какие они, – сказал Енька.
Мимо, спускаясь по лестнице, прошла девочка с книжкой, в морской шапочке и в пальто. Она внимательно посмотрела на Наташу, на Еньку и Еньке сказала:
– Здравствуйте.
– Кто это? – спросила Наташа.
– Это тут одна эвакуированная, – сказал Енька. – Болеет чего-то. А куда она, Анисья Викторовна, теперь поехала?
– На войну, – строго сказала Наташа. – На войну поехала. В военкомате ее не взяли – сердце больное. А она говорит: я сама на фронт проберусь. И тоже, говорит, его из огня вытащу. Ему тогда легче будет со мной остаться. Ведь он же ее все-таки любит, а той вроде как обязан.
– Чудны́е они, – сказал Енька. – А где она?
– Там ждет, – сказала Наташа, подумала и наставительно добавила: – Ты смотри, меня тут не забывай.
– Чего же мне тебя забывать. Сама ведь придешь скоро. Да и выпишут меня.
– Может, я не скоро приду, – вздохнула Наташа и отвернулась к двери.
И Енька увидел, что в глазах у нее стоят слезы.
– Чего это ты? Чего плачешь-то?
– Так. Дела всякие. Не скоро я, видно, приду. Да и Анисью Викторовну жалко.
– Чего же ее жалеть? Она большая. Сама ведь едет. Не забрили же ее.
– Ничего ты не знаешь, – сказала Наташа и вытерла слезы. – Вообще я приду не скоро. Ты смотри не обижайся. Приходила ведь я к тебе не раз. Олег приходить будет. Он все в овчарнике вертится, чудо какое-то творит.
– Ладно, – сказал Енька.
Они вышли на улицу, где пахло холодным пыльным ветром, Иртышом, а в небе кричали улетающие гуси. Анисья Викторовна стояла вдалеке возле забора. Она была тоже в сапогах, в полупальто, в платочке. В руках она держала чемодан, а за спиной у Анисьи Викторовны висела гитара, обтянутая чехлом.
– Ну, пока. Я на пароход, – помахала она Еньке рукой. – Поправляйся.
– До свиданья, – сказал Енька. – Жалко, вас теперь в школе не будет. Да мне-то уж это теперь все равно.
– Почему же? – нахмурилась Анисья Викторовна.
– Не пойду я больше учиться. Работать надо.
– Ну, работай, – улыбнулась Анисья Викторовна. – Пока. Да вспоминай свою учительницу.
Они повернулись к Еньке спиной и пошли. Наташа тоже помахала Еньке рукой, и видно было, что она опять плачет. Енька долго смотрел им вслед, смотрел на узенькую спину Наташи и на длинную гитару Анисьи Викторовны. Ветер шумел по селу. Дикие гуси кричали в небе, а вдоль больничного сада ходила девочка с книжкой и смотрела на Еньку.
10
Девочка сидела в глубине сада на лавке. Она сидела с раскрытой книгой, а Енька шел мимо. Девочка закрыла книгу и позвала его приветливым голосом:
– Приходите сюда, на лавку. Здесь ветра нет, но слышно его. И будем вместе сидеть.
Енька подошел и сел. Он сидел и не знал, что сказать.
– Вы, говорят, очень храбрый человек? – сказала девочка.
– Какой же я храбрый, – сказал Енька. – Не трус, конечно.
– Вы не скромничайте, – сказала девочка укоризненно. – Я все про вас знаю.
– Откуда же это?
– Мне рассказали. Я пришла сюда, когда вы уже поправляться начали. И мне сразу все рассказали.
– Нечего такого особенного обо мне рассказывать. Бадья на голову упала – и все.
– Как это? – заторопилась девочка. – Вы, пожалуйста, не притворяйтесь. Я все знаю. Загорелся дом. В доме был ребенок. А вы в это время в лесу на волка охотились. Вы увидели, прибежали раньше всех. Дом был заперт. Вы разбили окно, бросились в дом, вынесли ребенка и снова бросились туда спасать вещи. В это время обвалился горящий потолок, и вас придавило. Тогда уже прибежали с поля люди и вынесли вас на руках. Вас сам начальник милиции привез в больницу. Сначала он поджигателя поймал, потом вас привез. Я все знаю.
– Это кто-то наврал, – обиделся Енька. – Все было не так. Я качал воду, когда горел сарай. Журавль загорелся, бадья оборвалась и треснула меня. И поджигателя никакого не было. Все, наверное, от папироски началось.
– Вы, пожалуйста, не выдумывайте, – нахмурилась девочка. – Я все знаю лучше вас. Во-первых, поджигателя поймали за деревней. Это какой-то бывший кулак. Во-вторых, насколько мне известно, журавлей не бывает на пожаре. Они летают в небе. Им на пожаре делать нечего.
– Так это же журавль у колодца.
– Это ничего не значит. Я просто очень хорошо знаю, что вы храбрый человек. А все храбрые люди скромничают.
– Это не так, – рассердился Енька.
– Нет, так. У нас над городом во время налета один храбрый летчик сбил три немецких бомбардировщика. Об этом и написали в газете. А он утверждает: не три я сбил, а всего два. И ему тоже никто не поверил. Ведь люди лучше знают, им виднее. И, пожалуйста, не делайте вид, что вы сердитесь. Чтобы вы не сердились, я прочту вам стихотворение.
Ветер принес издалека
песни весенней намек.
Где-то светло и высоко
неба открылся клочок.
Девочка остановилась, прикидывая, так ли она прочитала. И продолжала:
В этой бездонной лазури…
На пристани глубоким голосом загудел пароход. И тоже помолчал, обдумывая свой гудок или поджидая кого-то.
…в признаках близкой весны…
Пароход загудел опять, низко над рекой расстелил голос, а потом резко поднял его и понес над селом и над лесами.
«Гу-гу-гу-гу…» – раздалось в разных концах осени.
…плакали зимние бури…
Енька встал и прошел к ограде. Держась руками за холодные прутья, он стал смотреть туда, в сторону пристани. Девочка прошла вслед за ним.
«Гу-гу!» – коротко сказал пароход кому-то и отвалил на середину Иртыша.
– Вам не нравится стихи слушать? – спросила девочка, стоя рядом.
– Почему? Мне просто надо посмотреть на этот пароход.
– Тогда я потом еще раз прочитаю вам это стихотворение.
Пароход, низкий, белый, развернулся и по синей пронзительной воде медленно пошел вверх. На пароходе играла музыка. А может быть, музыки и не было, только Еньке это казалось…
– Зачем вам нужно смотреть на этот пароход? – спросила девочка.
– Анисья Викторовна уезжает.
– А кто это?
– Учительница у нас была. Она утром сегодня прощаться приходила.
– А, это которая с гитарой? И девушка еще с ней поехала. Это ее дочь?
– Это Наташа. Она никуда не поехала. Она провожать пошла.
– У меня было такое впечатление, – задумалась девочка, – что она тоже уезжает. Она все плакала, оглядывалась. А потом издали махала вам рукой. Она, наверное, ваша невеста. И все-таки уехала.
– Некуда ей ехать. Ей учиться надо, – сказал Енька и отошел от забора.
– Пойдемте опять на лавку. И я вам почитаю стихи. Ну, пожалуйста, – сказала девочка.
Девочка прочитала прежнее стихотворение о струнах и о том, как издали ветер приносит чьи-то звучные песни. Девочка ждала, что скажет Енька. Но Енька молчал.
– Не нравится вам? – наконец спросила девочка.
– Нет, почему же? Нравится, но я не знаю – о чем оно. Вроде как ни о чем.
– Как же! – девочка оживилась. – Вот представьте: ушел пароход, и везде, видите, по всему саду и над рекой, дует ветер; а ваша учительница села и положила рядом гитару; тогда ваша Наташа взяла гитару, играет на ней; а ветер дует оттуда, и вы слышите, как она играет. Она для вас играет, она ведь вам невеста.
– Не умеет она играть на гитаре, – сказал Енька и представил, как сидит, играя на гитаре, Анисья Викторовна, заложила ногу на ногу и поет.
А ветер над Иртышом дует, а пароход уходит, а Наташа стоит на пристани и смотрит вслед.
– Что бы вам такое прочитать, чтобы вам понравилось, – задумалась девочка. – Это? Это? Нет, вот что. Слушайте. Только не перебивайте меня, я этого не люблю.
Клубятся тучи, мглея в блеске алом,
опять росой обласканы поля,
в последний раз за дальним перевалом
пропал ямщик, звеня и не пыля.
Из окна больницы сестра кликнула всех, кто в саду, обедать.
– Нравится? – спросила девочка.
– Нравится, – сказал Енька.
– Вот и хорошо, – обрадовалась девочка. – А теперь пойдемте есть картофельный суп и картофельные котлеты. Я никак никогда не могу насытиться. Хотя сегодня есть мне совсем не хочется.
Они встали с лавочки и отправились есть картофельный суп и картофельные котлеты в двухэтажной кирпичной больнице.
Вскоре после обеда девочка заглянула в окно, отыскала Еньку глазами и взглядом позвала к подоконнику.
– Ко мне пришла мама, – сказала девочка. – Я хочу вас с ней познакомить. Она очень хороший человек.
Мать подала Еньке мягкую приветливую ладонь и сказала:
– Александра Владимировна. Мне дочь только и знает что рассказывает про вас.
Енька не знал, что ответить.
– А вас она, вероятно, замучила стихами.
– Почему замучила? Нет, – сказал Енька, глядя в сторону.
– Он очень храбрый человек, его ничем не замучаешь, – сказала девочка.
– Вот храбрые люди порой и страдают от стихов, – засмеялась Александра Владимировна.
– Мама, ты знаешь, ему не нравится Блок, а нравится Фет, – сказала девочка.
Они шли по дорожке сада, и Еньке очень приятно было идти с ними. Только не хотелось говорить. Александра Владимировна сошла с дорожки и сорвала коротенькую ветку калины. Ветка шелестела красными угловатыми листьями. Мать продела ветку девочке в петлицу пальто и сказала:
– Вот, теперь тебе не будет скучно.
– Мне совсем не будет скучно теперь, – быстро сказала девочка. – Только почему ему не нравится Блок?
– Понравится. Не все сразу. Тебе ведь он тоже не нравился сначала.
– Он мне всегда нравился, даже когда я была маленькая.
– Вы из села? – спросила Александра Владимировна Еньку.
– Как же он из села… – сказала девочка. – Я же тебе говорила, что он из деревни. Он там пожар потушил.
– Ах да, правда, – согласилась Александра Владимировна. – А как называется ваша деревня?
– Карныгино.
– Большая она?
– Восемь дворов.
– Хорошая, вероятно, деревня, – сказала Александра Владимировна. – Ну, я, пожалуй, пойду на работу. Поправитесь, молодой человек, заходите ко мне в Дом пионеров, я там заведую.
– Мама, оставь фотографии, – сказала девочка.
– Одну минутку. – Александра Владимировна вынула из черной лакированной сумки большую пачку фотографий, блестящих и четко отпечатанных. – Вам интересно будет посмотреть наш город. Он очень красивый. Вот кончится война, и вы обязательно приезжайте его посмотреть. Он тогда будет еще лучше.
– Наш город самый лучший в мире, – сказала девочка.
И Александра Владимировна, посмеиваясь, пошла в село по саду легкой, мягкой походкой. Она шла так, будто на нее со всех сторон смотрят, а ей нужно пройти по ниточке.
– Хорошая, правда, она? – сказала девочка.
– Хорошая, – согласился Енька.
– Хорошая и очень красивая, – убежденно сказала девочка.
Они долго смотрели вслед уходившей Александре Владимировне. И Еньке было жаль, что она ушла.
– Как вас зовут, я знаю. А как зовут меня, вы наверняка не знаете, – сказала наконец девочка.
– Не знаю, – сказал Енька.
– Вас зовут Евгений, Женя. А меня зовут Гера. Теперь мы познакомились и будем настоящими друзьями. Правда?
– Угу, – сказал Енька.
– Пойдемте смотреть фотографии. Я знаю одно удивительное место в саду. Там никого не бывает, и нас долго никто там не найдет, И еще я вам почитаю стихи, – предложила девочка.
И они вдвоем направились в то место сада, где их долго никто не найдет и где можно читать стихи.
На улице стоял высокий дом с колоннами, а со стены второго этажа смотрели две львиные морды. Львы разинули пасти, но смотрели беззлобно вниз на прохожих, которые шли в шляпах, в легких пальто, в ботинках, в ботиках. На прохожих падал крупный снег. Возле дома стояла легковая машина, и какая-то женщина садилась в нее. Может быть, это была Александра Владимировна…
– Здесь мы жили, – сказала Гера.
Гера протянула вторую фотографию. Здесь текла широкая река с обтесанными каменными берегами. По мостовой идет Александра Владимировна. Она идет веселой походкой. Рядом с ней шагает и держит ее под руку моряк в кителе.
– Это твой отец? – спросил Енька.
– Нет, это очень хороший мамин друг, – сказала Гера.
Фотографий было много, рассматривали их долго. За Иртышом уже садится солнце. Красные лучи его горят по всему саду и в окнах больницы. Вечерний воздух ал. В этом вечернем воздухе светится фотография, на которой стоит всадник, залитый красным светом вечернего солнца. А калины шумят сухими листьями над головами, в саду, в том самом месте, где можно читать стихи.
А вот и парк. Вдоль парка идет Александра Владимировна. Она идет под руку с высоким бородатым человеком. Этот бородатый человек, в коротком пиджаке, в широких брюках, красив. Оба смеются. И Гера так держит фотографию, что в ней отражаются красные листья калин, которые шумят над головой. И кажется, что Александра Владимировна и бородатый человек идут сквозь эти пылающие огромные листья.
– Это материн отец? – спросил Енька.
– Нет, это ее очень большой друг, – сказала Гера. – Он очень умный и добрый.
Гера говорила каким-то отсутствующим голосом. Енька взглянул на нее и увидел, что Гера вся побледнела и осунулась.
– Холодно стало? – спросил Енька.
– Нет, это так, – сказала Гера. – Это пройдет. Давайте я вам лучше стихи почитаю.
Она поставила ноги на скамейку, сложила руки на колени, стала читать, глядя в землю широко раскрытыми серыми глазами. Голос Геры немного окреп и обозначился тверже. Он говорил о городах, об удачах и неудачах, о каких-то удивительных, внезапных и ошеломляющих событиях крупными, горькими словами.
– Хорошо? – спросила Гера.
Енька ничего не ответил, только чувствовал, что все лицо его горит. Гера увидела это его лицо и больше ничего не сказала. Она взялась читать еще. И глаза ее совсем увеличились. Кожа побелела на ее лице, стала прозрачной.
Гера говорила и раскачивалась, словно ей очень больно, а она хочет успокоиться.
Енька не слушал слова, а только смотрел на Геру, и становилось ему немного не по себе.
По всему лицу Геры выступил крупный пот. Дышала она тяжело и несколько раз прокашлялась.
– Я не буду больше читать, – сказала вдруг Гера. – Я опять заболела. Я раненая, и мне тяжело. Я пойду лягу в постель. Не сердитесь на меня, пожалуйста.
Она встала и ушла.
Енька вернулся в палату и мгновенно заснул, так и не тронув картофельного супа и картофельных котлет. И первое время сна он еще различал, как дядя Коля и Евсей Евсеич несколько раз и с различными интонациями повторили при разговоре одно и то же угловатое название знакомого города. Но какого, Енька сквозь сон не уразумел. И, судя по голосам, на этот раз дядя Коля и Евсей Евсеич не спорили.
Проснулся Енька среди ночи, как после тяжелого труда, и почувствовал, что больше ему не уснуть. В палате было темно. За окнами стояла полночь со своими осенними звездами, с тихим шорохом сада и мглой. Енька долго лежал с открытыми глазами, смотрел в темноту и ни о чем не думал. Потом перед ним начали обозначаться красивые каменные дома, длинные корабли вдоль широкой реки. Вот лежит гранитный лев. Он лежит на берегу реки. Он придерживает лапой шар. Гера, маленькая, в коротком платьице, еще без косичек, схватилась руками за шар и хочет отобрать его у льва. А вот огромная белая лестница, и по ней течет вода. А вдоль всей лестницы стоят золотые обнаженные люди, они протягивают друг другу сияющие упругие струи воды. А наверху дворец с двумя куполами, похожими на взбитые подушки.
Какие это счастливые были люди, которые жили в таких городах! Как они, наверное, смеялись и бегали по этим паркам и лестницам. И как они ходили там и разговаривали, а дети их играли среди каменных львов, золотых великанов и нарядных дворцов. Неужели всего этого теперь нет? Пришел кто-то чужой и жестокий. Он сжег дома, взорвал дворцы и вырубил парки. Он везде поставил пушки и стреляет огромными снарядами на десятки километров. Те улицы теперь пустынны, а по земле ходят ласковые невеселые женщины и вспоминают о своих городах. А девочка в матросской шапочке сидит до вечера в больничном саду, читает стихи и бледнеет.
И вот темно, уютно, за окном только звезды. И хочется есть.
Енька встал и съел свой ужин. Он подошел к окну, чуть приоткрыл его, и потек холодный ночной воздух.
Больные спят по всем палатам. Где-то лает собака. Не спит, наверное, только дежурная сестра, молодая, низенькая, быстрая и необыкновенно смешливая женщина. Она не даст микстуры и не поставит градусника, чтобы не пошутить. Она, наверное, сидит у себя в приемной комнате и вяжет кружева. А Гера спит, и снятся ей стихи.