Текст книги "Птицы поют на рассвете"
Автор книги: Яков Цветов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)
– О! – с ужимками потирал Тюлькин руки, увидев ушанки и плащ-палатки. – Живем, доблестное воинство, живем… Ни дождь, ни холод не страшны! Благодарение Юпитеру!..
– Что это у тебя все какое-то небесное, – рассмеялся Кирилл. – И Юпитера вот приплел. Ты теперь человек самый что ни на есть земной. Даже подземный, в землянке, братец, жить будешь.
Ивашкевич раздал ушанки, плащ-палатки.
– Петрушко! – позвал Ивашкевич. Он вытащил из мешка сапоги, связанные за ушки. – Возьми примерь-ка. Не велики?
– Та нет, – вскинул Петрушко глаза и робко взял сапоги.
«Эх, этот Петрушко…» – покосился Кирилл.
2
– Пошли, – сказал Кирилл.
Он шагнул по траве. Мятая трава хранила очертания лежавших на ней тел. «Трава поднимется, – подумал он, – все сгладится». Окурков, бумажек не было нигде, пустых консервных банок тоже.
– Пошли.
Шурша еще не обмякшими плащ-палатками, все спустились в низину. Ветер круто обгонял их и выдувал из низины молочный туман. Они смотрели перед собой, выискивая места посуше.
Минувшая ночь с ее тревогой уже отодвинулась далеко. Самое страшное, оказывается, было вчера, когда они неслись над поздней Москвой, утонувшей в ледяном свете луны; и когда инструктор, прощально толкнув в плечо, оторвал их от борта самолета, за которым начиналась другая жизнь; и когда услышали пугающий шорох ветра на земле…
Михась показывал путь, словно по своей деревне вел. Забирали левей и левей. Куда-то в сторону отходил болотняк. Уже показался тальник. «Ох и заросли, – подумалось Михасю. – Хоть корзины, хоть кошевки для розвальней плети – прут крепкий, видать, да длинный: стояк из него первый сорт». Сам удивился, что подумал об этом.
Солнце пробилось сквозь шевелившиеся тучи, туман поредел, и обнажилось жидкое болото. Под ногами раздавался звук, будто шумными глотками сапоги всасывали поду.
– Гать, – сказал Михась. Он шел рядом с Кириллом.
Ступили на узкий настил из бревен.
Болотная жижа переплескивалась через обомшелые кругляки. Потом гать пропала в стоячей воде. Впереди, на взгорке, показалась стайка избушек, они присели, повернув к болоту окна, как глаза. «Метров четыреста до хат», – прикинул Кирилл.
– Обогнем хуторок, – сказал.
Михась кивнул и взял вбок. Он не шел, а ловко перескакивал с кочки на кочку, они мягко погружались в воду, крошечные темно-зеленые островки, а потом медленно всплывали за спиной. Михась выбирал кочки покучнее и повыше, быстро и уверенно выбирал, нигде ни на секунду не задерживался.
Повернули в камыши. Руками раздвигали сухой и тонкий чарот, открывая проход длиной в шаг, и, сделав шаг, опять разводили камыши в стороны. Так прошли с полкилометра, немного больше.
Вода посветлела. Ил, поднятый со дна, все равно мутил воду, но она была уже не такая мутная. Теперь ветер дул навстречу и лихо раскидывал полы плащ-палаток. Рыжеватого цвета, как болотная трава, концы плащ-палаток трепыхались и бились о голенища сапог.
Кирилл посмотрел назад. Его взгляд вобрал в себя весь отряд, всех сразу. Он уже успел свыкнуться со всеми, и не будь хоть одного из них, отряд потерял бы для него свою целостность. Кто не вернется, кто уцелеет для жизни, для ее навеки нескончаемых дел? Никто, никто не знает. Надежда хранила всех. И шли они сейчас все равные перед жизнью и смертью.
В нескольких шагах от Кирилла, увешанный оружием, размашисто ступал Паша, за плечами топорщился вещевой мешок. Лицо сильное, насмешливое, озорное. Все получалось у него свободно, без напряжения, как-то весело, подумал Кирилл. Почти касаясь Паши, двигался Толя Дуник. Груз на нем как бы и не весил. Взмахом руки откинул выбившуюся из-под ушанки длинную и густую прядь волос, словно она тяжело лежала на лбу. Смотрел Толя открыто, чуть удивленно, будто все, что было перед ним, видел впервые: и землю, по которой шел, и взлохмаченное небо, и болото, и камыши под ветром. Подняв голову, шагал Якубовский. Во рту держал свою вересковую трубку. На его лице графитного цвета заострились скулы, из глаз ушло что-то самое важное, зажигавшее в них жизнь, они ничего не выражали, и Кирилл мог поручиться, что тот не видит ни взлохмаченного неба, ни болота, ни камышей под ветром – ничего. Он замедлился, и с ним поравнялся Петрушко, рядом с Якубовским выглядел он подростком. Петрушко что-то сказал Якубовскому, тот не ответил, трубка шевельнулась и снова замерла в уголке рта. Петрушко потупил голову, взялся за лямки вещевого мешка, видно, слишком тяжело ему было. Приближался Костя Левенцов, стройный, подтянутый, даже заваленный мешком и сумками, все равно подтянутый. Он ступал прямо, будто отшагивал: раз-два… Кирилл увидел Алешу Блинова. Через плечо висел металлический ящик – рация и ранец с батареями. На полшага позади шли Тюлькин и Хусто Лопес. Худой испанец широко выбрасывал вперед ноги. Серый мех ушанки еще более оттенял его темное лицо. Позади всех двигался Ивашкевич.
Запахнувшись плащ-палаткой, он зажал кулаками ее края и ветер рвал и не мог вырвать их из его цепких рук.
Кирилл почувствовал, что затекла спина и сполз вещевой мешок, с силой подтянул его, тяжесть как бы убавилась. Кирилл поправил болтавшийся бинокль в кожаном футляре на ремешке, переброшенном через грудь. Здесь, в лесной гуще, бинокль представлялся вещью, до смешного ненужной. Не было горизонта, и высоты не было, лишь небольшая щелка над головой, вокруг лес, только лес – зеленая пустыня. «Все пустыня, даже города, если в них не встретить людей», – додумал Кирилл.
Шли разбросанно, по двое, по одному. Михась время от времени опережал отряд, отыскивая среди болот прохожие места. В плащ-палатке он сливался с мутной зеленью, и когда, высокий, двигался впереди, казалось, шагало стройное дерево.
Ветер пах осинником, и запах этот, донесшийся издалека, тотчас уловил Михась.
– На осинник бы, – посмотрел на Кирилла. – Чтоб не в мокро идти.
Вошли в осинник. Встрепанные ветром хмуро-зеленые осины дружно покачивались, сбрасывая шум, который уже не держался на их вершинах. Видно было, как ветер шарил в траве, приподымая опавшие листья.
Паша на ходу сломил ветку и, причмокивая, грыз тонкую, остро пахнувшую кожуру.
– Вместо курева? – ехидно буркнул Тюлькин.
– Не-э… Вместо водки. Корка у осины с горчинкой. Как у «белой головки».
– А! – хмыкнул Тюлькин. – Тогда жуй в меру. Таскать тебя, пень-колоду, некому.
– Я и пьяный сложу тебя, кину в вещмешок и понесу.
Потом потянулся березняк. Дохнуло сыростью, опять зачавкало под ногами. Чаще стали попадаться малорослые болотные сосны с искривленными стволами и облезлыми, почти лысыми вершинами. «Вот они здесь какие… – подумал Кирилл. – Сосны! Гордые, красивые. А здесь вот они какие. Чушь-дерево, разве что на дрова. А покрепче тех, что на доброй земле стоят. Стволы как из железа…» Трудная эта природа, худая, жесткая земля, на которую солнце скупо роняло свою благодать, сделала их выносливыми. Потому и выжили. И опять подумалось о хлопцах. Все больше и больше верил он в них и оттого чувствовал себя сильнее. «У жизни и злой бывает климат. Эти выдержат любой… Настоящие ребята. Кремень!»
– Теперь вправо бы. – Михась вывел Кирилла из раздумья.
Кирилл посмотрел на него: вправо? Карта показывала, если свернуть вправо, отряд отклонится от маршрута километра на три. Три километра лесного болотного бездорожья, с увесистой поклажей. Тут призадумаешься.
– Крюк, понятно, – пожал плечами Михась. – По карте всегда все прямо. Да ведь ниже, влево, пошла осока. В мокрое, значит. Болотные деревья, глядите, повертывают туда. Там совсем не пройти. А правее вон поредела ольха. Так вправо?
Ничего не поделаешь. Повернули вправо.
Компас и карта уступали всему – болотам, которые осень сделала более глубокими, воде, застоявшейся в лесных логах, селеньям, лежащим на пути, в которых можно наткнуться на немцев. А встретиться с немцами Кирилл не хотел. Потом.
Но что это, Михась начал отставать? – насторожился Кирилл. Он сделал несколько неуверенных движений, раза три приостановился. Плохой признак, если уж Михась сдает. Нет, Михась не сдал. Это сапоги не выдерживают, размякли в воде, и гвоздь в каблуке впивался в пятку. Михась прислонился к сосне, правым носком уперся в пятку левого сапога, но он не снимался, будто прикипел к ноге. Наконец стащил, сунул руку в голенище и ухватил конец гвоздя. Прикусив губу, стал расшатывать гвоздь и вытащил. Поправил портянку, сбившуюся у пальцев ноги, надел сапог и кинулся догонять отряд.
Он опять шел рядом с Кириллом.
Набрели на тропку, чуть приметную. «Откуда взяться тропке, чьи ноги проложили ее здесь?» Кирилл озадаченно взглянул на Михася, никакого селенья в этом месте карта не показывала.
«Самая наша дорога, – продолжал Михась идти. – Видно же. Ветки вон по глазам хлещут. Нехоженая, значит, тропка. Такая к деревне не ведет. По ней отряду и двигаться, самая наша дорога».
– Ай, Михась! Что б мы делали без тебя? – В шутке Кирилла слышалась похвала.
– А то же, – сдержанно откликнулся Михась. – Искали б дорогу и шли.
Тропка вилась, хитрила, но десантники не выпускали ее, точно искали ее конец. Но конца не было, – видно, тропка сама потерялась в этой чащобе и не знала, как отсюда выбраться. Она извивалась, ускользала, пока, подобно выдохшемуся ручью, исчезающему в песке, не ушла в траву, поникшую, мертвую, но у корня еще зеленоватую, как бы подернутую плесенью.
На мокрой земле виднелся скорый и резкий след.
– Зверь, – кивнул Михась на след.
Лес обступил десантников, словно замуровал. Ноги их вышагивали в тесноте, все время одни и те же движения: левой – правой, левой – правой. Шли уже по самому узкому месту «медведя». Никуда не свернуть. Карта показывала: на север, полкилометра в сторону, – топь; на юг, в четырех километрах отсюда, большое селенье, то, что в ногах путается, вспомнил Кирилл слова Левенцова, лежит на самом пути. И поле.
«Можно пройти еще километра два, даже три, – размышлял Кирилл, – добрых полтора часа ходу. А там залечь и ждать ночи. И ночью проскочить, как решили, Гаврусино поле».
Гаврусино поле, пропади оно, никак стороной не обойти, знал Кирилл. Он помнил: «Дороги тут везде плохие», – сказал старик. Кирилл и Михась долго следили за ним с опушки, он плелся по проселку, переставляя, как посох, длинную палку перед собой. Они улучили минуту, поманили его. Желтый, немощный, весь из согнувшихся костей и сморщенной кожи, он постоял в нерешительности, несколько раз оглянулся и медленно свернул к ним на опушку. Кирилл и сейчас, будто было это не два часа назад, смотрел в глаза старика. Тот терпеливо пояснял, как идти на Ивацевичи, и в Клецк, и в обратном направлении, под Лунинец, и сколько ни допытывался, чтоб остеречь и помочь выбрать короткую и спокойную дорогу, не мог понять, куда же им в самом деле надо. Кирилл видел его растерянность, когда свернули они вовсе не на Ивацевичи, и не на Клецк, и не на Лунинец, бог весть куда. Прошли еще с длинный километр до заброшенной просеки. По одному выходили на просеку и расспрашивали встреченную женщину с замкнутым, будто жестяным, лицом, потом хилого паренька в лаптях, с заплечной холщовой котомкой, завязанной узлом, и пастушьей сумкой на боку – точь-в-точь со старинной хрестоматийной картинки «У дверей школы», расспрашивали, где видели немцев и где, в какой деревне, есть полицейские постерунки.
И получалось, если верно говорили желтый старик и женщина с жестяным лицом, – путь отряда через Дедову чащу, за которой прогалина с километр – то самое Гаврусино поле. А левее поля, метров триста, селение, на окраине – мост. На мосту всегда часовой. А ночью два. И пулемет.
Только б миновать это проклятое поле. «А за полем, у самого леса, раскиданы березки», – сказал тот паренек в лаптях и с заплечной котомкой. И желтый старик говорил: «Увидите, полно березок… На те березки и идти…»
«Ладно», – подумал Кирилл и жестом как бы отбросил все, что могло мешать на пути. Отряд пройдет еще километра два, даже три. А там – залечь и ждать ночи. «Потемну и перейдем Гаврусино поле». И днем спать не так холодно, как ночью, и ночью в движении все-таки теплее.
Отряд продолжал путь.
Небо потеряло свой утренний цвет, стало седым и таким тесным, что громоздкие тучи не вмещались в нем и, набредая друг на друга, опускались ниже. Грузные, тяжелые, еще немного, и они, казалось, придавят деревья и тех, кто, спотыкаясь о коряги, двигался неровным трудным путем. Воздух потемнел, словно дым заполнил пространство, потускнело золото сосновых стволов – день ускользал у всех на виду.
Кончился бор, пошло редколесье.
Но и здесь было темно, тучи убили дневной свет, только вдали над самыми вершинами беспокойно горела узкая полоса.
Вот и еловая чаща. Дедова чаща. На приспущенные темные плечи елей ветер надул яркие кленовые листья. Как фонарики светили они во мраке. Потом ветер смахнул их, и ели погасли.
– Дальше нельзя, – сказал Кирилл Ивашкевичу.
Комиссар молча наклонил голову: дальше нельзя, будем ждать ночи.
– Паша! Тебе в караул. Час. Сменит тебя Толя. Тоже час. Дуника – Якубовский, а его… – Кирилл запнулся в поисках четвертого, он хотел быть справедливым.
– Я, – сказал Ивашкевич.
– Комиссар, – сказал Кирилл. – А потом меня поднять. И двинемся дальше.
Сквозь лапник пробился дождь. Но разбудил Кирилла не дождь, а Ивашкевич, он последний охранял сон отряда.
Так трудно подниматься, гораздо труднее, чем шагать. Голову, что тяжелую гирю, не оторвать от земли. Будто не отдыхал, а вертел жернова. Сколько же спал он? Час? Три часа? Или только на короткий миг сомкнул глаза?
Кирилл прислушался, над ним шумела ель, под которой он лежал. Шум был тихий и мерный и усыплял, и не хотелось разъединить веки. Он почувствовал, что в глаза ударяет дождь, и проснулся окончательно. Он с усилием поднялся.
Сон не вернул силы натруженному телу, и утомление еще больше давало себя знать. Ноги нетвердо передвигались во тьме, тонули в рыхлом настиле осыпавшихся хвойных игл, увядшей травы, и шаги были неслышны.
Спину давили мешки, они становились все более громоздкими, будто с каждым шагом в них подбрасывали кусок железа. Лямки, как злые зубы, вгрызались в плечи, и плечи горели от саднящей боли. Покалывало в коленях. Хоть еще полкилометра пройти, хоть сотню шагов… Каждого хватало только на то, чтобы переставлять ноги. Тяжесть груза и ночи лежала на плечах.
Все словно опустилось глубоко под воду, все стерто, ничто из ночи не выступает. Кирилл услышал позади хруст и оглянулся: кто-то неловко ступил на хворост, и он обломился под ногами.
– Тиш-ш-ше, ты!..
Мрак не ответил. «Тюлькин», – догадался Кирилл в мокрой темноте. Через секунду снова шум – Тюлькин наткнулся на кочку и плюхнулся на землю.
– Где ты? – рассердился Кирилл.
– Здесь.
– Где здесь? Давай сюда. Все обходят, а ты как слепыш. Сюда давай, – негодующим шепотом приказал он. – Иди на голос.
Тюлькин, виновато ворча, приблизился к Кириллу и пошел между ним и Михасем, он старался легко касаться земли. Но чем больше старался быть осторожным, тем чаще оступался, будто только препятствия и были под его ногами, и тогда казалось, встревоженный лес гремел. Каждый раз Тюлькин испуганно чертыхался, но и это не помогало.
– И что у тебя за нога! – раздраженно удивлялся Кирилл.
– Правда, ангел небесный. Тебе не по земле – по небу шлепать, – шепнул Паша Тюлькину в спину. Но тому было не до Паши.
По времени Дедова чаща должна кончиться, соображал Кирилл. Не сбились?.. Сердитые капли кололи лицо, и он вспомнил: дождь. Капли сыпались шумно и густо. Сильный дождь.
Нет, ночь не была мертвой.
Сапоги тупо зарывались в комковатую землю, размокшую и податливую. «Гаврусино поле?» – подумал Кирилл. Такая темень, ничего не разглядеть, и он мог бы идти и с закрытыми глазами. Вместо неба над головой висел сплошной черный камень, и Кирилл ощущал холодную тяжесть этого камня. Подавшись плечом вперед, он с силой переставлял ноги, преодолевая темноту, как преодолевают препятствие.
«Чвых-чвых, чвых…» – ступали бойцы по вязкой земле. «Чвых, чвых…» – шлепали сапоги справа, слева, сзади. Все знали, что такое Гаврусино поле, и как можно тише ступали, увязая, должно быть, в глинистой пахоте. Компас показывал: юго-запад. Точно держаться этого курса, чуть собьются – и на пулеметный огонь. Кирилл ни на минуту не забывал: триста метров отделяют их от опасности. Если они обойдут мост, все будет в порядке, дальше – опять лес, он тянется далеко, и поблизости ни деревень, ни дорог. По карте обшарил он с Михасем эту местность во всех направлениях, и заняло это немногим меньше времени, чем занимало сейчас, когда уже ноги, ослабевшие от движения, измеряли это пространство.
– Не наскочить бы на пулемет, – едва слышно сказал Кирилл.
– Не наскочим, – также шепотом сказал Михась. Возможно, он расшифровывал в уме запомнившиеся значки и краски и определял во мраке то, что было вокруг.
Шли тесно, рядом, чувствуя друг друга. Только бы не отстать. Только бы не потеряться на проклятом Гаврусином поле, которому и конца нет. Они держали автоматы наперевес. Совсем близко мост, и на мосту часовые. И пулемет.
Кирилл вслушивался в каждый звук, в каждый шорох, выдававший опасность. В стороне, позади, залаяла собака, и он обрадовался этому случайному и доброму маяку в тревожной темноте. Отлегло от сердца. Значит, то селенье уже далеко, и мост тоже.
Впереди спасительно качался и гудел лес. Потом вспыхнули полоски света – березы, березы. Те самые березы, которые Кирилл все время держал в голове.
Гаврусино поле кончалось.
3
«Чвых-чвых…» Здесь лежал Кирилл в окопах пятнадцатого года, действовал в партизанских лесах восемнадцатого. Его, наверное, помнят тут. А может, и ждут?..
Может, и ждут…
Почти двадцать лет назад, вот с таким же отрядом, отправился он в эти места, тогда тоже тревожные и опасные. Здесь, на захваченной советской земле, хозяйничали польские паны. Поддерживаемый населением, отряд наводил ужас на помещиков, нападал на осадников, расправлялся с полицией, громил пограничные заставы. «Пусть не забывают властители Польши, что край этот – чужой…» Кирилл улыбнулся, вспомнив, как однажды со своими смельчаками, переодетыми в форму польских железнодорожников, среди бела дня занял станцию и остановил поезд, в котором следовал полесский воевода. «Зверь-воевода», – говорили о нем. Поезд вытянулся вдоль перрона. Над вагонами стлался серый дым, словно густая грива на ветру. Воеводе не уйти от кары. «Убить! – настаивали партизаны. – Хватит, покуражился над народом. Убить!» – «Убить, конечно, – размышлял Кирилл. – Иначе зачем нужна эта рискованная затея?..»
«Чвых…» Кирилл наткнулся на дерево. «А, черт!» Память снова вернула его к воеводе. Кириллу и сейчас, в этой адской темноте, ясно виделись телеграфные столбы, высокие рядом и крошечные, как спички, – вдалеке, где, замыкая пространство, падало небо. «Создать славу мученика ничтожеству в пышном мундире?» Нет, он задумал кое-что похуже мгновенной смерти. И нарочито торжественно сказал по-польски: «Выпороть!» Он видел, как дрогнул двойной подбородок воеводы, как багровые щеки налились синевой, лицо стало испуганным, плаксивым. Свита в замешательстве переглядывалась: не дурной ли сон? Но кто-то, кажется Петро из Теплых Криниц, звякнув пряжкой, уже весело снимал ремень. Кирилл остановил его: «Э, нет, погоди. Такая честь может быть оказана только офицеру. Ну хоть вам, пане, – ткнул Кирилл пальцем в полковника. – А вы, – взглянул на длинного и лысого человека в сутане, – стащите с воеводы штаны, самая нехитрая работа». Полковник растерянно заморгал глазами и сделал протестующий жест, человек в сутане поднял руки над головой – ладонь к ладони, – точно собирался вознестись и покинуть слишком грешную землю, где возможно такое… «Отказываетесь от чести? – с нарочитым удивлением воскликнул Кирилл. – Пороли мужиков, – поморщился, – чем хвалиться? А тут – сам пан воевода!.. Ну-ка, за дело, да побыстрей!» – крикнул он и поднял револьвер.
Так явственно представилось это Кириллу, будто происходило сейчас. «Чвых-чвых…» – чавкали сапоги. «Чвых-чвых…» Будто сама земля, будто дождь и мрак говорили этим нудным языком.
Пришлось-таки польским офицерам положить воеводу на перрон и отстегать солдатским ремнем, который подал Петро из Теплых Криниц. «Ай-ай! – спохватился Кирилл. – Нехорошо долго задерживать поезд. – Порка и в самом деле затянулась. – Поднимайтесь, пане ясновельможный, и натяните штаны, – с издевательской учтивостью произнес он. – А на это место, – Кирилл хлопнул себя по ягодице, – хорошо бы компресс. Говорят, помогает… Счастливого пути, пане…» Поезд отошел от платформы.
И постарались же польские газеты, чтобы случай этот получил огласку. «Поротый воевода» – вся Польша потешалась над ним.
Кирилл чуть было не рассмеялся, вспомнив об этом. Еще долго, передавали ему друзья, молва о нем, о Кирилле, жила среди населения: бесстрашный, дерзкий, неуловимый, он, казалось местным жителям, обитал где-то на территории Польши и тогда, когда был в Москве и слушал лекции в комвузе…
Ну и тьма! И поверить нельзя, что в этом сглаженном пространстве могут быть дороги, деревья, дома…
Все время думал Кирилл о Петре из Теплых Криниц. «Как он? Что с ним?» Вот и случай с воеводой, он тоже вспомнился потому, что думал о Петре. «Как он теперь?»
Спустились в лощину. Высокие колючие кусты не давали и шагу ступить. Двигались, расставив перед собой руки, но острые зубцы впивались в щеки, оставляя на них горячий след крови, ее стирали рукавом, но след все равно оставался. Тяжелые шаги, бьющиеся сердца, кровь, проступавшая из царапин, – здесь, в глухой, казалось, мертвой лощине, сейчас дышала жизнь.
В чащу просачивалось утро.
Развиднелось.
С неба свергались потоки, и казалось, над лесом катила серая река. Под ногами стлалась померкшая порыжелая трава, десантники ступали по ней, и изнизу били зеленоватые струйки. Вода хлюпала под сапогами, хлюпала в сапогах. Бойцы шли, ежась и горбясь от тяжести, от холода. Холод как бы прилип к ним, и от него никуда не деться. Они выбились из сил, и это сделало их неотличимыми друг от друга, подобно согнувшимся под ветром, исхлестанным деревьям, мимо которых брели. Плечи у всех одинаково опущены, одинаково тяжела походка, лица одинаково бледны, бескровны, глаза загнаны куда-то вглубь и тени под ними черно-лиловые. Кириллу показалось, что это один измученный человек множился в его глазах.
Усталость удлиняла путь, они пошатывались, словно дождь и ветер клонили их из стороны в сторону. Даже Толя Дуник, даже Паша шли молча, хмурые. Петрушко уснул на ходу, свалив голову на грудь, и чуть растопыренные ноги его на секунду остановились. Тюлькин, ступавший сзади, наскочил на него. Петрушко испуганно очнулся.
– Ты, черт дохлый, – процедил Тюлькин.
Петрушко оторопело заморгал глазами и, все еще не придя в себя, поплелся туда, где в блеклом и мокром свете шевелилась живая линия смыкавшихся елей – след тех, кто только что прошел там.
Потом лес стал редеть, и вскоре открылась глинистая поляна. Как желтое озеро раскинулась она между опушкой и чащей, начинавшейся по ту сторону поляны. Косые струи висели в воздухе, как сетка, преграждая дорогу. Дождь беспощадно сек поляну, вонзал в нее серебряные штыки, и видно было, как вскидывались фонтанчики воды. Поляна набухла и уже не принимала в себя исступленную влагу, вода стояла в углублениях, грозная и лишняя, и ветер трогал ее мутную поверхность.
Перевалило за двенадцать, но день, мглистый и сумеречный, не согревался, было холодно, как и ночью. Все запахи погасли, пахло только водой. Одинокие деревья, то тут, то там попадавшиеся на поляне, выглядели потерявшимися путниками, не знающими, куда идти.
Подкашивались ноги, земля с такой силой притягивала к себе тело, что его не удержать. Поляну эту уже не преодолеть, казалось. Но поляну миновали, прошли и через березняк, погруженный в болото, и теперь, спотыкаясь, двигались по каменистой лощине.
Вода затекала за воротники. Кирилл чувствовал, как ручейки, сначала холодные, потом потеплевшие, струились по спине, по груди, а когда стекали ниже колен, снова становились холодными.
– Мокро, – поежился Кирилл. Он увидел Тюлькина рядом.
– Пустяки, – пробовал тот улыбнуться. Охолоделые губы стали твердыми, неподатливыми, они чуть шевельнулись. – Что поделать, раз льет. Вы же говорили, дождь не самое худшее. Мы ж десантники. Не на курорт, может, умирать идем, – произнес Тюлькин с какой-то натянутой приподнятостью.
– Умирать? С какой стати? – повел Кирилл плечами. – Когда военкомат призвал тебя на войну, там же тебе этого не говорили, а? Наоборот, береги свою жизнь, иначе на кой черт ты нужен! Но как храбрый береги. У мертвого и автомат мертвый. Смерть, братец, не находка. И кто внушил тебе эту ерунду? Или сам придумал?
– Так война же…
«Война же?..» Кирилл шел вовсе не умирать и ни разу не подумал о гибели. «Презирать смерть – совсем не значит с бравым видом ждать смерти. Умереть, братец, не мужество». Он хотел жить, потому что знал, ради чего стоит жить, и к этому готовилась его добрая сила. Заведомо, с какой-то обреченностью идти на смерть? Ждать ее, как вол обуха? Чепуха!
– Чепуха! – сердито сказал вслух.
Жизнь его всегда была какая-то неустроенная – годы войны, годы борьбы. Он не замечал неудобств в своей жизни, как на долгой нелегкой дороге не замечают колдобин. Не то чтобы он был доволен тем, как все складывалось, он всегда хотел иного, лучшего, но вносил в это желание стойкое терпение – терпение сильного человека. Он сам передал партии свою жизнь, и партия бережно обходилась с нею. Величие идеи в конце концов измеряется не множеством жертв, принесенных для ее воплощения.
– Верьте ему, – услышал он голос Михася. Не скрывая раздраженной ухмылки, тот колюче скосил на Тюлькина глаза, и густые брови его крылато сошлись у переносицы. – Бахвалится. – Он сжал зубы и отвернулся, иначе такое бы сказал!..
– И бахвалится-то как трус, – сказал Кирилл. – Трус не защищается, а тем более не нападает. Ему легче умереть, чем защищаться. И умирает.
– Что это вы, – вмешался Ивашкевич. Он шел сзади, и до него долетали обрывки разговора. – Веселая тема, нечего сказать.
Тюлькин сделал вид, что не расслышал слов Ивашкевича, но испугался, что кто-нибудь другой ответит, и не так, как ему хотелось, и с запоздалой поспешностью сказал:
– Да ничего такого. – Он жалел, что так неудачно пытался расположить к себе командира. И чего полез сдуру! «Невпопад брякнул, вот и выпутывайся».
Из мокрой мглы выплыл Петрушко, словно качался в клетке дождя. Шел он, отрешенно глядя себе под ноги.
– Вот Петрушко скажет, собирается ли он умирать, – сказал Кирилл с насмешливым вызовом. Но относилось это к Тюлькину.
Петрушко поднял встревоженные глаза с торчащими, слипшимися от воды ресницами. Его бледное лицо стало еще белее.
– Нет, – отозвался он быстро и боязливо. – Нет, – жалобно смотрел он на Кирилла. Глаза были полны дождя, и казалось, он плакал холодными слезами, словно вымаливал жизнь. – Не хочу…
Кирилл ожидал, что он так скажет, именно такой ответ он и хотел услышать, но, когда услышал, в нем пробудилось неприязненное чувство: та же трусость, но с другой, еще худшей стороны, подумал он брезгливо. Может быть, тон, каким сказал это Петрушко, может быть, его испуганный взгляд, будто уже видевший самую смерть, вызвал в Кирилле такое чувство. А Петрушко съежился. Кирилл отвел глаза. Но Петрушко не уходил из его мыслей. Он возник перед ним: маленький, согбенный, на табурете, перекусывает зубами нитку…
Ивашкевич заметил, что Кирилл нахмурился.
– Чудак же! Умирать кому хочется? – В однообразный шум воды входил ясный голос Ивашкевича: – Чуда-ак! Разве подвиг нуждается в смерти? Совсем нет. – Дождь сек глаза, и он прижмурил их. – Бывает гибель и без подвига. По-глупому. Вроде и не жил человек. И смерть не жизнь оборвала, а так что-то – ни то ни се… – Он облизнул мокрые губы, провел по ним рукавом. – Мы ж тут для того, чтоб победить. И жить чтобы после победы. Если не так, зачем она, победа? – не понимал он, и его поднявшиеся плечи этого не понимали, и руки, недоуменно разведенные в стороны, не понимали. – Или думаешь, победа нам не под силу? А без веры ни воевать, ни жить нельзя. Я верю. Но война есть война. И если смерть все же настигнет тебя, то взамен своей жизни должен оставить что-то гораздо более важное, чем твоя собственная жизнь. Вот тогда смерть – подвиг. А иначе я бы и мертвому закатил строгача. – Говорил он это, собственно, не Петрушко, не Тюлькину, он рассуждал вслух. Так, за разговором, и двигаться было легче, незаметно прошли еще метров пятьдесят… – Да что это мы, в самом деле! Панихида по живым, – спохватился он. И добродушно: – Отставить! – Сказал, будто отцовы требовательные и поддерживающие руки каждому на плечи опустил.
Непринужденный ровный тон, мужская суровая ласка, уравновешенность в любых обстоятельствах – все это шло Ивашкевичу. Кириллу казалось даже, не будь этого, у него были бы другие глаза, другая улыбка, лицо другое и жесты другие – просто его, такого, к какому привык, не стало б…
Привык? Когда ж он успел к нему привыкнуть? – удивился Кирилл. Полтора месяца назад он и не слышал о нем. Оказывается, успел. Кирилл старше Ивашкевича. Гораздо старше. Лет на пятнадцать старше. Он пережил куда больше Ивашкевича. Столько лишений, столько бед, столько опасностей и столько возвращений от смерти к жизни заполнили эти пятнадцать лет. И отметин на сердце у Кирилла больше. Потому, может, он сдержанно и проявляет свои чувства? Может быть, ему, Кириллу, нежности и не хватало или он стыдился ее, как стыдится мужчина малодушия, и подавлял ее в себе, и не сильнее от того становился, а слабее?
Дорогу перекрывала речка. По скользкому косогору Кирилл спустился к берегу. Березы, прикорнувшие на берегу, сбросили в речку свои зябкие тени. Он остановился у берез, на воде заколыхалось и его неровное отражение. От воды тянуло холодом.
– Ну, и это не самое худшее. А, Тюлькин? – кивнул Кирилл на речку. Тюлькин приближался, трудно передвигая ноги.
Все остановились, устало подтягивая лямки вещевых мешков.
А когда остановились, почувствовали, что ноги едва держали тело, превратившееся в свинец. Мышцы стали тяжелыми, и кости отяжелели, словно половина костей в теле лишняя.
Глинистый берег раскис, и размякшая глина прихватывала сапоги. Но стоило бойцам сделать шаг, и они оскальзывались и, раскинув руки, с трудом удерживали равновесие. В землю врезались следы, но дождь тут же заливал их.
Темная вода густо бурлила в разбуженном дождями русле.
– Не свариться бы, видишь, Тюлькин, – сказал Кирилл, – горячая, аж кипит… Ладно. Пошли.