355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Куранов » Избранное » Текст книги (страница 20)
Избранное
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:21

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Юрий Куранов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)

БЕЛАЯ ЛОШАДЬ

В сумерках тяжело ходит по берегу и громко жует мясистую траву большая белая лошадь. Обычно лошадь ходит на длинном поводу, привязана к ели. При озерном свечении сумерек лошадь кажется то синей, то серой, то голубой. Сегодня лошадь ходит без повода, и вдруг я ее увидел бегущей. Лошадь бежала из поселка по дороге в гору. Она бежала резво и весело, словно целый день не работала. А после она, мечтательно и бережно неся голову, шагала по бесшумному песку назад. И долго бродила по берегу, громко щипала траву и жевала ее, отлягиваясь от комаров.

Странное существо лошадь. Существо какое-то таинственное. С чего это ей понадобилось бежать в гору, а потом шагать назад и о чем-то думать? И вообще – о чем может думать лошадь? О чем, например, могли думать сотни тысяч коней на Каталаунских полях, когда земля дрожала и гудела от победоносных кликов римлян, сокрушающих несметную армию Аттилы? Что думала та лавина обезумевших животных под кавалеристами Нея, ломая ноги, шеи, хребты и сваливаясь в знаменитый ров под Ватерлоо? Что думает конь в темном поле дневного сражения, избитый, обессиленный, с прорванными шпорой боками, а в темных кустах и ложбинах стонут, хрипят и задыхаются забытые и брошенные люди, выходят из лесу волки, рыщут, и мертвая рука вот-вот готова схватить за копыто…

Или стрелою, выпущенной из могучего лука, стелется под всадником степью аргамак, и другой скакун с другим всадником гонится следом. Кто скачет от кого и кто кого догоняет? Кони ли гонятся друг за другом? Сбивают ноги, сердце. И, брошенные, уходят в туман, когда рыцари сошлись и стервенеют. А кони ждут. И какие у них в это время глаза? Кони отвернулись, они дрожат и, может быть, плачут. А эти глаза, этот взгляд умирающей, загнанной лошади, которая всю жизнь скакала, напрягалась, выбивалась из сил. И добро бы на себя…

Когда лошади умиротворенно отдыхают в дубовых горницах своих конюшен, им кажется, что покой разливается по всей ненаглядной земле. Им не думается ни о чем, и если бы они могли, они бы просто пели тихую длинную песню, какую порой поют крестьянки за тягучею пряжей. Тогда можно подумать, что нет нигде ни парадов, ни стражи, ни утомительных повозок, ни упорного плуга, ни злого бича, ни голодного волка и только ластится над берегом, когда блестит излучина в тумане, ластится к ногам добрый, глупый, пугливо-доверчивый жеребенок.

Ах, если бы лошади могли себе воздвигнуть святилище! Оно бы раскинулось высоко под звездами, в бесконечно цветущей степи с такими травами, в которых тонет грива, в степи с холодными и сильными ключами, с просторным ветром, и никогда бы на этой равнине не пробежало ни одно живое существо другой породы – ни волк, ни рысь, ни медведь… И только птицы парили бы под самыми звездами. И тогда хотел бы я взглянуть в глаза того коня, которого грива светится во тьме и сияет на солнце, дыхание горит, копыто гулко и нетерпеливо, а ржание его подобно звуку победоносной трубы!

И тогда я не удивлюсь, когда однажды взгляну в свое окно и увижу, как по озеру навстречу взгляду, то есть к дому, идет по озеру лошадь, белая лошадь с сияющей гривой, глаза ее смеются, а солнечные зубы улыбаются. Лошадь идет не по льду, а просто по воде!

ОЗЕРО И БРИЧКА

Кто-то вогнал в озеро бричку и бросил ее передком к берегу. И та смотрит из воды на песчаную пологую полосу, развернув передок и развратно раскинув оглобли. Среди синей осенней воды бричка смотрится как нечто совершенно сокрушенное, оставленное навсегда и потерявшее всякое значение. Бричка смотрится как конец целого мира или по крайней мере какого-то значительного дела. Какого? Трудно сказать. Подождать следует вечера, и тогда, на заре, многое сделается явным и понятным.

Когда красное солнце коснулось леса по ту сторону озера, стало ясно, что это тачанка. Тачанка вся залита кровью и брошена здесь, у берега. Пулеметчик висит вниз головой и с передка касается воды руками. «Максим» уткнулся дулом в озеро. Кони валяются в воде, полумертво сопят, и один, гнедой, бьет окровавленными мослами в песок и силится поднять голову. Скоро солнце сядет, и кровь перестанет гореть на передке, на колесах и вдоль оглобли.

Синие сумерки, кутаясь в синие тени, соберутся к берегу. И тогда я увижу черное проломленное ложе, полевой разбитый катафалк. Там, на ложе, раскинувшийся и насквозь пробитый сталью, лежу я сам. Меня пробило уже мертвого. Правая рука немного вскинулась и застыла в воздухе, как в крестном знамении. Так замерла на полпути. Внизу холодная плещет вода. Меня откуда-то везли и бросили от страха. И нет уже ни лошадей, ни провожатых. Все брошено и страшным каким-то ударом опрокинуто в воду.

Ночью над озером загорится окно. Там вспыхнет звезда. Одна во всем окне. И там вдруг повиснет на одной руке, перевернувшись через голову, молодая наяда. И слышно будет, как она смеется полушепотом. И спрыгнет в озеро.

И вот уже выскочит она из озера на колеснице. Стоит. Высокая. Расставив ноги, размахивая над головой ременными вожжами. Но вожжи в темноте мерцают чешуйчато. Кони с черными гривами. Гривы мраком полыхают. Вылетает колесница из озера, как из океана. Кони веером высыпают и несут к моему крыльцу. Кони храпят и хохочут. Быстрые шаги, и кто-то громко стучит в дверь.

Рано утром, когда туман снежными паутинами поднимется с озера, придет бригадир Николай Семенов. Он уже пришел. Он привел на берег высокую белую лошадь. На шее лошади сидит хомут, а Семенов несет в руке дугу. Синюю дугу с тремя небольшими колокольцами. Семенов в высоких резиновых сапогах. Он заходит в воду и на берег вытаскивает бричку за оглобли. А лошадь стоит и ждет, как школьник, вызванный к доске. Семенов закладывает лошадь в бричку и с грохотом уезжает в поселок.

ЗАПАХ СВЕЖЕГО СРУБА

Муж Анны Абрамовны Корней Савельевич Детюхин, рядовой стрелковой дивизии, которая весной тысяча девятьсот сорок пятого года ворвалась в рейхстаг и захватила его, умер вскоре после возвращения с войны. Умер он от какой-то странной болезни, которой на фронте не знал, а заболел уже дома. Он сох, как дерево на корню, без особых страданий, но с изнурением. Позднее врачи признали, что иссушил его рак внутренностей, а заболел он им от нервного потрясения, которое в напряжении войны знать о себе не давало. Дело в том, что под Берлином, на ухоженных немецких возвышенностях, которые почему-то там назывались горами, рядовой Корней Детюхин повстречал одного из сыновей, из тех четверых, что ушли на войну, да трое к тому времени полегли уже на своих, на русских равнинах.

В тот вечер Корней Детюхин перебежками, под неистовым огнем вражеского пулемета, продвигался вперед по взрытому снарядами полю. И, не добежав до очередной воронки, прилег он за какой-то бугорок и в землю врос, прижавшись к бугорку. Несколькими полосами прошли рядом пулеметные очереди, но самого Корнея не задели, а полоснули по бугорку. И внезапно пулемет заглох. Корней чуть пришел в себя, поотлежался и понял, что бой на этот раз кончился. Тут Корней обратил внимание, что бугорок перед ним какой-то не совсем обычный. То был солдат, засыпанный тяжелой землей от разрыва тяжелого снаряда. Корней пообчистил труп, перевернул его лицом к закату и внезапно в человеке с лицом, рассеченным осколком от виска к переносице, признал своего сына. Глаза у сына были выбиты, и черный кончик языка торчал, прикушенный прокуренными зубами. Корней так и остался сидеть над трупом своего ребенка, рожденного его женой, могучей и красивой бабой, в малиннике над озером. Вот от этой встречи, победив неприятеля и вернувшись на родину без единого ранения, Корней Детюхин и умер. Его жена Анна, к тому времени уже костистая и тяжелая, похоронила Корнея Детюхина на горе песчаного кладбища, среди сосен. Осталась она одна и вспомнила про убогого брата Корнея, который жил в лачуге, куда ее мужик ходил вечерами дрова колоть и огород которому по весне засевали школьники. Был Максим годами старше Корнея. Где-то в раннем детстве прихворнул он корью, полежал, да не отлежался, выкупался, и переплело ему ноги с тех пор вечной судорогой. Волочил он свои ноги, как сухие жерди, от лавки до завалинки, его даже немцы ни на работу, ни на расстрел не угнали. Можно сказать, Анна на руках перенесла Максима к себе в избу и наладила ему в горнице из досок широкое лежбище, которое завесила от глаз людских длинным красным пологом. Так и сидел Максим от весны до осени у Анны на завалинке, там и шил, и подшивал хомуты, сапоги, ботинки, туфельки… А вечерами он играл на гармошке, что досталась ему от Корнея.

Теперь же и Максим умирал на девяностом году своей жизни и седьмой день не принимал пищи. Он только просил ключевой воды, он пил ее маленькими глотками да глядел в потолок, лежа под одеялом, собранным, как половик, из лоскутков. Вечером он переводил глаза на окошко, где светилось вдалеке озеро. Тогда было видно, что некогда синие глаза его полиняли, сделались похожими на картофельные ростки весеннего подполья.

Полог Анна теперь откинула, посреди избы поставила табуретку, а на табуретку водрузила гармонь и накрыла ее вафельным полотенцем, которое Корней привез с войны в своем вещевом мешке.

За огородом уже с весны приезжий инженер совхоза начал рубить себе дом. Оттуда, из-под черного леса, гулко слышались удары топора о пустой и звучный сруб. Рубили сруб двое молодых мужчин в черных очках и в узких, как кальсоны, брюках. Они поставили сруб как раз на том месте, где сорок лет назад рубил свою избу Корней. И свежими бревнами прохладно пахло оттуда по вечерам или перед дождем.

В субботу вечером Анна мылась в бане на задах, над озером. Анна вышла из духоты и села на порожек предбанника, охлопываясь веником. В баню дуло прохладой и запахом цветов. Вывалилась из соседней баньки старая Марфа Ивановна, положила на порог веник и тоже уселась, отдуваясь и поскребывая веснушки на длинных тощих коленках. Веснушки были цвета старых отрубей. Марфа Ивановна походила на лысую курицу, дышала сипло и быстро двигала под пупырчатой кожей коротенькими, узкими ребрами.

– Помирает? – спросила Марфа со свистом.

– Помирает, – ответила Анна глухо.

– Помрет, – сказала Марфа.

– Все помрем, – согласилась Анна, глядя издали на свою избу, которая, как старое гнездо, съезжала с берега в озеро.

В озере низко отразились два маленьких окна, вспыхнувших на закате. И такая тишина стояла вокруг избы, по долине, над озером! Только изредка в срубе кто-то бил обухом в пустое бревно.

Когда Анна вернулась в избу, Максим лежал все так же, только лицо его будто стареньким ситцем пообтянуло, и глаз уже не было видно, хотя веки широко и твердо раскрылись, а ресницы торчали жестко.

Всю ночь Анна не выключала электричества, перебирая в глубоком сундуке вещи свои, Корнеевы и вещи Максима. Военные застиранные брюки, толстые солдатские кальсоны с длинными завязками, которые натирали Максиму ноги и от этого он не мог их носить, немецкую безопасную бритву, которая как-то хитро развинчивалась и тогда только можно было ею бриться. Попался ей бумажный сверток, запрятанный в кружево от старой наволочки, под кружевами лежали документы. Три грамоты, которые Корней перед смертью наказывал беречь пуще души, особенно одну – от Жукова, за нее как будто бы со временем должны были Анне «передти» большие деньги. Анна развернула грамоты и стала их рассматривать. «Красноармейцу Детюхину Корнею Савельевичу, – написано было на одной синими чернилами, дальше напечатано: – Приказом Верховного Главнокомандующего Маршала Советского Союза товарища Сталина Иосифа Виссарионовича от 23 апреля 1945 года № 339 за прорыв обороны немцев и за захват предместья г. Берлина всему личному составу вашего соединения, в том числе и вам, принимавшему участие в боях, объявлена благодарность».

«Принимавшему участие», – подумала Анна, поджала губы и посмотрела на Максима.

По губам и подбородку Максима ползала муха. Анна согнала муху и вернулась за стол. На другой грамоте было написано, что приказом командующего 1-м Белорусским фронтом Маршала Советского Союза товарища Жукова от 30 апреля 1945 года № 6 за отличные боевые действия при овладении районом и главным зданием рейхстага Детюхину Корнею Савельевичу объявлена благодарность.

– Товарища Жукова, – сказала Анна, разгладила листок угловатыми пальцами с крупными деревянными ногтями и двумя иголками приколола грамоту к стене, под иконой.

Потом Анна развернула затрепанную книжечку с темно-красной звездой на бумажной обложке. Далеко, на вытянутую руку, отодвинув книжечку от глаз, Анна принялась читать, что муж ее был русский, 1896 года рождения, грамотность имел три класса, а в звании и должности рядовой, имел три медали; одну – за взятие Берлина, другую – за освобождение Варшавы, и за победу над Германией; рост Корнея не был указан, но было указано, что на войне у него имелась шапка одна, фуфайка одна, одна шинель, гимнастерка хлопчатобумажная, шаровары ватные, рубаха нательная, двое кальсон, полотенце, портянки зимние, ботинки, обмотки, ремень брючный, ранец вещевой, винтовка за номером две тысячи триста восемьдесят шесть, а также закреплены были за Корнеем два коня – Быстрый и Рыбак, оба серые. Тут Анна подумала, что тогда во всем колхозе было три коня. Она долго сидела и думала о конях и о Корнее. Но кони почему-то все представлялись ей не серыми, а вороными. А мужа она видела в телогрейке, в обмотках, с винтовкой, пешком идущего по чужому и страшному городу, от которого по всей России долго шел мрак и ужас. За этим и застал ее рассвет.

Схоронила Анна деверя в полдень, получив на похороны в совхозе деньги, подводу и ткань. По горячей песчаной дороге с палкой в руке шагала Анна Абрамовна за гробом. Колеса телеги гулко переваливались через каменные корни лесной дороги, а конь фыркал и дыбил гриву. Палка с каждым шагом здесь тяжелела и стукала в землю, как в колокол. Положив Максима в землю, Анна ушла на могилу Корнея. Она села там под сосной и к сосне прислонилась. Просидела до вечера, слушая, как под горой парни рубят новый сруб. Топоры били в бревна пусто и весело. А к вечеру в ласковом воздухе запахло молодыми, здоровыми бревнами.

Над могилой скрипела старая черная липа. Скрипела она пустым, несчастным голосом. Где-то пели песню за озером. Где-то конь гулял и звенел колокольчиком. И было это похоже на то, как в детстве: заберется Анна в амбар под мелкий дождичек по крыше, усевшись калачиком и спрятав ноги под холщовую длинную юбку, и кажется ей, будто жених на вороных копях с лентами подваливает к крыльцу. Жених откидывает с брички красную полость, играет на гармошке и взбегает на крыльцо. А с крыльца к нему выходит старшая сестра с пирогом, а на пироге перстень золотой горит. А жених глазами ищет по двору Анну. А из окон другие братья да сестры огромными глазами, прижав к стеклам ладони с растопыренными пальцами, смотрят и дивуются. Братьев да сестер тех теперь на свете уж никого не осталось.

ОСТРОВ ТИШИНЫ

Я помню, это было под вечер, под окном в гору, на кладбище, везли покойника. Гроб лежал на телеге, тяжело тащила телегу серая лошадь, и люди шли с опущенными головами – все больше старые. А над озером туча, молодая, высокая, похохатывала громом и вела с того берега белую стену дождя. И я подумал: как же будут опускать в могилу этот гроб среди грозы и ливня на песчаной горе здешнего кладбища?

Я помню, много лет назад по главной улице большого сибирского села везли скончавшегося старого человека. Это было в предгорьях Саян. Длинной улицей, среди огромных пятистенников, двигалась процессия в полном молчании. Жители выходили из оград и замирали возле ворот. А старики вытягивались по-солдатски и стекленели взглядом. И друг на друга поглядывали издали, как бы прикидывали, кто следующий.

Я много видел кладбищ, но не помню, чтобы меня особенно тянуло на какое-то из них побродить, походить там наедине. Помню тягостное ощущение от Преображенского кладбища в Москве с его безвкусными купеческими надгробиями, тесными дорожками, неприбранностыо. И маленькое кладбище где-то в Западной Белоруссии. Оно забыто среди равнины, на пригорке, возле брошенной церкви. Там так же шла вдалеке гроза и полыхала отдаленно синими вспышками. Что-то было пустынное и театральное в той грозе. Я стоял на пригорке и думал об этой долине, обильно политой сражениями всех времен, и ел с кладбищенских вишен спелые скользкие ягоды, которые таяли на губах, подобно поцелуям немолодой влюбленной женщины.

Я помню гигантский колумбарий Освенцима, где на многие километры, куда ни ступи, прах миллионов и миллионов людей. Там страшно снять с ветки яблоко или сорвать полевой цветок – они взросли из человеческого пепла. Или мемориальной кладбище Риги, окованное каменной стеной, мертвыми всадниками на мертвых конях, стерегущими по правую и по левую руку мертвый покой захороненных. Подобно течению реки мерцание бесчисленных лампад за оградой кладбища в городке Печорах. Там добрый, но строгий покой. А эта разлапистая алыча на кладбище Старого Крыма в гористой степи, где пахнет чебрецом и морем… И корни алычи сплелись над могилой Александра Грина, как бы узловатая рука легла над этим бесприютным человеком, такая же скорбная и жилистая, как рука самого писателя. И кладбище за Пыщугом, за старинным русским селом, заброшенное, без ограды, с перепутанными могилами. И рядом с кладбищем начальство местное устроило мусорную свалку. Чего только не вывозили туда телегами и грузовиками, пока не вмешался секретарь райкома Александр Николаевич Смирнов.

Здесь, над Глубоким, высится темный и просторный бор вдоль песчаной горы. По бокам горы поднимаются клены. Вокруг холмистые дали опускаются к озерам. Неба много. Под ногой гулко и сухо. И сдается, будто ты не на кладбище, а на корабле. Корабль давно и бесконечно плывет куда-то, шумит парусами среди ветреного дня, а в тихий полдень стоит как остров. Этот остров один в бесконечном и далеком океане. И я люблю сюда ходить. Здесь пустынно, здесь тишина дышит благоговением и робостью. Я видел вчера двух парнишек, с говором и смехом они катили на велосипедах по дороге. Перед кладбищем они сошли с велосипедов, повели их рядом, смеяться перестали, а разговаривать начали вполголоса.

Здесь и хочется вполголоса разговаривать. Или вовсе молчать. В присутствии людей, которые уже перелистали дни свои, теперь покоятся здесь в тишине и уюте. И каждый, кто умер, вполне заслуживает уюта и тишины. Ведь не такое уж простое дело человеческая жизнь. Я не помню, какой философ, рассуждая об опасностях, подстерегающих человека, сказал, что жизнь вообще сама по себе опасное предприятие. И верно, ведь никто не знает, что ждет его через минуту, через час, через неделю. Здесь, на кладбище, стоит небольшой обелиск с фотографическим портретом Антонины Петровны Масленниковой. Я хорошо ее помню. Когда я впервые приехал сюда, она преподавала в школе. Я не раз сидел у нее за столом, когда приходил в гости к Владимиру Андреевичу. Не прошло и года после нашей первой встречи, как во время урока она упала и, не приходя в сознание, скончалась. Теперь у Владимира Андреевича другая жена, тоже учительница, Зинаида Тихоновна. Владимир Андреевич директорствует теперь в одной из псковских школ. И когда он приезжает в Глубокое с Зинаидой Тихоновной, я часто вижу, как они поднимаются на кладбище.

Я тоже часто поднимаюсь по песчаной тропинке сюда, в тишину бора, и хожу здесь, и думаю о том, что меня занимает, что мне дорого, или о том, что мешает мне жить. Странное дело – здесь, на кладбище, как-то с особенной широтой, с особенной благожелательностью и особенной любовью думается о людях. Здесь ты острее ощущаешь, как быстротечны дни, как мало отпущено каждому, сколько превратностей нас поджидает, как беззащитен бывает человек перед жизнью и как все же много успевает сделать каждый из нас, прожить за короткий отрезок времени, который для каждого умершего уже навсегда исчез. Он остался только для нас, этот отрезок, для тех, кто о них помнит и думает. И я часто именно здесь задумываюсь о том, как, многое отнимая, многое подменяя и во многом обманывая, все же много дает человеку уверенность в себе, уверенность в других, а порою просто вера.

Я здесь думаю о религии. О религии как таковой, какая бы она ни была: буддизм, даосизм, христианство… Так или иначе, у всех религий основные положения и цели – общие. Все верят в существование над человеком всевышней силы, которая руководит течением жизни вообще и человеческой в частности. Все религии утверждают загробную жизнь, торжество добра над злом, воздаяние после смерти по земным делам, так или иначе пытаются руководить поступками человека здесь, на земле, пытаются дать ему опору в силе, существующей за пределами его разумения. Потому религия и ее институты, с одной стороны, имеют достаточно много общего с политикой, политикой государства по отношению к своим подданным, и не случайно мы знаем в истории такие общества, где служители культа возглавляли государственный аппарат. С другой стороны, служители культа ведут себя по отношению к человеку или даже человечеству, – во всяком случае пытаются, – так, как человек ведет себя по отношению к животным, особенно к тем, которых он культивирует. Конечно, взаимоотношения между духовенством и человечеством гораздо сложнее и интеллектуальнее, чем между человеком и животным.

Но я сейчас думаю о другом. Как служители религии с помощью иллюзий, искажений, обещаний, угроз, инотолкований отвлекают человека от мысли о его настоящем месте на земле. Я не имею в виду зачинателей религий, пророков. Как правило, это были философы, люди огромной воли, недюжинной фантазии, они пытались искренне разобраться в непосильных сложностях бытия. Вот справа и слева от меня лежат в песке под соснами люди, которые так ли, этак ли, но на что-то надеялись. Где теперь их надежды? Исполнение желаний, которые не воплотились, они перенесли на своих детей. И многие по-детски надеялись, что после смерти для них самих все же что-то да будет. Они верили в приметы, что-то смутное порою предчувствовали. Ведь в душе самого закоренелого атеиста почти всегда есть уголок для суеверия. Быть может, это связано с несовершенством нашего разума, с присущей нам способностью фантазировать или вообще со здравым ощущением того, что не все на свете заключено только в нашем восприятии, только в наших стремлениях, что есть силы, высоко стоящие над нами, – хотя бы сила природы, которую человечество тысячелетиями олицетворяло в божествах. И вот эти люди лежат теперь под соснами, и ничего для них нет. Ни сосен, ни песка, ни стука дятла, ни гула реактивных двигателей в небе, ни бельгийских новых кофточек в сельмаге, ни шагов их собственных детей, уже повзрослевших и пришедших сюда с поминанием на могилу. Ни дальнего грома, ни близкого голоса – ничего вообще. И если их тела еще не сгнили, то все равно это уже не их тела. Это что-то другое и совсем для них постороннее. Их нет, но нельзя сказать, что никогда не бывало. Остались дома, построенные ими, остались дороги, мосты, сани, столы, стулья – множество предметов, ими сделанных, и дел, ими начатых. И плохих и хороших. И взрослые серьезные люди, их дети, приходят на кладбище, чтобы памятью о них укрепить и поддержать себя.

И я рад, что все, кто здесь лежит, просто лежат – и все. Что не проходят они те чудовищные круги страданий, которые некоторым пришлось пройти еще при жизни, а других кругами этими пугали на будущее. Их не кипятят в смоле, не заливают по горло ледяной водой, не жарят на сковородах, не выламывают руки, не жгут на адском пламени, не гонят в крематорий или не замораживают в вечном холоде и мраке царства Аида. Я рад, что люди не ковыляют по изнурительному кругу посмертных преображений в лягушку, вола, воробья, змею, обезьяну и еще в кого угодно. Они просто лежат и отдыхают от того, что им пришлось испытать при жизни, и уже никакой и ничьей властью их нельзя оттуда вернуть. Так будет и с нами.

Хорошо это или плохо? Я думаю, что это хорошо. Я думаю, что это удивительно как хорошо. Жаль только тех, кто умер слишком рано и кому на долю выпало несправедливостей больше, чем может выдержать обыкновенный житель земли. Или более того, чем он заслуживал. Ну не ужасно ли было бы бесконечно перерождаться и через десятки, сотни смертей переходить из одного состояния в другое? Тут и от одной-то смерти не знаешь куда деться. Перенести множество рождений. А ведь мы не знаем, вернее – не помним, что страшнее и болезненнее, рождение или смерть… Во всяком случае, у многих в раннем детстве, когда просыпается сознание, воскрешаются воспоминания о чем-то ужасном и невыносимо тягостном. Может быть, это отрывки воспоминаний об ощущениях, которые мы перенесли при рождении.

Я медленно шагаю по кладбищу, по его сухой песчаной дорожке. Здесь просторно и тихо, здесь пахнет хвоей. Вниз убегает быстрая тропинка, в деревню Паново. И возле тропинки высокий куст – цветет мальва. Большой, широкий, раструбом, цветок горит на солнце. Посреди металлической ограды. Ну и что? И хорошо, прекрасно, что именно здесь так молодо цветет красота. А над головой дятел бьет в сосну. Пустынны удары его в старое дерево. И будто бьет он в крышку гроба. И ничего нет в этом горького. Да. Умру и я. И на гроб положат крышку, а потом заколотят. И хорошо, если будет гроб, а не останусь лежать где-нибудь на асфальте, в поле, на рваных струпьях проволочных заграждений. И если меня понесут на кладбище, а рядом будут родные или близкие люди, я хотел бы, чтобы светило над ними солнце, дорога была бы легкой и чтобы легко было у них у всех на сердце оттого, что прожил я свою жизнь, в общем, так, как мне и хотелось. А это ведь не так-то уж просто: прожить жизнь именно так, как тебе хочется. И еще я хотел бы, чтобы вдалеке погромыхивал гром, как напоминание о многих и многих тревогах, которые сопутствовали, сопутствуют и будут сопутствовать человеческой жизни. А что можно сказать обо всем человечестве? На какой-то маленькой планете, которую можно облететь почти за час, которую всю разглядеть можно с небольшой высоты, просто обойти пешком, на этой планете, затерянной в необозримых пространствах, живут люди, чуть ниже или чуть выше температура нашей атмосферы – и нас уже нет. Череп человека, эту драгоценнейшую сокровищницу, можно пробить обыкновенным камнем средней величины. Человека можно убить или навсегда изувечить ничем не вооруженным пальцем. И вот перед лицом такой беззащитности люди еще никак не могут ужиться друг с другом. Стоит лишь удивляться, как человечество уцелело и как продолжает существовать.

По кладбищу здесь и там с сосен падают шишки. В полях шумит работа. Только здесь тишина. Клены взбираются по склонам и замерли, как молодые олени. Над головой бьет дятел, бьет пустынно, гулко, весело. Здесь лежит один молодой человек. Он умер двадцати восьми лет. Он умер в том возрасте, в котором я только начал печататься. И я не знаю причины его смерти. Но я смотрю на его фарфоровый портрет-фотографию здесь, над могилой, и мне совсем не по себе. Этот молодой человек удивительно похож на меня, как раз на меня двадцативосьмилетнего. Я вижу собственное лицо, овал его, четкий нос, темные, твердо посаженные невеселые глаза, чуб, мягкий, но крепкий посад головы. Пройдет немного времени, и чем я буду отличаться от него? Я буду так же лежать в земле. Быть может, здесь, в Глубоком. Или где-то еще. Но я прожил дольше него, видел больше и как много все-таки успел сделать. И мне как-то совестно перед этим Михайловым А. П. (1940—1968), вроде я у него что-то отнял. Я временами прихожу к нему и подолгу стою возле ограды. Мне чудится, будто я смотрю на самого себя и сам с собою разговариваю.

Немного дальше лежат Константиновы Мария Мироновна и Иван Константинович, и на бетонной стеле написано, что эти люди расстреляны фашистами. Здесь фашистами столько расстреляно, сожжено заживо, убито вообще, что просто нечего сказать. Неподалеку здесь деревня Артюхово, ее фашисты сожгли начисто. Деревню сожгли, но она продолжает жить.

Здесь, на кладбище, тихо и как будто все и отовсюду закрыто. Но как далеко отсюда видно и во все стороны. И вправо, и влево, и вперед, и назад. И как достойны уважения народы или просто люди, которые умеют дорожить могилами. По тому, как содержится в деревне или в городе кладбище, можно все сказать о жителях: самостоятельны ли они, горды ли, добры ли, привычны ли к труду, можно ли в трудную минуту на них положиться… Древние римляне по внешнему виду кладбищ своих врагов заключали, продолжительной или легкой будет с ними война.

Листья падают с кленов, как бы стекают по мягкому воздуху на землю. Этот шелест слышен повсюду. И если шагать здесь среди могил, а одновременно смотреть вокруг как бы со стороны, то явственно вдруг начинаешь ощущать, какие маленькие, какие героические тела покоятся здесь, на горе, которая высится своими соснами над холмистой и озерной равниной, как нелегка была их жизнь, которую они все-таки прожили так, что о них вспоминают. Они прожили и теперь навсегда ушли из круга привычных дел и ощущений.

Я спускаюсь по тропинке в поселок, где журчат мотоциклы, ревут комбайны и торопятся в поле, босоногие девчонки шлепают по песчаным тропинкам в магазин за хлебом, рыбаки ловят рыбу, а озеро блещет среди песчаных берегов, и волны его пенятся на ветру.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю