Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Куранов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 44 страниц)
Ах, какие дни стоят! Какие стоят удивительные дни! И над окном вьется желтая бабочка.
А дня три назад я видел в лесу одну березку. В тишине высокого и светлого леса я ее видел. Она стояла, эта березка, среди поляны. И листья ее поблескивали. Листья были жестки, поблескивали матово, но нежно. Так всегда бывает осенью. Долго я смотрел на ту березку и, когда возвращался из лесу, все время почему-то думал о ней.
А когда я вышел на высокую скошенную гриву, то увидел деревцо впереди, в небе, на самой вершине гривы. Деревцо показалось мне знакомым. Вот оно что! Та самая березка теперь там стоит, на гриве.
Я спустился к озеру. Я прыгнул в воду и долго плавал в синей воде. Вышел на берег и опешил. Вот оно как! На берегу стояла среди песка березка, она длинно шелестела ветвями. Неужто пришла она сюда за мной?
Я шел домой проселочной дорогой. И мне все казалось, что позади кто-то с шелестом торопится. И стоило мне оглянуться, здесь или там с шелестом замирала на бегу березка.
Домой вернулся в полной темноте.
Когда же утром вышел на крыльцо, то увидел, что все оно засыпано березовым семенем. И два или три листочка золотых оставлены для меня на ступеньках.
На следующее утро я проснулся и нашел несколько влажных листочков на подушке. И на одеяле нашел. От них слышался сухой винный дух. Мне показалось, будто я слышу, как они дышат, эти листочки.
А по ночам я слышу теперь, как надо мною склоняются ветви, как на них шелестят листья и как они падают вокруг – здесь и там.
ФАНТАЗИЯ ПОД СОЗВЕЗДИЕМ РЫБОсенью мое окно высится под созвездием Рыб. В безлунную ночь эти звезды хорошо и далеко смотрятся, играя между черными соснами кладбища на горе и созвездием Пегаса. Пегас горит гораздо выше и распластался широко. Еще выше и правее Пегаса светится Дельфин. Все это те самые существа, без которых небо много потеряло бы в своем блеске и величии.
Днем их не видно, и начинает казаться, будто их нет вообще. Только иногда вспоминаешь о них, глянув на какую-нибудь известную картину, когда она подвернется под руку. «Персей и Андромеда» Рубенса, «Млечный Путь» Тинторетто. Или «Триумф Венеры» Франсуа Буше, когда богиня сидит на воздушном троне среди моря и вокруг резвятся, нежатся океаниды, тритоны, дельфины.
Я ночью вижу, как рыбы, золотые и красные, голубые и зеленые, кувыркаются и прыгают в небе над моим окном. Их чешуя чуть слышно играет в отдалении на арфе.
Важный кот, который когда-то был Роландом-оруженосцем, или Филиппом Вторым, королем испанским, или Маргаритой Наваррской, или японской поэтессой Сей Сёнагон, или факиром, который гадает на листьях лотоса, глотает зонтики, пагоды и острова, – этот кот сидел в окне под свечой. Он желтыми глазами смотрел на луну. И, поднимая в воздух лапы, он колдовал, глядя на светило.
Я лег на постель и закрыл глаза. Музыка ходила по дому, как те привидения, что вздыхают, поют, играют на паутине и смотрят на звезды. Какие-то ветви спускались ко мне в комнату сквозь крышу с неба. Быть может, это была ветвь птицы Габис, птицы, которой никто никогда не видел. Только все знают, что сидит она на ветке. И ветвь эта иногда опускается на землю. Тогда она склоняется над озером, словно задумала напиться. Или тянется к окнам ночных огней и высматривает она там человеческие страдания. Порою эта ветвь висит над целым городом и там себе отыскивает судьбы. Порой она склонится к человеку и долго смотрит ему в душу, так, что больно становится человеческому дыханию.
Какие-то лица девушек и женщин проплывали за окнами, И останавливались, и складывали руки возле глаз, вглядывались. Их лица были добрыми и смотрели в тихой, ласковой надежде. Они, быть может, никого никогда не любили. И страшно им было оттого, что могут они полюбить. Точно так же, как было страшно мне всякий раз, когда я чувствовал, что могу полюбить человека. Потом они уходили к озеру и смотрели в небо, на окно, где мой кот сидел и расчесывал свои белые усы, расчесывал языком, расчесывал старательно, как расческой.
Я проснулся, в комнате ходил туман. Слышался ровный говор воды, словно шумит глубокий лес. И я увидел, что из глубины каменной стены под окном бьет водопад и вода его рассекается в воздухе брызгами так, что в комнате сверкает высокая радуга. Под радугой проплывал далекий парусный фрегат. На мачтах фрегата вместо вымпелов сидели райские птицы. Райские птицы пели на все море веселыми человеческими голосами. По палубе расхаживали какие-то смуглые люди и поочередно смотрели на меня в подзорную трубу. Очередь была большая. Подзорную трубу держали в руках люди с широкими кружевными рукавами. Людям приятно было смотреть на человека, который проснулся и лежит. Они издали махали мне платками, улыбались и посылали воздушные поцелуи. Платки их были тоже кружевными; вполне возможно, что кружева эти были льежского происхождения. Там даже несколько раз выстрелили из пушки. Это был замечательный салют. От него закачался увядающий подсолнух в стеклянной банке у меня на подоконнике.
За окном слышался какой-то говор и шелест. Я посмотрел из окна вниз и увидел, что там бежит ручей. Ручьем текли с горы опавшие листья. В этом ручье текла одна листва и не было воды. Листва журчала, она светилась, прохваченная холодным солнцем осени. Она даже пела, эта листва. Ветер рябил рыжий разговорчивый рокот резвого ручья, а тот проворно торопился в озеро. По озеру, гладкому и чистому, уже далеко растекался листопад.
Я вышел из дому и умылся из этого ручья. Я вышел, чтобы сделать один-второй прохладный глоток его листвы. Луна все еще стояла в небе. Только теперь она была маленькая и совершенно белая, как лица тех, что ночью заглядывали ко мне в окно, или кружева любопытных, посматривавших на меня в подзорную трубу.
Я поклонился такой высокой луне, снял шляпу и широко провел ею в воздухе слева от лица и вперед, к приподнятому носку выставленного сапога. И такое это было благостное утро, хотя созвездий на небе видно не было.
ДЫХАНИЕ СПЕЛЫХ ЯБЛОККакие у ранней осени удивительные рассветы! Прозрачные, чистые, робкие. Так и хочется бережно произнести полузабытое слово – непорочные. Какая молодость в этом чуть вспыхнувшем, но всесильном, растущем, всезажигающем и поющем луче! В той росе, в том дыхании красных и желтых листьев, в том запахе угасания и грусти. Каждое утро как бы рождаешься заново и заново готов начать жить, словно все прежние дни, недели, месяцы, годы были только началом, только преддверием жизни.
А по садам! Это не яблоки, это красные, золотые, белые отяжелевшие светила горят среди листвы. В утреннем ветре, в сиянии окон и деревьев эти маленькие планеты кружатся вокруг яблонь, с медленным пением пролетая среди ветвей. И в каждом из них, если вслушаться, бьется сердце.
И так на весь день. Пойди по той тропинке в гору, зайди к тому высокому хутору, что зовется Нечистово, зайди к нему со стороны лесов. И среди дороги ты вдруг услышишь запах яблок. Это запах из леса, вернее – с лесной опушки. Там осыпано жемчужными, немного одичавшими яблоками высокое дерево и дышит тебе в лицо. Там жил когда-то человек, но вот оставил дом и уехал. А может быть, умер. Может быть, его убили здесь, прямо на опушке, враги из черных автоматов. А потом сидели у него в избе и ели яблоки с этой прекрасной яблони. Она тогда была так молода. А потом ушли. А дом сожгли. И только яблоня осталась тут, как старый и грустный свидетель, который помнит походку, речь, запах рук и нежность пальцев того человека. И лунными ночами, когда все оживает, яблоня уходит со своего места. Она бродит по старому пепелищу, склоняется над могилой, и долго плачет, и что-то шепчет грустным, нежным языком.
Вот так бывает.
Теперь издали нужно глянуть на окна того дома, что высоко над горой и над озером горит своими окнами. В них так и горит, так и спеет закат. Кругом еще полдень, а там – заря. Мы отворим легкие двери этого дома и ступим на красные широкие дубовые половицы. По всем половицам там рассыпаны спелые яблоки. Они, как уголья, дышат и обжигают своим дыханием. Встать над этим жаром нужно, взявши за руки друг друга, так остановиться и молча смотреть на них или друг другу в глаза, летя над целым миром. Над ручьями, над избами, над дорогами, усыпанными листвой, над тропинками, которые устланы яблоками.
Ах, какие там, над озером, холодные и звучные листья! Эти дали, эта синь и обилие! Не хочется ни глаз отвести, ни уходить отсюда.
И, однако, люди отсюда уезжают. Они уезжают в Ленинград, в Ригу и просто куда угодно, на Кольский полуостров или на Дальний Восток. Мало ли на свете богатых и привлекательных мест. Я с горечью смотрю, как в Глубоком остаются все больше люди пожилого возраста, а в деревнях или на хуторах живут лишь дети да крестьяне, уже дорабатывающие свои трудовые годы.
На днях я побывал в деревне Козлово, что в четырех километрах от Глубокого, на пути к озеру Каменному. Я вышел из леса и за деревней увидел огромную мутную лыву. Я устал и очень хотел напиться. Но пить из грязной лужи было нельзя. Навстречу мне шла женщина, не просто женщина, а старуха с ведрами на коромысле. И шла она к лыве.
– Неужели вы за водой ходите на эту лужу? – удивился я.
– Что ты, родитель мой славный! – ответила старуха. – Сюда-то мы для скотины ходим. А за питьевой-то водой в Филево.
Филево – это та деревня, что виднелась вдали, за хлебами. И вот получается дикая ситуация. Наши крестьяне держат в домах телевизоры, покупают мотоциклы и легковые машины, машины стиральные, а за водой ходят с ведрами за полтора-два километра. Городской человек не может себе представить, чтобы сходить за водой под кран в соседнюю квартиру, а тут, чтобы напиться, сготовить, чай заварить, нужно идти с ведрами на край света.
– А колодца разве во всей деревне нет?
– Что ты, милый! Бурить вот собрались, да не слышно.
И такая картина не только в Козлове. Жители деревни Нечистово ходят по воду на озеро, под крутую гору, а некоторые за полверсты. И как же тут мы удержим уже немного избалованную родителями девушку в деревне, когда ей с детства надоедает таскать ведра для стирки, для поливки огорода, сада, для обихода и еды изнурительным путем…
Мы в городах даже не задумываемся о таких, на первый взгляд, мелких деталях деревенского быта, но они имеют огромное психологическое значение. Я спросил главного инженера совхоза Сидорова Василия Александровича:
– Почему вы не бурите воду для деревень?
– Пока еще неизвестно, какие деревни сносить, какие останутся. Да и скважина-то стоит семнадцать тысяч.
– Скважина стоит семнадцать тысяч, а люди сколько стоят? Ведь совхоз дает уже миллионные прибыли государству.
– Эти расходы у нас свыше не запланированы, – говорит Сидоров. Человек он здесь новый и поэтому невиновный в том, что до него не сделано.
А между тем я ходил в школу 1 сентября на торжественную линейку. Я говорил ребятам об удивительной красоте здешних мест, я вспоминал свое и чужое детство, я рассказывал об академике Павлове и о Юрии Гагарине, я закончил стихами Пушкина, Есенина и Блока.
– Ваш праздник совпадает с той удивительной порой, о которой великий русский поэт Сергей Есенин говорил:
Закружилась листва золотая
в розоватой воде на пруду,
словно бабочек легкая стая
с замираньем летит на звезду.
И ребята смотрели в небо, глядя, как ветер поднимает над школой золотые кленовые листья. У десятиклассников светились глаза и вспыхивали улыбки.
Улыбается осень сквозь слезы;
в небеса улетает мольба,
и за кружевом тонкой березы
золотая запела труба.
Так закончил я свое выступление, обвел взглядом строй ребят, человек тридцать десятиклассников, и вдруг не поверил своим глазам: в первый класс пришло всего шесть человек. И я чуть не заплакал. И я готов заплакать сейчас, когда пишу эти строки.
Когда мы говорим об утечке народа из деревни, когда социологи выводят разные мудреные причины этих «миграций», мы иногда не учитываем одной простой причины – равнодушия местного начальства к быту, к интересам, к судьбам своих односельчан, своих сотоварищей.
Вот гибнет колоссальный урожай яблок. По всем садам с грохотом на землю сыплются яблоки. Земля устлана яблоками. Она горит от них. А где-то яблок вовсе нет. Почему бы организованно, без левачества не устроить вывоз их? Почему бы не предоставить колхозникам и рабочим совхозов машины, чтобы они могли яблоки отвезти и сдать? Почему бы, в конце концов, не направить школьников собирать с земли этот урожай и скормить его скоту?
Грустные примеры равнодушия и бесхозяйственности можно видеть даже в Глубоком, в этом богатом и очень благоустроенном по сравнению со многими другими селе. Стоит на горе, среди кленов, очень привлекательное бревенчатое здание клуба. Ведет на гору великолепная деревянная лестница, осенью она горит среди кленовой листвы, устлана листвой. Зимою лестница осенена инеем. Но лестница гниет и разваливается. С председателем сельсовета Буруновым был разговор о том, чтобы лестницу починить, еще три года назад. Гнить лестница продолжает. В уютном и хорошо спланированном клубе двери поставлены наспех, из сырого дерева, их погнуло.
Год назад зашел на Центральной студии документальных фильмов разговор о том, как сильное, но расхлябанное хозяйство под умным и деловым руководством превращается в крепкое современное предприятие по производству мяса. И я решил использовать этот случай, чтобы как-то расшевелить местное начальство и как-то благоустроить село. Мне казалось, что все просто. Люди только узнают, что о них собираются снимать фильм, и со всех ног бросятся украшать Глубокое. Не тут-то было. Заинтересовались все, кроме самого непосредственного начальства. В обкоме обещали поддержку, райком партии тоже, директор совхоза Васильев пообещал выделить денег столько, сколько понадобится. В июле в Глубоком Васильев говорил:
– Клуб у нас в основном отремонтирован. Вы обещали художника, пусть приезжает.
Я хорошо помню, как четыре года назад новый тогда директор Васильев говорил:
– Вы посмотрите на совхозную столовую. Столовая покупает свеклу, морковь, огурцы, помидоры в Опочке, готовит борщи из баночной магазинной заправки. Нужно поставить теплицы, рабочих мы всегда можем выделить. И чтобы всегда были свежие овощи! Свои!
И не такое это маленькое дело, когда рабочий приходит пообедать, а в столовой его ждет вкусный салат из помидоров и огурцов. И если рабочий знает, что в это время года такого нет ни в Опочке, ни в Себеже, то и ему самому, и его детям есть чем погордиться. Чувство законной гордости за свое село, за свое хозяйство в конечном итоге оборачивается такими прибытками, которые на бумажном листочке не сразу и подсчитаешь. Понятно, когда есть чем гордиться, а не просто хвастаться: «Плохое, да мое».
В садах гулко падают вечерние яблоки. В темноте от этого чудится, будто кто-то тревожный ходит под окнами, вокруг избы, но не решается войти, подняться на крыльцо. Под землей налились холодные и тяжкие картошки, они светятся там в обилии и влаге. Когда их копают и складывают в ведра, издали можно подумать, что это золотые и красные яблоки вынимают из земли. По лесам начался неистовый рост грибов. Боровики так и лезут из земли. Деревенский люд в выходные дни целыми стаями бродит по соснякам и березникам. Кажется, лес насквозь вычищен, а утром глядь – и опять крепыши сидят на моховой подстилке как ни в чем не бывало. Ночью над ними низко склонялись березы. Сами уже прозрачные, они что-то нашептывали до утра, увещевали, подбадривали. Так они вызывали из мглы к осеннему свету бесчисленный грибной народ и утешали его, в короткой, но щедрой лесной жизни.
И каждый вечер самому тебе думается, что жизни не так уже много отпущено человеку, не успеешь оглянуться, а нет ее уже. Жизнь, как заря, прекрасна и печальна, к тому или к другому подкрадутся скоро сумерки с их тишиной и спокойствием, и он уже это чувствует. Но вот наступит утро, поднимется удивительный и прозрачный рассвет. Чистый в своей непорочности рассвет окрылит и воспоет землю и всякую жизнь на ней. И тогда ты снова почувствуешь себя так, словно и не жил еще всерьез, словно ты только родился и все еще только начинается.
ДО РАССВЕТАПока не взошло солнце, не проснулся ветер, озеро гладко наливает блистательную ширь своих вод лазурью. Так и хочется спуститься к воде, поднести снизу, из глубины, вытянутые чуть растопыренной горсткой пальцы под эту гладь и бережно поднять ее в небо. Поднять вместе с дальней лодкой рыбака, вместе с облетевшими с берега желтыми листьями, вместе с младенчески робкими стайками тумана в заливах. Поднять и держать там, высоко в небе, под рассветной луной, высокой и голубовато-снежной.
И тогда станет видна вся глубина. Оплывшие подводные валуны, большие и малые. Коряги, увешанные бахромой светящихся водорослей. Станут видны все кристальные и сильные ключи, что бьют и наполняют жизнью озеро. Будет видна вдалеке и та русалка, что как-то ночью подлетела к моему крыльцу на тройке. Она сидит на голубой, на прозрачной коряге и вышивает вдоль зеленого валуна золотые тонкие узоры серебряной иглой. И на длинной тоненькой цепочке ходит вокруг нее ученый сом с зелеными усами.
А ключи! Ключи горят и дышат, от их дыхания повсюду расходится молодой и звучный аромат силы, словно пахнет дубом и ландышами, кленом и ночными фиалками. Оттуда, из глубины, бьют струи, нет, не струи – оттуда стаями тянутся птицы, голуби и лебеди, соколы и ласточки… И стаями они уходят в небо. И вот уже не птицы, а величественные корабли, серебряные тонкие машины уходят в небеса и дальше, в бесконечные просторы океанов, к звездам, в необозримые просторы Вселенной…
И песни слышатся оттуда. И разлетаются песни по земле.
Так до рассвета нужно не замешкаться, нужно все успеть поставить на место. Пусть опять туманы да лодки плывут не в небе, а среди берегов. Ведь людям нужно напоить лошадь, зачерпнуть ведро воды, прополоскать белье. Да и детишкам необходимо в утреннем озере плясать, бить по воде ладонями и хохотать на все леса и озера среди вод Глубокого.
БЕЗЖАЛОСТНАЯ ТИШИНАТогда нагрянула страшная и молчаливая осень. Деревья повисли над туманами, туманы потопили озеро и берега. Туманы текли обесцвеченно и казались ядовитыми. Деревья больше не были похожи на деревья, они походили на животных с ободранной кожей. В те дни я тоскливо замечал повсюду, как нелепы становятся порою деревья, потерявшие листву. Это – как люди, потерявшие зрение. Такая нагрянула в прошлом году страшная осень к берегам нашего озера.
Оттуда, со стороны еловой аллеи, село казалось вымершим, В ранних ноябрьских сумерках село притихло, как табор перед дальней дорогой, как войско перед битвой, как страшное горе перед последним шагом через порог человеческой судьбы. Горе стояло здесь, у всех на глазах, и занесло свою тяжелую руку над простенькой дверью одноэтажного кирпичного домика, что над озером за почтой. С убитым взглядом ходила по дому и кипятила сверкающие шприцы немолодая растерянная и в то же время опустошенно подтянутая жена Виктора Васильевича. Напряженно ходил по комнатам приехавший издали сын Анатолий.
А сам директор совхоза Васильев катастрофически худел с каждым днем, огненно метался по высокой постели.
И на его мощном грубоватом лице уже лежал тот страшный отпечаток смерти, который заставляет человека отвести взгляд в сторону или опустить глаза, потому что видеть такое человеческому сердцу непосильно.
МОРЕ ЛУНЫКогда взойдет луна, какая-то серебряная рыба вдруг поднимет голову из глубины нашего озера. Так она узрит луну, томительным взглядом блеснет она во все стороны.
Потом она подпрыгнет и поплывет, как радуга, над озером, неторопливо изгибаясь и переворачиваясь в воздухе. Она так будет плыть, не отрывая взгляда от луны, от звезд, сквозь тишину и сквозь ночные тонкие туманы.
И ей казаться будет, что бесконечной мглистою равниной вод морских она любуется. Да и тому рыбаку, что случайно увидит такой таинственный и удивительный полет, наверняка покажется, будто он тоже плывет, плывет через море.
БЕЛЫЕ ВОРОТА ОСЕНИ И БЕЛЫЕ ВОРОТА ВЕСНЫТогда пришла страшная и удивительно молчаливая осень. Именно тогда я впервые заметил, как унизительно и как страшно выглядят деревья, потерявшие листву. Особенно когда на них ложится сухой мороз, он покрывает все каким-то скудным инеем, напоминающим старческую обветшалую седину. Я шел еловою длинной аллеей вдоль той, другой, стороны нашего озера, и белесые ветви деревьев смыкали надо мной свои когтистые ветки. Я поглядывал за озеро, за черную воду его узкой губы, в гору – на огни села. Вон ярко замерли большие фонари на центральной усадьбе, оцепенели. А выше на пригорке горит печальный стойкий огонек в одноэтажном доме директора Васильева. Там не спит, там воспаленно бьется над лекарствами, над шприцами осунувшаяся, оглушенная горем жена Виктора Васильевича. И я все время вижу перед собою его большое и красивое лицо, болезненный и тусклый жар зрачков. Шагая здесь сквозь сомкнутые ветки окостеневших сосен, елей, берез, черемух, под поблекшими и тоже вроде бы окостеневшими звездами, я шагаю сквозь бесконечные белые ворота скорби, в которой все заледенело.
А ведь совсем недавно – кто бы мог подумать… Не прошло и трех месяцев. Где-то во второй половине лета прошел слух, будто Виктор Васильевич избит на прудах браконьерами: несколько, мол, шоферов из опочецкой автоколонны поздно вечером прикатили на пруды воровать недозрелого мелкого карпа. Шоферы были пьяны. Сразу после этого Васильев попал в больницу, как говорили, с какой-то легочной простудой. Там он пролежал недели две, время было горячее, шла уборочная. После больницы я встретил Виктора Васильевича на озере, как раз напротив просвирни. Из окна увидел я его высокую фигуру, неторопливую и уверенную в движениях. Там на берегу вообще толпился сегодня люд. Бригада невельских рыбаков закинула в озеро огромную сеть и теперь тянула ее лебедкой и моторным баркасом. Полупьяные расхристанные рыбаки там на берегу уже затевали всякие сделки на еще не пойманную рыбу с местными жителями. Огромный Васильев возвышался над всеми, он поглядывал на невельчан и недовольно раскачивался.
– Вот, Юрий Николаевич, – сказал он мне, здороваясь и указывая огромной, длинной ладонью на рыбаков, – наша страшная беда. Пьем где ни попало. Смотрю и удивляюсь, как они не утонут, эти бедолаги. Кто их только такими на работу выпустил?
– Ну как со здоровьем? – спросил я.
– Нормально, – пожал плечами Васильев. – Чего со мной, с таким, сделается? Похрипывает, правда, пока что-то в груди. Но пройдет. Теперь не до болезни, время горячее.
– Браконьеры, я слышал, к вам на пруды повадились?
– И не говорите, хоть вооруженную охрану ставь, – Васильев даже побурел лицом, – того и гляди пришибут. Лезут, как мухи на огонь. Я уж думаю, не лишиться бы мне жизни из-за этих прудов. Народ ведь всякий есть.
– Это тоже наша беда, – сказал я.
– Да еще какая, – тяжело вздохнул Васильев, – вот о чем, Юрий Николаевич, писать-то надо бы.
К вечеру рыбакам пришлось, как говорится, сматывать удочки. Васильев проверил у них документы, и выяснилось, что в глубоковских озерах бригада ловить рыбу вообще разрешения не имеет.
После этого августовского дня мы с Васильевым встретились совсем при других обстоятельствах. На Всесоюзном радио понравились два моих очерка о Глубоком, и мне предложили выступить в передаче «Писатель у микрофона». Я записался на студии, материал почти мгновенно направлялся в эфир, и я прямо из Москвы позвонил в Глубокое, чтобы предупредить Васильева и его работников. Мне ответили из конторы совхоза, что Васильев лежит в опочецкой больнице. К этому времени, между прочим, на Центральной студии документальных фильмов уже решался вопрос о съемках двухчастевой ленты. Фильм задуман был цветной, широкоэкранный, и главным героем его должен был сделаться Васильев. Стояла середина октября 1975 года.
Вернулся я в Псков буквально за день до передачи, позвонил в Опочку, попросил райком партии, моего давнего знакомого, первого секретаря Иванова Александра Ивановича. Александр Иванович довольно грустным голосом сказал мне, что Виктор Васильевич в Пскове и лежит в онкологической клинике. Я тут же позвонил в клинику и попросил дежурного врача передать Васильеву, что завтра в девять часов утра по Всесоюзному радио будет передача о его хозяйстве и о нем самом. Но решиться пойти к Васильеву сразу, в этот же день, я не смог. Пришел я к нему дня через два.
Я пришел к Васильеву в это здание, одно приближение к которому, во всяком случае новичка, не особенно-то радует. Но люди как люди. Все здесь спокойны, деловиты, обыденны и даже временами, как и во всяком другом заведении, грубоваты. Хотя, казалось бы, само собою разумеется, что здесь-то обстановка должна быть гораздо бережнее и даже ласковее, чем где бы то ни было. Но и больные здесь такие же, как и везде, в меру озабочены, в меру беспечны, рассказывают анекдоты, где-то даже играют в домино. Жизнь есть жизнь. Я не заметил здесь только курильщиков. Значит, все-таки можно бросить эту заразную привычку, когда подопрет смертельная опасность. А ведь не лучше ли было бы сделать это раньше, не под страхом близкой смерти, когда, может быть, уже поздно. Впрочем, думаю, где-то курильщики были и тут, просто я их не видел…
Васильева здесь уже хорошо знали. Он только что вернулся из процедурной. Его окликнули. Виктор Васильевич вышел из палаты, и я растерялся. Из-за полустеклянной двери вышел огромный поправившийся и порозовевший Васильев. Он провел меня в небольшую хозяйственную комнатку, затворил раскрытое окно, сел на табуретку, мне предложил сесть. Он и здесь чувствовал себя основательно, хозяином положения.
– Что говорят? – спросил я.
– Плеврит. Плеврит с каким-то длинным названием, его не то что запомнить, а и выговорить трудно, – улыбнулся Васильев. – Я забыл название. Запустил я его сильно. Если бы, говорят, сразу пошел к врачу, дней сорок всего полечился бы. А я вот тогда и в Опочке даже не вылежался. Теперь обещают не меньше четырех месяцев. Давали они мне книжечку почитать об этой болезни, так там написано, что ее по году и более лечат.
– Ну а как вы себя сейчас чувствуете?
– Сейчас лучше. Из меня, знаете, литра два или три гноя выкачали. Из легкого. Так запустил. И сейчас дышу только верхушкой, а бок весь как-то скован. Словно кол в левый бок всадили. А так кровь, говорят, хорошая, туберкулеза нет.
Поговорили о Глубоком, о погоде, о делах вообще. Виктор Васильевич вспомнил, что так и не добрался до клубной лестницы. Действительно, когда-то великолепная деревянная лестница от подножия холма до крыльца клубного разваливалась. И все не доходили до нее руки.
– Вот сухой штукатуркой мы клуб уже обили. Теперь вот выйду отсюда, горячая пора прошла – и за лестницу возьмемся. – Виктор Васильевич весь оживился и о чем-то легко и как-то радостно задумался.
Он совершенно не был сейчас похож на больного человека. Отдохнувший, уверенный в себе, розовый и покрепчавший, он выглядел богатырем. Только в груди у него шипело и посвистывало.
– А ведь меня сначала в областную больницу направили, – вдруг посмотрел он на меня, как бы отвечая на мой законный, но пока не задаваемый вопрос. – Мест там не оказалось. Тогда в госпиталь. Госпиталь не принял. Все-таки я человек не военный. И только тут в то время места были. А ждать, сами знаете, некогда. Чувствовал я себя плохо. Сюда и поместили. Да вроде отсюда, говорят, и увозить-то теперь на короткое время смысла нет. А лечение и медикаменты здесь лучше, чем в другом каком месте. Так что вот здесь пока и отлежу.
Я сказал, что получил разрешение на съемки фильма о Глубоком. Васильев обрадовался, предложил зимой снять свадьбу.
– На тройках, Юрий Николаевич, снимем. У нас отличные кони есть. Такие тройки вам запряжем! По снегу, по морозцу полетят. Куда с добром! А лестницу починим. И молодые по новой лестнице в свадебных нарядах спускаться будут. А внизу машины их ждут, поезд свадебный. А клуб разрисуем. Только вы хорошего нам художника подыскивайте…
– Насчет художника не беспокойтесь, – успокоил я.
– А деньги мы, сколько нужно, для художника выделим. Нужно тысячу – тысячу дадим, нужно полторы – полторы выделим. Сколько понадобится. Вот бы только поскорее отсюда выбраться. К праздникам к Октябрьским вроде обещали отпустить. Дома долечиваться буду.
– Что вам принести, Виктор Васильевич? Что нужно?
– Ничего не надо. Все у меня есть. Жена через день приезжает. Из райкома, из треста навещают. Директора совхозов – уже человек шесть побывало. Все чего-нибудь несут. А вот если книжку хорошую принесете, хорошо бы.
В коридоре послышались шаги, оживление.
– Пока мы с вами разговаривали, там операцию делали, – сказал Васильев, прислушиваясь, – одного в начальной форме рака оперируют. Жалко беднягу. Кстати, мой врач там, – добавил Виктор Васильевич, – если хотите, можете с ним поговорить. Он сам вам все расскажет.
Через две минуты я стоял на лестничной площадке за дверью хирургического отделения и тревожно смотрел в усталое и деловитое лицо довольно молодого человека, лечащего врача Куликова.
– Вы кто ему? – спросил Куликов.
– Никто. Мы даже, в общем-то, и друзьями не были. Я просто очень уважаю этого человека, он спас от развала огромное хозяйство.
– Я знаю, – сказал невесело Куликов, – о нем много хорошего говорят. У него рак.
– Надежда есть?
– Нет. У него самая плохая форма, запущенная к тому же. От курения. Метастазы уже пошли в верхушку легкого.
– А сколько он продержится?
– Ничего сказать сейчас нельзя. Все будет зависеть от того, какое течение примет процесс. Боли мы ему сняли, кое-что поправили.
– Практически вы сейчас боретесь только за то, чтобы продлить ему жизнь?
– Да. Большего сделать мы не в силах.
На другой день я принес Виктору Васильевичу толстый том о разных международных шпионах. Книгу редкую и особо читаемую – «Пять столетий тайной войны».
Сам я читать ее не смог из глубокого и стойкого чувства неприятия. А тут в качестве отвлекающего лекарства использовал я приключения этих людей, всю жизнь пресмыкавшихся во лжи, обманывавших не только врагов, но и друзей, глумившихся над всеми самыми высокими добродетелями человеческой натуры, превративших доверчивость, непорочность и простодушие в оружие против человека и сделавших предательство своей профессией. Но есть страшная и притягательная сила в жутких злоключениях их полной поучительностей жизни. Однако сам я коснуться содержания этой книги так и не смог.
– Давно я о ней, Юрий Николаевич, слышал, а вот в руки она мне до сих пор не попадала.