Текст книги "Птицы поют на рассвете"
Автор книги: Яков Цветов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)
4
А вон командир и комиссар.
Кирилл с порога:
– Тихо что-то. Не похоже на наших хлопцев… А может, комиссар, дверью ошиблись?
Все улыбнулись, Кирилл и Ивашкевич тоже. Десантники не спускали с Кирилла глаз, никто не старался скрыть своего нетерпения: что скажет командир?
А он развел руками, сказал почти весело, или так показалось:
– Сволочь же… А, хлопцы? Я о погоде.
Они уже привыкли к грубоватому прямодушию командира, в его тоне всегда слышалась уверенность. Вообще, когда он был с ними, все плохое выглядело как-то лучше. Им казалось, что во всех случаях знает он, как поступить самому и другим.
На лице Кирилла, еще окрашенном загаром, отчетливо проступали твердые скулы. Небольшие голубоватые глаза смотрели настойчиво и пристально, и в них, когда он не сердился, появлялись лукавые искорки.
– Сядем, – сказал он. Все уселись на скамьи по обе стороны стола. – Сволочь, говорю, погода.
– А самое гитлеровцев давить, – прогудел непреклонный и горячий голос Паши. Железные желваки прокатились под его темными, точно закопченными, щеками, и он яростно, будто уже давил гитлеровцев, сжал кулаки. – Да где их взять тут…
Все рассмеялись и взглянули на Пашу так, словно он впервые попался им на глаза.
Когда Кирилл подбирал бойцов в отряд, он сразу обратил внимание на Пашу, донецкого шахтера. Такой за целый взвод сойдет. «Грудь – печь печью», – подумал о нем Кирилл. Обыкновенного движения его руки, казалось, достаточно, чтоб свалить быка.
– Гляди не перепутай, когда станешь давить… – сверкнули Толины глаза. – А то кого-нибудь из нас прихлопнешь…
– Ну, ты, братец, в безопасности, – взглянул Кирилл на Толю Дуника, тоже здоровяка с прочными костями и мускулами.
– Не знаю, – блеснули Толины доверчивые глаза. У него было такого же, льняного, цвета лицо, как и волосы, но с густым медным отливом – от солнца и ветра. Ему едва сравнялось двадцать лет. Возраст, когда еще ничто не утрачено. Он был весь в настоящем, весь в будущем, прошлое же еще не мучило его, не будоражило памяти. С радостным удивлением постигал он видимый мир. Он не понимал отвлеченного мира, реальным было для него только то, что можно видеть, можно слышать, осязать.
Паша старше Толи лет на восемь, но они тянулись друг к другу – сила, что ли, привлекала силу… Все время, как припаянные, находились вместе: и на полевых занятиях, и в казарменной столовой, и койки их стояли рядом. Плечо к плечу сидели они и сейчас, Паша и Толя Дуник.
«Богатыри, – со скрытым восхищением смотрел на них Кирилл. – Кремень-хлопцы!»
Из коридора доносился стук шагов, гулкий и постепенно стихавший, отдаленный и нараставший – сюда-туда, туда-сюда. Кто-то торопливый прогремел сапогами, где-то близко разговаривал простуженный бас. Дежурный приоткрыл дверь, заглянул в помещение и затворил ее за собой. Репродуктор, висевший внизу, у входа в казарму, поднимал сюда, на четвертый этаж, голос диктора, и здесь он звучал глухо, нельзя было разобрать слов. Никто его и не слушал.
Пока дела, там, в Наркомате, занимали Кирилла целиком, пока нервная приподнятость владела им и сейчас, усталость не давала себя знать. Но вот он освободился от напряжения, и, словно внутри разжалась тугая пружина, утомление взяло верх. Он заслонил ладонью глаза. Он остался наедине с самим собой.
Последнюю неделю все складывалось так, что почти не приходилось отдыхать. Недосыпал, недоедал. И еще вот семья. До дому трамваем, затем автобусом, часа два с половиной. Он не мог приезжать часто. Но он знал, его ждут там, лишь наступал вечер, каждую минуту ждут, это тоже отбирало силы.
– Как только установится в небе порядок и самолет сможет прорваться, полетим. – Голос Ивашкевича, хрипловатый, задушевный, настигал Кирилла, приближал и приближал к себе. – Ждать уже недолго, – говорил комиссар. Высокий, напряженный лоб, глубокая линия над переносицей, крепкий раздвоенный подбородок, упрямо сложенные губы – энергичным выглядело лицо этого полноватого для своих тридцати пяти лет человека.
– Пешком бы пошел…
Якубовский заговорил? Кирилл даже приподнял ладонь, прикрывавшую глаза, чтоб взглянуть на его длинную фигуру, склоненную над столом. Сутуловатая спина, сухие щеки, вкривь и вкось изрезанные морщинами, сумеречные глаза, в которых угасло все живое. В первые дни войны Якубовский оставил свою деревню в глухом Полесье и ушел на фронт. Вскоре потерял всякую связь с семьей. Потом дошла до него молва, что немцы сожгли деревню. Живы ли жена и дочь, этого не знал. По-мужски сдержанно нес он в себе свое горе, ничто не выдавало его муку. Молчаливый, он, бывало, по целым дням ни слова не произносил. Угрюмый, казалось, злой человек, когда он говорил даже о солнце, это получалось хмуро. Рассказывали, прежде был он общительный, веселый. Горе все меняет. Меняет жизнь, меняет характер человека. «Сердце у него никогда не отойдет, – подумал Кирилл. – А с таким сердцем и жить-то трудно…»
Якубовскому, видно, и правда трудно было жить. Все время в напряжении, все время в глухой тоске, даже, наверное, во сне.
Зажав обкуренными губами почерневшую трубку, Якубовский внимательно смотрел на Ивашкевича. Со своей вересковой трубкой не расставался, и когда она перемещалась из одного угла рта в другой, это значило, что его медленная мысль тоже переходила на другое.
– Значит, скоро? – допытывался Якубовский, он вынул трубку изо рта.
Кирилл увидел: Якубовский улыбнулся, и улыбка все в нем изменила. Пропали злые складки на лбу, смягчились резкие линии в опущенных уголках губ, во взгляде вспыхнуло что-то живое, рухнуло все, что делало лицо жестким, каменным, это был совсем другой человек, и таким его здесь не знали.
– Кровь кипит, аж рвет жилы… – простонал Якубовский.
Кирилл смотрел на него и думал: пошли его в огонь – пойдет в огонь, на смерть пошли – пойдет на смерть и в голову не возьмет, что совершает подвиг.
– Скоро, скоро двинемся, – мягко сказал Ивашкевич. – В родные места. – Потом, будто вздохнув: – И моя там деревня, под Витебском. Может, зола теперь, а не деревня. А все ж…
Почему умолк Ивашкевич? Он чего-то недосказал, и Кирилл ожидающе взглядывал на него. Он знал, что воевать Ивашкевич начал на третий день войны, командовал истребительным отрядом. Отряд нес большие потери, отходил на восток. Путь отступления лежал в нескольких километрах от деревни Ивашкевича. Не повидав мать и сестер, он прошел мимо.
– Скоро, дружище, – повторил он. – Мы-то, сам знаешь, – развел руками, – хоть сейчас. А самолетам, видишь, не все под силу. – Помолчал. – А мне, выходит, опять своих не повидать, сбросимся и в сторону от моей деревни подадимся, – снова услышал Кирилл. Ни уныния, ни сожаления в тоне. – Разницы никакой. Твоя деревня – она и моя деревня.
И опять на какое-то мгновенье из сознания Кирилла выключилась казарма, он видел себя в дороге, и на него надвигался холодный рассвет. Он жил уже той жизнью, которая еще не наступила. Она стала для него более реальной, чем жизнь, с которой еще был соединен глубокими корнями, как дерево с землей. Он расшатывал дерево, и оно легко поддавалось его усилиям.
Дорога что-то подсказала Кириллу, но тут же выронил это из памяти. «А, вот что!» – вспомнил. Повернулся к Левенцову. Левенцов поднял на него глаза, они всегда почему-то выражали настороженность и ожидание. Это подчеркивал и шрамик над левым виском, будто прилипшая ниточка.
– Вот что, Костя. Завтра еще разок просмотрим весь пеший маршрут, – со спокойной озабоченностью сказал Кирилл. – Лишняя проходка не помешает. Приготовь карты.
– Есть приготовить карты.
Кирилл больше не повиновался усталости: дорога пропала так же внезапно, как и появилась, он окончательно вернулся в казарму и снова сидел за длинным столом вместе с бойцами его отряда. Голос Ивашкевича звучал у самого его плеча.
– И ничего, что нас горстка, – услышал Кирилл. – Сколько б нас ни было, хоть целый миллион, все равно каждому воевать так, вроде один он только и стоит против всей армии Гитлера, вроде только ему и доверено спасение Родины. Время теперь такое, когда не героев у нас и быть не может. А вот Петрушко, по лицу вижу, думает: и загнул комиссар! – добродушно усмехнулся Ивашкевич. Он не сводил глаз с Петрушко. – А ведь не загнул…
– Та нет, товарищ комиссар… – пробормотал тот не то смущенно, не то испуганно.
Кирилл тоже посмотрел на Петрушко, маленького, тщедушного, сидевшего наискосок, рядом с Якубовским, которому и до плеча не доходил. Его прозвали в казарме «Аршин-с-шапкой». Это был смирный человек, уже в летах; никто не шутил с ним, не заговаривал без надобности, даже Паша, – его как бы и не замечали. Маленькое лицо его, похожее на стянутый кулачок, ничем не запоминалось, разве лишь длинными морщинами, начинавшимися над самыми бровями. Неровно, как круги на пне старого дерева – один над другим, шли они по всему круглому лбу вверх, до волос – темно-серебристого мха. Глядя сейчас на это морщинистое пепельное лицо, на впалую Петрушкову грудь, Кирилл подумал: какой он заморенный и старый-старый – не от прожитых лет…
– Значит, собираемся? – дружелюбно подмигнул Кирилл Петрушко.
– Та можно сказать, что так, – тихий, глубокий вздох.
– Что ж так неопределенно?
– Та кто знает… – пожал он острыми, короткими плечами.
– Не годится, братец. Ты скажи. Еще не совсем поздно. Можем оставить тебя.
– Та нет. Что ж оставаться. Полечу, – произнес он покорно, как человек, подчинившийся неизбежному. Неподвижное лицо ничего не выражало.
Что это, нерешительность? Малодушие, может быть? Кирилл старался припомнить, каким был Петрушко все эти пять недель. «Собственно, таким же. Характер, – успокоился Кирилл. – Не может быть, чтоб ошибся в нем. Не может быть. – Он сопротивлялся неожиданно возникшему сомнению. Этот совсем неприметный человек очень нужен будет, когда отряд начнет действовать в селениях, занятых врагом. – Да что до времени расстраиваться. Говорят же: чтоб узнать силу якоря, нужна буря в океане. Океан уже не за горами, а с ним и буря».
И все-таки в нем шевельнулось сожаление, что взял этого хиляка в отряд.
Кирилл ушел в свой угол, присел на койку и вдруг тоскливо почувствовал, что остался один. Пока все были вместе, пока голоса объединяли его со всеми, чувство это не подступало к нему, а сейчас чего-то не хватало, и он не мог понять чего. Это не было ощущением одиночества, которое охватывает в минуты, когда порывается связь со всем привычным и надежным, когда мир отодвигается и образовавшуюся пустоту заполняет уныние и растерянность. Нет, нет. Одиночество делает человека слабее самого себя, такое Кирилл не мог впустить в свое сердце. «Чепуха, – выпутывался он из странного состояния. – Чепуха!»
Он сидел, обхватив ладонями крутые колени, будто два булыжника держал в руках. В голове мелькали случайные обрывки минувшего дня. Был тут и сержант-артиллерист с темными очками на глазах, бережно вела его под руку молодая женщина, и тот, чуть-чуть приотстав, ступал негнущимися ногами, послушный каждому ее движению, как беззвучно поданной команде; был и трамвай «Аннушка», в который он вскочил на ходу, – весь вагон в осколочных вмятинах, уже успевших зачерстветь, но пассажиры, ехавшие в нем, казались чудом спасшимися героями; и девушка из армейской столовой была… Все это, конечно, ничего не объясняло. И что в конце концов было объяснять! «Нервы натянуты, вот и все».
Но девушка с утомленным лицом почему-то не выходила из головы. Вот наклонилась она над столиком, поставила тарелку с сосиской и капустой, положила аккуратно отрезанный ноздреватый ломтик хлеба… Он проглотил налившуюся во рту теплую слюну. И тут же в мозг ударила острая догадка: девушка отдала ему то, что сама не съела и берегла для больной матери. Он вспомнил, каким грустным было ее лицо, как понуро шла назад к буфетной стойке, и он болезненно поморщился. Нехорошо было на душе, и ничто в нем уже не препятствовало тому, чтобы снова возникли ослепший сержант-артиллерист с женщиной-поводырем, их тоже, оказалось, настойчиво хранила память, и трамвай, изуродованный осколками бомбы, звеневший в тесноте напрягшегося города, и еще что-то схожее с этим.
Кирилл выбирался из дурного настроения. Он находился уже по ту сторону тревожной линии окопов и видел то, что сможет увидеть только завтра, даже послезавтра, или еще позже, когда отряд будет далеко от казармы.
Но казарма снова захлопнула его. Слева – стена, ее нижняя, меньшая половина грязно-зеленая, с облупившимися пятаками, и серая, как дождливые сумерки, верхняя половина подпирала угрюмый в полутьме потолок; справа – проход между длинными рядами коек, а дальше – стол, и над ним мглистый свет электрической лампочки, накрытой плоским металлическим кружком и оттого похожей на маленький Сатурн. Возле коек чем-то занимались Паша, Толя Дуник, Михась. Положив на колени планшетку, на которой белел листок, Левенцов писал. Глаза Кирилла отыскали Петрушко. Тот примостился в углу, вынул из кармана моточек суровых ниток, отогнул щиток шапки-ушанки, достал иголку и, совсем по-домашнему, положив ногу на ногу, принялся пришивать тесемки на выстиранном белье. Кончил, неторопливо перекусил зубами нитку, хозяйственно воткнул иголку в щиток шапки и положил моточек в карман. Кирилл снова стал раздумывать о Петрушко. Он пробовал представить себе, каким Петрушко будет там, но ничего не получалось. Куда бы его ни девала мысль Кирилла, всюду видел он Петрушко вот таким: маленький, на табурете, перекусывает зубами нитку…
– Лопес, – негромко позвал Кирилл. – Хусто!
Подошел худой и смуглый боец, еще более смуглый, чем Паша: короткие прямые волосы цвета густой ночи, четко прочерченные черные брови, они смыкались у переносицы и как бы поддерживали навсегда затененный лоб.
– Садись, Хусто, – сказал Кирилл. – Садись.
Хусто Лопес. Астурийский горняк. Годы прошли с того дня, когда он переступил границу родины. Время не замело дорогу к другу, вместе с которым сражался у Гвадалахары и Теруэля, в горах Сьерра-Невада, на Хараме, в Карабанчеле под Мадридом. Среди множества дорог он нашел ее, единственную. Долго и трудно искал – через адресные бюро, через военные ведомства. Они встретились, Хусто и Кирилл. Это было месяц назад. Хусто пришел к Кириллу, чтобы предложить себя и свое оружие, как когда-то пришел он, Кирилл, в Испанию помочь ему.
– Опять, братец, вместе, – улыбнулся Кирилл. – Но теперь будет не как под Мадридом.
– Да, камарада. – Хусто поднял глаза. Кирилл увидел в них металлический блеск.
Когда-то он уже видел этот блеск в черных глазах Хусто. И он хочет вспомнить – когда…
Перед ним пустынная, желтая в пыли дорога, словно на ней отразилось знойное полуденное небо. По песчаным буграм, покрытым сухими кустами и поникшей выгоревшей травой, дорога ведет в горы. Их шестеро в тылу фашистов. Хусто Лопес, подмастерье с Куатро-Каминос Фернандо Роблес, он, Кирилл, и еще трое. Они идут давно, идут медленно, озираются. Местность становится совсем голой. Земля исчерчена узкими трещинами, будто молния пробежала по ней и оставила почерневший, зигзагами, след. Далеко впереди, гигантскими клыками впившиеся в небо, громоздятся тяжелые остроконечные скалы. Оттуда, из-за гор, выкатывается облачко, круглое, как зонтик, и проплывает над дорогой, на несколько минут заслонив их, шестерых, от палящего солнца.
«Подождем, – говорит Кирилл. Кустарник не сохранил прохладу, в нем жарко и душно. Но он спрячет, не выдаст. – Подождем, пока день погаснет».
Сумерки на юге, в горах, наступают сразу. Похоже, солнце сожгло все: теперь во тьме проступают обугленные горы, рощицы, хижины; еще час назад они были бурыми, зелеными, белыми… Зной еще не улегся, воздух, как и днем, сух и неподвижен.
Одолев долгий и трудный подъем по жаркому граниту, они оказываются среди зубчатых скал, словно в каменной пасти. Хусто ищет расщелину в отвесной скале, он должен ее найти – иначе слишком много времени понадобится, чтобы обогнуть эти глыбы. Вот и расщелина, она ведет в самое чрево горы. Шестеро осторожно ступают, нащупывая ногами тропу. Тропа узкая и усеяна зло раскиданными обломками скал.
– Ты шел впереди, Хусто, – напомнил Кирилл. – Ты и Фернандо. Эх, и парень был Фернандо!
– Да, камарада. – Глаза Хусто прищуренно смотрели на лампочку, висевшую в двух шагах, над головой Левенцова, тот все еще писал.
Впереди идет Хусто, за ним Фернандо, потом Кирилл и остальные. Пот заливает глаза. Они двигаются неторопливо, чтоб не оступиться. Тропа сужается и сужается, гранитная глыба всей своей тяжестью наваливается на нее.
Внизу ущелье, и в нем клокочет горная река. Рев бурного течения, ударяющегося о камни, вбирает в себя звуки, вызванные движением шестерых, затерянных в горах: хорошо, река с ними заодно. Но как дорого приходится платить за ее сообщничество! Жестокий клекот напоминает, что баклаги давно пусты, возбуждает нестерпимую жажду, и ее не пересилить. В последний раз они наполнили баклаги мутноватой жидкостью в ручейке, на который набрели утром. Почти высохший, остановившийся, ручеек и сам умирал от жажды, лишь на дне его мелкого пожелтевшего русла, в крохотных ямках, стояла илистая вода. До того как услышали они реку, жажда лишь временами давала себя знать, – ощущение опасности заглушало все, жажду тоже. Но теперь, невидимая, вода стучится в мозг, в самое сердце. Сухим языком облизывает Кирилл спекшиеся губы. Солнце высушило в нем все, солнце и вот этот горячий ветер, который не приносит облегчения.
Шестеро двигаются дальше. Несколько шагов, и тропа обрывается, остается совсем узкая – в одну ступню – полоска, а дальше гора почти отлого падает в ущелье. Дальше поворот. Потом начнется спуск.
Через два часа они достигнут спуска. Спуск открытый, и, если они запоздают с возвращением, их непременно обнаружат фашистские посты. Надо торопиться. У самого края пропасти переступает Хусто, переступает Фернандо, переступает Кирилл, переступают те трое. Глаза ловят грузную вершину, она будто кренится, готовая обрушиться и раздавить всех. С тупым нарастающим гулом, слышат они, летят в ночь сдвинутые ногами камни, и шестеро, холодея, жмутся к скалистому склону. И чувствуют, как сползают вниз, туда, в грохот. Они хватаются за острые, как сабля, кусты, колючки жгуче впиваются в свежие ссадины. Продвигаются еще на шаг.
Завтра, возможно, они и сами не поверят, что все это было.
– Хорошие ребята! – Кирилл как бы вновь увидел их. – Такие не подведут…
До рассвета они должны спуститься в долину по ту сторону гребня, подползти к мосту, взорвать его и успеть вернуться. Через мост дорога на Мадрид. Они взорвут мост и задержат наступление колонны фашистов.
Река слышится теперь совсем близко, и сюда, наверх, доносится прохладный запах воды. Значит, скоро кончится спуск.
А там – мост. Железный, на каменных быках.
Пять испанцев и Кирилл прижимаются к земле и ползут вдоль реки, обдирая кожу на ладонях, в рот набивается песок, мелкая галька.
Хусто останавливается. Все останавливаются. Хусто вел правильно. Теперь начинается главное. Все ждут приказаний Кирилла. Они надеются на его опыт, и потому уверены в успехе.
Багровая вспышка зажигает ночь, и Кирилл видит глаза Хусто. Живой тол. Живой тол. Мгновенье, и грохот гасит все.
Что-то громко стукнуло, это Левенцов кончил писать, встал, отодвинул табурет, и Кирилл отвлекся от моста под Мадридом, только глаза Хусто еще связывали его с тем, что вспомнилось.
– А здорово мы его взорвали, а? – обрадованно сказал он, будто произошло это только что.
– Да, камарада, – сказал Хусто.
5
Он чувствует, сон уходит и вот-вот наступит пробуждение, Кирилл хватается за ускользающую нить сновидения, спутанного и отступающего куда-то в глубину. Дыхание становится отрывистым, он чего-то лишился, что-то важное и доброе было уже почти рядом, переживает Кирилл, но так и не дошло до него. И он силится удержать видения, они тускнеют, рассыпаются и исчезают совсем. А может быть, он и не спал вовсе?..
Поежившись, Кирилл пружинисто, во весь рост, вытягивается на койке. Вдоль тела лежат его крепкие руки, он сжимает их в кулаки и чувствует, как мускулы наливаются силой.
Который час?
Он нащупывает на тумбочке часы, берет их за ремешок. На фосфоресцирующем циферблате блестят зеленовато-лунные стрелки. До утра еще далеко. Он кладет часы на место, ложится на спину, забрасывает под голову сцепленные руки и смотрит перед собой. Сквозь выщербленную внизу дверь пробивается из коридора ровная полоска света и тянется по каменному полу. В коридоре, против двери, всю ночь горит электрическая лампочка, вспоминает Кирилл.
Ему уже не уснуть. Он пробует ни о чем не думать. Ни о чем – хочется отдалить начало дня, отдалить огорчения, которые вернутся вместе с днем. Он уверен, метеорологи и сегодня ничего утешительного не скажут…
Окна постепенно заливает лиловый свет. Бледные тени ложатся у предметов, смягченно повторяя их на полу, на стенах. Глаза Кирилла рассеянно бродят по потолку. Потолок разрисован затечинами, похожими на поднятую холмиком спину кролика – над окном, на гребень с выломанными зубцами – над дверью, на футбольный мяч, из которого выпустили воздух, – над койкой Ивашкевича.
Ивашкевич мерно посапывает во сне, будто ходики отстукивают время. Его голова вдавилась в подушку, разделив ее надвое. Взгляд Кирилла скользит по лицу комиссара, тоже разделенному светом и тенью, и щека, обращенная к окну, кажется серой. Кирилл отводит глаза. Будто высеребренная морозом, все еще блестит полоска на полу. Кирилл ворочается, но неудобство, которое испытывает, остается. Холодно. Рывком натягивает он к подбородку ворсистое одеяло мертвого мышиного цвета, которому даже предутренний свет не придает теплых оттенков.
Кирилл ловит себя на том, что его одолевает раздражение. «Этого еще недоставало!»
– Подъем! – трубно гремит одновременно на всех четырех этажах казармы. – Подъе-о-ом!
В казарме начинается рабочий солдатский день.
Кирилл отбрасывает одеяло, ставит ноги на настуженный пол. В ту же секунду отрывается от подушки голова Ивашкевича. В полусвете справа и слева мелькают фигуры, приходят в движение брюки, сапоги, гимнастерки.
Всех как бы сдуло с коек.
Подобно потокам, хлынувшим сквозь прорванные плотины, на широкий плац высыпают бойцы, похожие друг на друга, как горошины из одного стручка, и строятся на физзарядку. Плац теперь не кажется просторным.
Кирилл поднимает глаза вверх. Он видит, ветер раздирает посветлевшие облака, они клубятся, поднимаясь выше и выше, – небо становится подвижным.
– Смотри, Гриша… – толкает Ивашкевича в бок. – Смотри, – не отрывает обрадованных глаз от неба. – Дело, а?
– Да вроде, – неопределенно отвечает Ивашкевич. Он тоже смотрит вверх, но не с такой надеждой, как Кирилл.
Завтра возможен вылет. И Кирилл чувствует себя уже за пределами этого дня, и его свет, его заботы не для него. Он как бы уже пережит, день, хотя еще длится, и сознание этого уводит Кирилла отсюда по выпрямленной линии, минуя столько дел и вещей, потерявших для него всякое значение.
Кирилл поднимается по лестнице, шагает через ступень. Сказывается давняя привычка. Всю жизнь, всегда, ему не хватало времени, может быть, потому и привык широко шагать. И вчера, и позавчера он не отлучался из казармы, ожидал вызова в Управление, ведавшее подготовкой десантных отрядов, вызова и приказа о вылете. Иногда Кириллу начинало казаться, что его совсем забыли, что нелетная погода, возможно, не единственная причина задержки. «Что же тогда? Что?» – размышлял он. И утверждался в догадке, что сейчас, когда в дело двинуты огромные армии, когда у командования столько больших забот, сейчас просто не до него. «Подумаешь, отрядик…» Что и говорить, хорошее утешение… В таком случае он сам напомнит о себе. Подождет еще день, сегодняшний. А завтра непременно напомнит о себе. «Тоже мне радость – околачиваться в казарме!»
Ступень. Ступень. Ступень. Ступень. Первое пришедшее в голову решение несколько успокаивает его, и мысль перестает сбиваться, приобретает ровное течение.
Второй этаж, третий… Конечно, война требует решительности и быстроты. Но и умения ждать. Кирилл понимает это. Надо набраться терпения и ждать. Терпение вовсе не слепая покорность обстоятельствам, убеждает он себя, это дисциплина нервов. А нервы у него в порядке. Нервы у него в порядке. Нельзя давать чувству слишком много свободы.
Четвертый этаж. Из широкого окна на лестничную площадку падает мягкий утренний свет, и в нем сверкают повеселевшие тона.
Здесь, в угловом помещении, сейчас тихо и пусто, и оттого все выглядит совсем унылым. Кирилл развертывает карту. В который раз вглядывается он в цветную паутину – дороги и леса, холмы, реки, болота, лощины, мосты, и видит их как бы в натуре. Но все это возникает почему-то в хмурый день, словно он вот сейчас ступает по дороге, вычерченной на карте, и дорога, мокрая, расползается, под дождем переходит он мост, взбирается на холм, и холм тоже скользкий. Раньше по-другому видел ту же дорогу, тот же холм – мысленно шел он сквозь солнечную тишину, приветствуемый птицами. «Хорошая была погода, когда в первый раз смотрел на карту, вот в чем дело».
Так проходит час, может быть, полтора, и все еще длится утро.
Кирилл замечает, что в комнате посветлело, свет сделал ее просторней, словно раздались стены, и по ним скачут прозрачные зайчики. Он чувствует их на щеках, на глазах, они начинают жечь, и он пробует ладонью смахнуть их с лица, это не помогает. Он жмурится и откидывает голову назад, в тень, зайчики мгновенно сникают. Он подходит к окну. Сквозь рваные облака почти над самой крышей вполсилы горит осеннее солнце, слабо окрашивая небо. «Значит, погода, погода!.. Синоптики вынуждены будут подтвердить это», – торжествует Кирилл.
Видно, как внизу медленно и ярко умирает роща, грустно излучая желтый свет. Сквозь промытые, отливающие синевой стекла открывается холодная даль осени. По другую сторону рощи, как орудийные стволы, направленные в небо, виднеются заводские трубы, камуфлированные; между ними висят молочные клочья тумана, связывая их и в то же время отдаляя друг от друга.
Кирилла зовут к телефону, и он быстро спускается на первый этаж, в вестибюль.
Дневальный встает и передает ему телефонную трубку.
– Слушаю! – дует он в трубку, чтобы сбросить шорох и треск, заполнившие провод от этого до другого конца. – Слушаю! – повторяет громче и называет себя.
Он улавливает в трубке чужое дыхание, будто кто-то дышит рядом, в самое ухо. Шорох усиливается, и слова того, кто говорит с ним, пропадают.
– Алло! Слушаю. – Ему приказано к шестнадцати часам прибыть в Наркомат, в Управление, вызывает генерал. – Понятно. Есть!
Он кладет трубку, но все еще стоит у телефона, словно сомневается, что его ответ уже дошел до противоположного конца провода.
Вызов в Управление сливается в сознании Кирилла с посветлевшим небом, с зайчиками, мечущимися по стенам. Вызов мог означать только одно – определен срок вылета. И он чувствует, что освободился от напряжения, которое сковывало его все эти дни.
Голубоватые глаза Кирилла с крошечными молниями в глубине выражают беспокойное удовлетворение. Он идет к Ивашкевичу.
– Ясно, – говорит Ивашкевич. Коротким движением пальцев по-армейски ловко отводит назад складки, сбившиеся на боках гимнастерки. – Вполне ясно.
Кирилл думает о том, чем предстоит заполнить время, оставшееся до шестнадцати часов. Но дела эти уже кажутся ему совсем незначительными и не могут ни занять его целиком, ни тем более ослабить охватившее его нетерпение.